Театральный бинокль был тяжёлым, холодным. Саша приложил его к глазам, отрегулировал колёсико. Резкость сбилась: вместо размытого сияния сцены в круге света возникла чёткая текстура — потёртый бархат спинки кресла в первом ряду. Он опустил бинокль. Музыка уже начиналась, но он ещё не смотрел на сцену. Он считал осветительные приборы на софитах. Двадцать семь. Погас свет в зале. Остался только золотой шёлк занавеса и тающее в нём пятно от последнего прожектора. Саша положил бинокль на колени, сложил руки поверх него, принял правильную, наблюдательную позу. Занавес дрогнул и поплыл вверх беззвучным вздохом. И он увидел. Не лебедей, не озеро, не кордебалет из тридцати двух девушек в белых пачках. Он увидел траекторию. Чёткую, неумолимую, геометрически совершенную линию, которую описывала в пространстве одна-единственная точка. Эта точка была центром вращения всего остального мира. Она прочерчивала дугу — от кулисы номер два к центру сцены — с такой выверенной скоростью, что у Саши внутри что-то щёлкнуло, как срабатывает механизм, найдя своё гнездо. Он перестал дышать. В его голове, где всегда была тихая пустота расчётов, внезапно возникла формула. Простая и неопровержимая. Формула её движения. Всё остальное — оркестр, другие танцовщицы, мифическое озеро — рассыпалось в фоновый шум, в помехи. Он следил только за точкой. Он вычислял её следующую позицию за доли секунды до того, как она её занимала. Он предсказывал каждое вращение, каждый прыжок, каждый завиток рук, как если бы это была не импровизация искусства, а работа безупречного гироскопа. Его собственное тело в кресле напряглось, подстраиваясь под невидимые оси и радиусы. Он не испытывал восторга. Он испытывал жгучую, ледяную ясность узнавания. Так видят своё отражение в зеркале не люди, а часы. Антракт застал его врасплох. Свет в зале зажёгся резко, грубо. Точка исчезла. Траектория оборвалась. Саша моргнул, словно вынырнув из ледяной воды. В ушах стоял гул, и он с удивлением понял, что это — тишина, из которой ушла музыка. Он поднялся с места. Ноги были ватными. Он не пошёл в буфет. Он пошёл против потока людей — не к выходу, а вдоль бархатного бордюра лож, к тому месту, где сцена уходила в тёмный зев кулис. Там, в узком проходе, пахло пылью, деревом и сладковатым потом. Он стоял, глядя в эту темноту, пытаясь продлить в воображении прерванную кривую. Её следующий сегмент должен был лежать там, за чертой. Он не решился шагнуть за неё. Вместо этого он развернулся и пошёл к главному входу, к стене, сплошь завешанной афишами в тяжёлых рамах. Его глаза скользили по плакатам, не видя названий и дат, ища только один знак, один символ. И он нашёл его. Чёрная кириллица на кремовом фоне, строго по центру:
«Одетта-Одиллия — Элис».
И ниже, мельче:
«Прима-балерина».
Слово «прима» было подчёркнуто тонкой, почти невидимой линией отпечатка. Он смотрел на это имя, пока толпа вокруг не разредела, пока дежурный у гардероба не начал нетерпеливо позванивать ключами. Он не запоминал его. Он фотографировал. Создавал чёткий, неудаляемый снимок на сетчатке. Он вышел на площадь. Январский воздух ударил в лицо, обжигая лёгкие. Фонари бросали на снег жёлтые, размытые круги. Он шёл, не замечая направления, и видел перед собой не имя, а траекторию. Она продолжалась теперь в его сознании, уходя куда-то вглубь спящего города, оставляя за собой незримый, но нестерпимо точный след. Он должен был вычислить её конечную точку. Это было не желание. Это было необходимостью — завершить уравнение. Он пришёл домой в коммунальную квартиру на Петроградской. В своей комнате, не включая свет, сел к столу. Достал из папки лист ватмана и чёрный рейсфедер. В синем свете фонаря за окном он провёл ось. По вертикали — время. По горизонтали — пространство сцены. И начал, с закрытыми глазами, восстанавливать кривую. Каждое движение, каждый поворот. Он ставил точки, соединял их стрелками, помечал углы. Получился не танец, а схема полёта снаряда или орбиты небесного тела. Внизу, в углу, где полагалось указать объект, он вывел надпись. Чернильная ручка кончилась на полуслове, а новой не было. Он порылся в ящике, нашёл химический карандаш, тот