Урожай убрали. Последний ящик уже укушенных ранними морозами яблок стоит в погребе. Рожь, пригодная для перегонки, разложена в сушильных печах. Пчелы умерли, но они всегда умирали. Ру пересадил матку в теплый контейнер и поставил ей нектар, а остальным позволил замерзнуть, голодным, истощенным жидкой падью. Позже он сделает из них настойку. Живых пчел, одуревших от свежей красной росы, весной в поле будет достаточно.

Поле бесконечно и бесконечны его пчелы.

Ру с трудом разогнул спину и вышел из погреба. Встал у ограды. Он жил у самой границы поля, и когда-то они с Петрой любили смотреть, как солнце встает над рожью. Как ненавистные зараженные колосья укрывает снег, а весной – как ненавистные колосья распрямляются, отращивают рожки спорыньи. Потому что никто не мог противиться очарованию этой злой и упрямой жизни.

Ру не любил зиму. Никто в Най-Мааладж не любил зиму – это долгая темнота и замерзшие монстры, бродящие в темноте. Это особенно острые, непереносимые кошмары. Это время, когда в поле легче всего потревожить уснувшую нечисть.

Но зима еще не настала. Прошел День Поминовения, когда пугала приходили к границе поля, и люди передавали им теплые ржаные пряники, вымоченные в молоке. Скоро настанет Медная ярмарка, куда люди поведут скот, который не собираются кормить зимой, понесут лишние яблоки, домашнюю выпечку, афим, крашеные ткани, заслушанные пластинки, надоевшие книги и кассеты. Ру будто уговаривал себя, что еще не все кончено. Что перед зимой еще будет осень, а за зимой настанет весна. Город будет жить, выстоят каменные дома, не пропустят сизое зимнее солнце затемненные стекла, удержат тварей под городом заговоренные крышки люков и ядовитые шипы.

Земля вздрогнула, и первый звук подхватили в клювы потревоженные птицы – «А-а-а-о!». Подхватили, разбили на множество маленьких криков, а крики смешались в панический грай. И все же они вырвали первый звук у измаранной туманом тишины над полем, не дав ему прозвучать во всю силу.

Но не справились со вторым. Катился над рожью низкий гул, похожий на человеческий стон и волчий вой.

Ру вышел за забор и встал на колени. Положил ладони на холодную землю. Солнцем пахнут яблоки в его погребе, густеет мед в его флягах, заклеены щели в его окнах, красный и липкий яд на его ступенях. Его дом, опустевший дом, где больше нет Петры, приготовился к зиме. Но кто был готов к этому?

Хозяева Сажи говорили. Девушка с медными булавками в косах и скрипач. Они проложили под его домом трубу крематория, они перерезали половину его кур и забрали коня. Обещали, что когда это случится, они смогут всех спасти.

Там, в бесконечном поле, под тускнеющим октябрем небом, растягивало гребень хребта новое чудовище. Красны его рога, оскален волчьими зубами его череп и белы гигантские человеческие ладони. Оно огромно, больше поезда, больше самого высокого дома в Най-Мааладж. Оно голодно – голоднее умерших пчел и каждого уснувшего человека.

Ру смотрел на него и не верил, что от этого монстра есть спасение.

Хорошо что Петры больше нет.

На снегу расплескались пятна расплавившихся смородиновых пастилок с жидкой начинкой. Сарнай их бросила перед собой, прежде чем выстрелить. А перед этим долго мяла в кармане, пачкая руки липкой сахарной кровью.

Иначе она бы не выстрелила. Нет, не выстрелила бы. Пусть прилипший к теням дома Сладкоежка сколько угодно облизывал бы вставленные в глазницы леденцы раздвоенными языками.

Старые коттеджи из красного кирпича смотрели погасшими окнами в рябиновый сквер с синими фонарями и черными коваными лавочками.

Женщина перед ней лежала на спине, и небо отражалось в уцелевшем глазу – черное небо. Озеро зрачка, а вокруг – красный сумрак разорванных сосудов.

Такие тяжелые тучи над головой, в прорехах истыканные колючими звездами.

Никто не проснулся. Ни одна занавеска не дрогнула.

Сарнай встала на колени и провела ладонью по ее щеке, мешая кровь с сиропом. Щека была теплой. Белое горло, передавленное черным воротом, едва заметно напрягалось, будто застрявшие в нем слова еще пытались выбраться наружу. Разорванный выстрелом рот скалился на нее осколками зубов.

