Кто такие кеволеч? Для чего они хорхают? Такие вопросы занимали меня, прежде беспечно хорхающую в безбрежном потоке, жизнь нам дающем.

Я сложила ухо, сомкнула зубы – довольно хорхать понапрасну! Мне нужно знать.

Провалившись в студенистый проём, я оказалась в родном моде. Уютный, холодный мод выглядел по-старому: с низкого пузатого потолка стекала жёлтая жижица, по липким шероховатым стенам, гонимая животворным потоком, бежала взапуски команда жирных капель, пол под ногами приятно хлюпал и набухал большими пузырями.

Я отряхнула подкрылки, размотала холодный фраш, сняла щалп и повесила их на пульсирующий вырост на стене рядом со столь же пёстрой одеждой моих сестёр. Раздевшись, я не удержалась и, высунув средний язык, слизнула с потолка несколько солоноватых жирных капель.

В узком костяном кресле высилась мать. Мохнатое длинное ухо прикрывало её большой пёстрый глаз, выступающие белёсые губы, подрагивая, высвобождали здоровое сонное бормотание. В одной из лап она держала наполовину пустой бокал с быстрым цяазом. Отобрав бокал, я отправила его содержимое себе в утробу.

– Вкусный цяаз! – похвалила я. – Жилистый!

Мать, услышав мой стрекот, приподняла ухо. Вежливо столкнув её с кресла, я заняла его и спросила:

– Кто мы такие?

– Известно кто: кеволеч – апялш творения, – ответила мать.

– Для чего мы хорхаем?

– А что же ещё делать в безбрежном потоке, жизнь нам дающем?

Это был резонный ответ, и я не нашла возражений.

– А всё-таки, – попыталась я собрать живущие порознь и непривыкшие сотрудничать короткохвостые мысли. – Представь, что всё было бы иначе.

Мать не слушала, длинной лапой она выловила из половой жижи ещё одного цяаза и теперь выдавливала его в бокал. Закончив, она протянула мне выжатую пушистую тушку. Похрустев костями, я повторила вопрос.

– Это как? – не поняла мать.

– Вот есть, например, у нас один лишь ветер, а потому мы можем только хорхать в нём, да глаза не смыкать, чтоб далеко от мода не сдуло. А вот был бы у нас большой общий мод, чтоб ветер его обдувал, а внутрь войти не мог.

– Да разве возможна жизнь без хладного потока? – изумилась мать. – Горячее тельце-то твоё вмиг бы и обуглилось.

– Нет, но он бы иногда задувал, я же говорю – как большой мод.

– Если большой, то и прожорливый клов в нём поселится, – не унималась мать. – И нас пожрёт.

– Наверное, – робко согласилась я.

– Слушай, мать…

– Дочь, – поправила я.

– А мать где?

– Померла.

– Давно пора. Так вот. Если кеволеч имеет пятнадцать чувств, ты попробуй шестнадцатое представить, – мать выдержала паузу, я попробовала и не смогла. – А представь, что для рождения детей надобна не одна мать, а две, а то и пять?

– Да, – согласилась я. – Это абсурдно.

– Потому что всё в мире потоком неисходным заведено, – назидательно продолжала она. – Цяаз ест поток, мы едим цяаза, клов ест нас, а поток ест клова. Ни отнять, ни прибавить! А если бы все друг друга ели? Если поток и твой большой мод существовали бы в борьбе, жизнь наша была бы как на кончике зуба – шаг в сторону и тебя пожрёт жестокий мир. А коли стоишь неподвижно, так на острый зуб и насаживаешься. Нет, не хотела бы я такой жизни.

Я раздумчиво почёсывала хобот – и разве можно возразить её здоровой мысли? Мать решительно вытолкнула меня из кресла и приняла прежнюю неподвижную позу.

– Ты меньше думай, дочь, а больше живи. И детям своим жизнь дать не забудь, не откладывай. Хорхай, пока молодая, ведь состаришься – будешь на костях сидеть. Ступай.

Я вышла из мода и продолжила хорхать, ведь стоило мне сложить крылья и закрыть ухом глаз, как неисходный поток застудил бы меня насмерть.

В сумрачном окоёме, сколько хватало разноцветных лучей моего гранёного глаза, беспечно хорхали тысячи кеволеч. Почти все они были мне сёстрами, и только единицы, отважные представительницы нашего вида, явились издалека. Они не могли вернуться в родные моды, ибо живоносный поток никогда не слабел и не менял направления, а противиться ему было так тщетно, как противиться собственному рождению.

Голос матери звенел в моём памятливом пузыре, даже удар по надбрюшному щитку не заглушил его, но только отразил эхом. Задумчивая, я не заметила, как опустилась на дно потока.

Чувство образа тела сообщило мне о нехватке жгутика. Повернув глаз, я увидела грызущего меня злобного клова: он довольно урчал, топорщился и щёлкал жвалами. Я вонзила когти в его переднюю голову, а когда клов разомкнул все три пасти, принялась усиленно хорхать.

– Хорошая попытка, прожорливый клов! – похвалила я его, оказавшись на недосягаемой для него высоте. – Обязательно повезёт в другой раз!

Клов не ответил, буркнул что-то нечленораздельное и махнул мне на прощание оборванным ухом. Затем скрутился в клубок и, подхваченный хладным потоком, укатился прочь. У него не было мода, и он не боялся идти вперёд.