самый, сине-фиолетовый, что давал цвет, если его кончик слюнить. Он облил карандаш слюной и вывел на ватмане размытые, сиреневые буквы: «Элис». Это было первое, что он написал этим именем. Оно выглядело на чертёже не просто инородно, а призрачно, как надпись, проявляющаяся на промокашке. Утром он пошёл на работу в КБ, нарисованную схему — в портфеле. Весь день, пока руки чертили разрез подшипникового узла, внутренний взгляд скользил по той, ночной кривой. В обеденный перерыв он не пошёл в столовую. Он вышел на набережную и пошёл по маршруту, которого не существовало: от дома до театра. Он замерил шагами: двадцать три минуты быстрым шагом. На следующий день он вернулся к театру. На афише ничего не изменилось. Имя «Элис» всё так же занимало центральное положение. Он простоял пять минут, сравнивая реальные буквы с отпечатком в памяти. Совпадение было стопроцентным. Так начался ритуал. Работа — обеденный марш-бросок к театру — проверка афиши — возвращение. Афиша стала константой. Сначала яркая, потом выцветающая на солнце, потом заклеенная уголком анонса гастролей, потом — снова чистая, с тем же именем. Менялись сезоны. Таял снег, на площади появлялись лужи, отражавшие серое небо и золотой шпиль. Потом приходила зелень, потом снова золото и хмурая осенняя сырость. Афиша и маршрут оставались неизменными точками в распадающемся мире. Он перестал замечать людей на площади. Они были помехами, случайным шумом. Единственным реальным человеком была та, чьё имя было на афише, и то лишь как носительница той самой траектории. Он начал покупать билеты. Не на каждый спектакль, а только когда она танцевала. Он сверялся с мелким шрифтом расписания у кассы. Деньги, которые раньше уходили на книги и дешёвое вино, теперь превращались в узкие полоски бумаги с местом и датой. Он брал всегда одно и то же кресло — на девятнадцатом ряду, слева по ходу. Оптимальный угол для наблюдения за всей сценой. Он перестал брать бинокль. Его глаза научились фокусироваться на нужной точке самостоятельно. Он снова и снова наблюдал траекторию, внося поправки в свою схему. Он знал танец до миллиметра и миллисекунды. Знакомился с ним, как инженер знакомится с устройством идеального механизма. Он узнал моменты, когда её дыхание должно было сбиться (пируэты в конце второго акта), и видел, как она их скрывала. Он видел, как тончайшая влага выступала на её висках под гримом. Он знал её усталость, её собранность, её абсолютную власть над законом тяготения — и всё это было для него данными, параметрами, переменными в уравнении, которое он всё ещё не мог решить. Уравнение требовало нового условия — встречи. Встречи не со сценическим образом, а с источником траектории. С человеком по имени Элис. Он попытался после спектакля. Один раз, другой. Он шёл к служебному входу, терялся в толпе поклонников и просто зевак. Он видел, как выходили другие артисты, смеющиеся, уставшие, закутанные в шали. Её среди них не было. Служебная дверь захлопывалась перед его лицом, охрана бросала равнодушный взгляд. Система не пускала. Ему не хватало данных. Не хватало веса. Так прошёл год. Ровно год с того первого вечера. В тот день афиша с её именем виделась ему особенно чётко, будто проявленная на фотобумаге. Он пришёл к кассе за два часа до начала.
— На сегодня всё продано, — сказала кассирша, не глядя.
Он не ушёл. Он стоял у колонн, наблюдая за подъезжающими машинами. И увидел его. Мужчину в длинном драповом пальто и каракулевой шапке. Из чёрной «Волги». У мужчины в руках было два билета. Он разговаривал с кем-то по телефону у машины, и по его лицу было видно, что второе место пустует. Саша подошёл. Он не умел торговаться, не умел просить. Он сказал:
— Я куплю ваш лишний билет. Мужчина оценил его взглядом — поношенное пальто, напряжённое лицо.
— Он не лишний, — спокойно ответил мужчина. — Но вы можете его купить. Втридорога.
Он назвал сумму. Это была зарплата Саши за два месяца. Саша вынул из внутреннего кармана все деньги, которые носил с собой на такой случай. Он отсчитал купюры. Мужчина взял их, не пересчитывая, протянул один билет.
— Наслаждайтесь искусством, — сказал он без интонации и сел в машину.