Сарнай слышала, как вздыхает промерзающая земля в ржаном поле прямо за городом. Най-Мааладж – закрытый каменный и стеклянный город посреди бесконечного поля. И в этом поле ходит то, чему подарил глаза Игнат. Что слышит теперь Сарнай. Ходит, скрипит промерзшей землей и ищет голодным взглядом безглазой морды.

Где-то в черноте зимнего неба теряются окровавленные рога. На рогах он носит все подаренные глаза.

Может, оно даже улыбается прямо сейчас одним из своих ртов.

Далеко видит то, чему подарил глаза Игнат. Теперь Игнат тоже видит, слышит и знает. О каждом их шаге знает.

Может, он тоже сейчас улыбается. Можно расслышать, как медный серп Игната срезает призраки замерзших колосьев.

– С ума сошла? – прошипела ей на ухо Надя. – Он ведь не станет ее жрать! Даже если Сладкоежка обглодает ей лицо – думаешь, ее не узнают?!

– Пошла ты, – улыбнулась Сарнай.

Встала. Посмотрела ей в глаза. Вытерла кровь, снова потекшую из носа, размазав уже по своему лицу сироп, кровь убитой женщины и свою собственную.

А потом выстрелила Наде в лицо.

Пять лет назад настала октябрьская ночь, в которую Спрут-Цирк приехал в Най-Мааладж, потому-то все и стало другим. Тот самый цирк, от которого остался мокрый красный провал на месте шатра и залитая розовой водой площадь.

Игнат многое забыл с тех пор, как ему было девятнадцать. Но он помнил, как цирк приехал в город.

Сначала приехали афиши. Они закрыли размокшие остатки прошлых торжеств, облепившие пиллары в центре города, рыже-красные, с зелеными и золотыми буквами. «Спрут-Цирк – незабываемое представление!»

«Настоящая тварь из настоящего моря – настоящий кошмар!»

И ниже: «Белый тигр Балу прыгает через кольца и предсказывает судьбу! Рыжий медведь Шерхан будет сниться вам до конца жизни! Воздушные гимнасты исполнят номер, финал которого будет зависеть только от вас!»

Изо рта клоуна с зелеными зубами вываливалась черная реплика: «Единственный в мире укротитель монстров!»

Над его головой было от руки приписано «Сожран».

И еще, почти нечитаемым золотым курсивом: «Каждый зритель получает ШАНС».

За афишами приехал шатер, потрепанный и неуклюжий. Растопырил на площади тонкие лапы креплений и каркасов, обтянулся блестящей от дождя влажной шкурой купола.

Игната Верка замучила этим цирком. Бегала смотреть на шатер перед школой, проверяла его после уроков – очень хотела увидеть, что такое спрут. И тяжело вздыхала, потому что билеты стоили больше, чем Игнат с матерью вместе за неделю зарабатывали.

Наконец приехали фургоны. Поздно ночью, когда Верка давно спала, а Игнат валялся под столом на кухне Войтека, слушал дерьмовую запись концерта Ларра-От на кассете и курил в нависающую над ним столешницу.

Никого не было на улицах в ту ночь. В Най-Мааладж по ночам ходили только люди Полуночного Контроля, самоубийцы, отчаявшиеся. И, видимо, еще приезжие циркачи.

Фургоны доставили на поезде, а потом они приехали на площадь, покачивая красными фонарями на бортах. Приехали, привезли с собой зарешеченную тьму, в которой спал толстый рыжий медведь с плешивыми боками и седомордый тигр с косыми желтыми глазами. Выли тощие серые псы с рваными ушами и колтунами в давно нечесаной шерсти, утробно рычали рассаженные в клетки черные коты.

Водители фургонов с остатками жирного грима в глубоких морщинах на усталых лицах не выходили из кабин. Они остановились на площади и замерли, глядя перед собой.

Люди в черных костюмах разгружались неторопливо, тихо и слаженно. Изредка раздавался треск электрошокера, и тогда вой и рычание стихали.

Бочку вытащили последней. Она занимала целый фургон, красно-медная, круглобокая, покрытая волдырями иллюминаторов. Что-то тускло мерцало в ее глубине – пятна белесо-желтого света в извивающейся черной ряби. Бочку тащили четверо мужчин в серых спортивных костюмах и одноразовых медицинских масках.

К утру, еще до того, как погасли фонари, фургоны опустели, и площадь упала в свою привычную предрассветную тишину.