Я следила за большим серым клубком, пока он не пересёк границу моего восприятия. Большой смелый клов – может, потому он и повелитель мира, что не боится исследовать этот мир? Я приняла решение. Но прежде мне следовало исполнить материнский обет и отблагодарить вселенский поток за чудо творения.

Я поднялась в самую высь, к верхней границе потока, где заканчивалось мироздание. Мне было тесно. Мне хотелось вознестись над миром, над этим бесконечным сумраком, над безразличным холодным потоком, в котором, как мне порою казалось, мы и возникли-то случайно. Ветер не пускал. Здесь, на потолке вселенной, живительный поток дико верещал и скалился, стоило протянуть ему лапу, и он мог её откусить.

Тогда, расправив крылья, я высвободила семенные коробки. Тяжёлые спиралевидные, они будут противиться продвижению вперёд и медленно опадать к родному моду. Некоторые из них угодят в прожорливое чрево клова, другие, недостаточно расхоложённые потоком, полыхнут и разлетятся пеплом, который соберёт быстрый цяаз. На миг мне захотелось отследить всё шесть стадий развития своих детей – от неразумного жгутика до кеволеч – вершины эволюции. Но если бы к моему костяному креслу подползла дочь – что нового, чего не знала моя мать, я бы ей рассказала?

Избавившись от тяжёлых семенных коробок, я стала гораздо легче – в бескоробный период, покуда подрастают дети, кеволеч следует отказаться от хорхания и, дабы не затеряться в потоке, укрыться в надёжных стенах мода. Я же округлила глаз, навострила ухо, разомкнула зубы, раскрыла крылья и захорхала вперёд, в неизвестность.

Я ждала расхолаживающих сукровицу чудес: невиданных существ, резких звуков, незнакомых запахов, вещей, которых не могла вообразить, но которые мог придумать бессмертный поток, – ведь придумал же он нас. Но всё повторялось. Студенистые моды походили один на другой, как сестры, всё также беспечно хорхали над ними одноликие кеволеч, шныряли поперёк потока быстрые цяазы, катились по его дну прожорливые кловы. Не сгущался сумрак, не стихал поток.

Вдруг кто-то прислал телепатему, я вскрыла послание.

«Доброго сумрака, сестра!» – звучала чья-то задорная мысль.

Сфокусировав лучи глаза в одной точке, я увидела кеволеч, неотличимую от любой из моих сестёр. Я подлетела ближе.

– Откуда ты? – спросила она.

– Из самого начала потока.

– Но ведь здесь и есть начало, – возразила она, недоверчиво прикрывая ухом глаз. Она заметила, что без семенных коробок мне тяжело хорхать и противиться потоку, и добавила: – Зайди в наш мод, обнови чешую. Дождись, когда твои семенные коробки наполнятся, а затем продолжишь путь.

– Мне нужно торопиться, – возразила я. – Век кеволеч короткий, а я хочу увидеть конец потока.

– А разве у потока есть конец? – усомнилась она.

– У всего должен быть конец, – предположила я и взмахнула крыльями.

– Тогда желаю твоим крыльям не познать тепла! – прострекотала она мне вслед.

Я задумалась над её словами. Ведь если я по-прежнему находилась в начале потока, каким же коротким был мой путь? Или каким длинным был поток? Дерзкая мечта достичь его конца смущённо уступила дорогу скромному желанию миновать начало.

Неумолчный порыв вёл меня вперёд – к чудесам, как полагала я когда-то, а хотя бы и к чуду, одному маленькому, но необычному открытию – к чему-то, о чём могла я с приятностью вспомнить, в последний раз закрывая ухом глаз. Ничего не менялось. Я продвигалась вперёд, но оставалась на месте, и там, где мои истёртые крылья рассыпались, принимаясь неистово трепетать, мне отвечали одно и то же: я в начале потока.

Прожорливые кловы изгрызли мои лапы, а хрупкие крылья истаяли в моём собственном огне. Извечный поток больше не холодил моей плоти, а сукровица во мне раскалилась и уже не могла остыть.

Вцепившись когтями в стену, я протеснилась в уютный студенистый мод. Это был мой родной мод. Осознание этого не высвободило ни единого чувства – все они закончились в долгом, утомительном и бессмысленном пути. На пульсирующих наростах стены по-прежнему висели цветные фраши и щалпы моих близняшек-сестёр, но костяное кресло в центре мода пустовало. Оно показалось мне необычайно горячим и липким от собственных соков, которые, покидая моё изнурённое тело, вливались в море останков забытых матерей. Мой глаз неторопливо закрывался ухом.

Кто-то заботливо сбросил меня с кресла, вырывая из огненных лап смерти.

– Для чего мы хорхаем?

Мой взгляд прояснился. Вероятно, мать намеревалась возобновить наставления. Её мысль была мне очевидна: на что истратила я жизнь, когда могла беспечно хорхать? Я состарила себя прежде срока, когда мать, меня много старше, совсем не изменилась.

– Послушай, мать…

– Дочь, – поправила она.

Я пригляделась. Она походила на мою мать, на моих сестёр, на меня саму и всех кеволеч, что довелось мне встретить, а всё-таки была моей дочерью.

– Дочь, – согласилась я. – Ты можешь хорхать, а можешь не хорхать. Но, постарев, ты спросишь себя: «Верно ли я распорядилась жизнью?». Наш мир несовершенен, но мы, ничтожные кеволеч, трепетные пылинки в хладных объятьях бездушного потока, смеем довольствоваться лишь тем крошечным уделом, что нам отмерян. Мы не имеем сил изменить этот мир, всё, что мы можем – попытаться успеть им насладиться.

Загрузка...