Билет был в партере, в третьем ряду. Слишком близко. Перспектива искажалась. Он видел не траекторию, а детали: каждую блёстку на костюме, напряжение мышц на её шее, капли пота у линии волос. Это мешало вычислениям. Это было слишком человечно. После спектакля он снова ринулся к служебному выходу. И снова неудача. Только тёмный проход и запах краски. Он стоял, прислонившись к холодной стене, и смотрел на жёлтый свет фонаря над дверью. В кармане лежала смятая афиша, сорванная им с забора — та самая, с её именем. Он понял, что одного наблюдения недостаточно. Нужен был доступ. Нужны были ресурсы. Нужны были деньги не на билет, а на взятку гардеробщику, вахтёру, кому угодно. Нужно было встроиться в систему театра, стать её частью. А для этого нужен был капитал. У него его не было. Была только одержимость, которую можно было описать как техническое задание. И он пошёл искать кредитора. Это привело его обратно к человеку в каракулевой шапке. Тот оказался не просто богатым зрителем. Он был тем, у кого есть доступ ко всему, что в дефиците: к импортной технике, к лекарствам, к путёвкам, к закрытым распределителям. И к информации. Его звали Глеб Сергеевич. Кабинет Глеба Сергеевича находился не в учреждении, а в квартире на Каменном острове. Большая комната с ковром, тихими часами и портретом не то писателя, не то учёного на стене. Саша, сидя в глубоком кожаном кресле, изложил свою проблему как отчёт: цель — установление контакта с объектом «Элис», местонахождение объекта — Кировский театр, известные параметры — см. схему, препятствия — отсутствие доступа за кулисы, требуемые ресурсы — денежные средства для преодоления препятствий. Он даже показал свою схему танца, разложив её на столе перед Глебом Сергеевичем. Тот долго молча смотрел на чертёж, потом на Сашу.
— И что вы скажете ей, когда найдёте? — спросил он наконец. Саша не понял вопроса.
— Я должен завершить наблюдение, — ответил он.
Глеб Сергеевич кивнул, как будто это был единственно разумный ответ.
— Сумма? Срок? Залог?
Саша назвал сумму, которая казалась ему астрономической. Срок — год. Залог — он вынул из паспорта трудовую книжку и положил на стол. Глеб Сергеевич не тронул её.
— Залогом будет ваше время, — сказал он тихо. — Ваша жизнь на этот год. Вы будете делать то, что я скажу. Иногда — мелкие поручения. Доставки. Наблюдения. Вы же умеете наблюдать.
Он написал расписку. Саша подписал, не читая. Деньги, тяжёлая пачка в серой бумаге, легли в его портфель рядом со схемой. Он вышел на улицу с чувством, что наконец-то приобрёл недостающую деталь. Теперь механизм должен был заработать. Но механизм дал сбой. Деньги оказались не ключом, а лишь более дорогим билетом в тот же зал. Взятки открывали одну дверь, но за ней оказывалась следующая. Он узнал расписание её репетиций, но не мог попасть в зал — он был только для своих. Он узнал, в какой гримёрке она находится, но там всегда дежурила строгая костюмерша. Он пытался подойти после репетиций, но её всегда окружали другие — педагоги, коллеги, те самые поклонники с влиянием. Его деньги таяли, а долг перед Глебом Сергеевичем висел на нём холодной гирей. Поручения Глеба Сергеевича были несложными, но унизительными: отвезти пакет в такой-то дом, проследить, выходит ли человек с работы, отстоять очередь за дефицитными ананасами и привезти их на квартиру. В один из дней он принёс товары в квартиру Глеба Сергеевича и был свидетелем того, как он вышел из комнаты, вошёл в кабинет и сел в кресло. Его домашний халат распахнулся, и Саша увидел его рубашку. На ней были маленькие и редкие брызги крови.
— Саша, вы всё купили? — Спросил Глеб Сергеевич, быстро закрывая свой халат, и положил что-то в ящик стола. Что-то, что дало глухой металлический звук. Что-то тяжёлое.
Саша кивнул и ушёл.
Каждое такое поручение напоминало Саше, что его свобода и его время теперь имеют точную денежную оценку. И что он не приближается к цели. Он покупал цветы — огромные, дорогие, импортные гвоздики или редкие тюльпаны зимой — и оставлял их у служебного входа с запиской:
«Для Элис».
Никогда не получал ответа. Возможно, цветы выбрасывала уборщица. Возможно, их забирала костюмерша. Возможно, она их даже получала, но для неё они были просто одним из многих безликих знаков внимания. Он начал ненавидеть театр. Эти золотые украшения, этот бархат, этот запах — всё это было гигантской, сложной машиной по производству иллюзии, и он пытался найти реальный болтик внутри иллюзии. Это было безнадёжно. Прошла ещё одна зима. Его долг реструктурировали, увеличив срок и сумму. Глеб Сергеевич слушал его сбивчивые отчёты о неудачах с тем же спокойствием, с каким смотрел на его схему.
— Вы ищете прямой доступ, — сказал он однажды. — Его нет. Нужно ждать сбоя в её системе. Как в вашей когда-то.
И он ждал. Третья зима. Он уже почти не надеялся. Он ходил на спектакли по привычке, по долгу. Он смотрел на сцену, и траектория больше не вызывала трепета. Она была просто алгоритмом, который он знал наизусть. Красота выродилась в рутину. И тогда случился сбой. Не в её системе. В системе театра. После спектакля, по какой-то причине, главный выход для артистов закрыли на ремонт. Их выпускали через старый, чёрный ход, выходивший не на оживлённую площадь, а в тихий, заснеженный двор-колодец. Об этом не знали поклонники. Об этом случайно узнал Саша, дежуривший у обычного выхода. Он услышал разговор двух рабочих. И побежал. Двор был пуст. Один фонарь с разбитым стеклом бросал на снег дрожащий свет. Из тёмного проема двери вышла она. Одна. В длинном бежевом пальто, с театральной сумкой через плечо. Она шла, устало опустив голову, и вдруг остановилась, заметив его фигуру в конце двора. Он стоял, не двигаясь. Она медленно пошла к нему. Не из любопытства, а потому что это был единственный путь к воротам. Подойдя ближе, она взглянула на него. Лицо без грима казалось моложе и уязвимее.
— Вы меня ждали? — спросила она.
Голос был ниже, чем он ожидал, и очень усталым.
— Да, — сказал Саша, и его собственный голос прозвучал хрипло, чужим.
Она слабо улыбнулась.
— Всегда жду после спектакля. Но обычно не здесь.
Она посмотрела на ворота, потом снова на него.
— Вы хотите автограф? У меня нет пера.
— Нет, — сказал Саша. — Я хочу поговорить.
Она рассмеялась. Коротко, беззлобно.
— О чём? О лебедях? Извините, я очень устала.
— Не о лебедях, — сказал он. — О траектории.
Это слово заставило её на секунду нахмуриться.
— Прогуляемся? — вдруг выпалил он. — Немного. Я всё объясню.
Она вздохнула, посмотрела на часы. Плечи её под пальто опустились.
— Ладно. Только немного. Мне на метро.
Они вышли из двора на узкую улицу. Снег тихо падал, крупными хлопьями. Она шла, придерживая полы пальто, не застёгивая его. Из-под полы мелькало белое шерстяное платье, длинное и мягкое, без единого жёсткого шва. Оно струилось по её ногам, как оперение уставшего лебедя. Он шёл рядом, не зная, с чего начать. Его монолог, который он репетировал три года, рассыпался в голове.
— Меня зовут Саша, — сказал он наконец.
— Элис, — ответила она автоматически и тут же кивнула: — Да вы и так знаете.
Он чувствовал, как теряет время. Как теряет её. Он, почти не осознавая движений, обнял её за талию — не для близости, а чтобы остановить, зафиксировать в пространстве, сделать частью своей схемы. Она не отстранилась. Усталость была сильнее осторожности. Она на секунду, машинально, облокотилась головой ему на плечо, закрыв глаза.
— Вы знаете, иногда после спектакля кажется, что земля уходит из-под ног, — пробормотала она.
Это был его момент. Траектория сошлась. Он открыл рот, чтобы начать свой рассказ с самого начала. С того самого бинокля и двадцати семи софитов. И в этот момент сзади, со стороны театра, раздался голос. Чёткий, металлический, разрезающий тишину падающего снега:
— Саша!
Он обернулся. В ста пятидесяти метрах, посреди белой улицы, под одиноким фонарём, стоял Глеб Сергеевич. В длинном пальто, без шапки. В его опущенной руке что-то блеснуло. Саша не успел подумать «пистолет». Он успел лишь понять, что это — логичное завершение уравнения. Выстрела он не услышал. Увидел только короткую вспышку, похожую на вспышку фотоаппарата. Элис вздрогнула у него на руку. Она оторвала голову от его плеча, посмотрела на него с тем же вопросительным недоумением, что и во дворе. Её губы приоткрылись, будто она хотела что-то сказать. Потом её колени подломились, и она медленно, почти невесомо, осела на снег. Пальто распахнулось. На белоснежном шерстяном платье, чуть левее центра, быстро, с пугающей жадностью расползалось алое пятно. Из театра, через открытые двери, доносились последние аккорды оркестра — томная, печальная тема лебедя. Музыка плыла над улицей, не замечая ничего. Саша рухнул на колени перед ней. Он подхватил её голову, чувствуя под пальцами тонкие, тёплые волосы. Кровь проступала сквозь ткань, тёплая и липкая. Он смотрел в её глаза. В них ещё отражался свет фонаря, но уже ничего больше. Не было боли, не было страха. Только то самое удивление. Музыка стихла. Наступила тишина, которую тут же заполнил отдалённый, нарастающий вой сирены. Не милиции, не скорой. Просто сирены — может быть, с реки, может быть, с завода. Звук плыл по спящему городу, ровный и бессмысленный. Саша не кричал. Он сжал её в объятиях, прижал к себе, и слёзы, горячие и солёные, текли у него по лицу прямо в её волосы. Он плакал молча, лишь его тело содрогалось в беззвучных спазмах. Когда он поднял голову, Глеба Сергеевича на месте не было. Только ровная цепочка следов на свежем снегу вела в темноту. Он исчез, как цифра, стёртая с грифельной доски.