«И только какая нежить, тела лишенная, явится чужую личину приняв, надобно ей под ноги бросить три унции золы, смешанные с пятью унциями ржи. Ежели демон начнет собирать зерна…»

«Ибо мир и есть Человек, и каждое Его устремление – похоть, зависть, любовь или бескорыстие – и есть то непостижимое и неподвластное, что стремится подчинить всякий, кто берется ведовать…»
«Злоба одного человека, злоба всех людей и злоба, которой болен подлунный мир различаются так же, как ягода, все ягоды на свете и самое то, что мы понимаем под "ягодой"…»

«… Человек есть подобие Бога, а значит, обладает Его властью, и к этому стремится всякий богохульный ведун…»

Игнат так и не понял, можно ли было назвать сном это липкое безвременье, наполненное строчками, ползущими по иссохшим страницам «Трактата о воле и ягодах». Гулко ударили часы на кухне. Золотой осенний полдень плескался за мятыми черными занавесками, во рту было сухо, в голове – пусто. Он лежал поперек кровати, одетый, в зашнурованных ботинках. На черном покрывале остались широкие подсыхающие следы рыжей глины.

Мать в бешенстве будет. Этими шнурками его и удавит.

Игнат закрыл «Трактат», который перечитывал уже в седьмой раз. Он половину до сих пор не расшифровал – что такое «Бог», например, оставалось для него загадкой. А про золу и рожь он мог многое рассказать, правда, может этот экзорцизм не сработал, потому что Игнат так и не понял, сколько зерна в унции.

Он скатился с кровати, уткнувшись носом в глянцевую обложку «Ритуалов и обрядов» Келравера. На обложке валялся его носок, из-под которого ехидно скалилась рогатая морда ларва.

– Сука, – прохрипел Игнат, пытаясь одновременно встать, отлепить носок от обложки и загнать книжонку под кровать. Дрянь, дрянь книжонка, и автор ничего не понимает.

Самого бы его по морде отхлестать. Зачем-то вспомнились равнодушные глаза и разбитые губы.

Игнат кое-как справился с рукавами мокрого кожаного плаща. Через голову снял липкую от пота черную рубашку и вышел в коридор, дергая сцепившийся заклепками ремень. За ним с прилипшим к разрисованному лицу воодушевлением наблюдал Джаспер Марлинг из «Висельной шуточки». Игнат показал ему средний палец и отвернулся.

Он был уверен, что дома никого не будет – мать в это время уже несколько часов была на работе, а Верка заканчивала уроки и топала в танцевальный класс через дорогу от школы.

Конечно, вчера ничего не вышло. Игнат потер лоб и в недоумении уставился на перепачканные бурыми хлопьями пальцы. Точно. Поле. Бритва, Войтек, Тесса. Привычная металлическая вязкость крови во рту, тающий на языке костный мозг, ивовый дым. Дельмар с торжественной рожей и карточками, на которых написан текст очередного экзорцизма. Прочитанные карточки он бросает на землю, между его широко расставленных ног лежит Бритва, с отрешенным видом уставившаяся на его ширинку. Иногда карточки падают ей на лицо. Тесса всхлипывает и через каждые четыре предложения бьет Бритву по щекам смоченной в заговоренной воде ладонью. Та морщится и терпит. Под ее спиной покрывается волдырями сухая земля. В пузырях из засохших корней и глины извиваются красные черви-хорхои, покрытые пятнами, похожими на человеческие лица.

Ларва молчит.

Закончив, они пошли в бар, даже не стерев с лиц начерченные кровью гексаграммы. Нажрались там, конечно, и кажется Бритва вылила Тессе на голову стакан пива и наплела косичек. И в таком виде они разошлись по домам.

Что вчера было? Алкоголь или афим?

После афима голова болела сильнее, чем после пива с ромом, зато не было ощущения, что в рот всю ночь срали кошки. Ром с пивом стоил ему полтора обола за вечер, а три пшика афима в лицо – два. Афим вставлял сильнее и сны мутнели, мешая вкус мяса с чем-то зеленым и влажным.

Голова болела так, что пару секунд Игнат всерьез искал застрявшее в затылке лезвие.

Но судя по тому, что кошки ему в рот все-таки срали, а мясо во сне было привычно горячим и сладким, вчера был ром.

Вот это была последняя мысль перед тем, как пол вдруг стал скользким, мокрым, а в воздухе почти нестерпимо запахло йодом, медом и пораженной спорыньей рожью. Так пахло в амбарах, где хранили отходы для переработки.

Так пахло, когда козе вскрывали горло. Так пахло, когда пропускаешь прямой удар в лицо. Так пахло, когда режешь запястье, глубоко, чтобы хватило на очередную бестолковую надпись.

Кровью пахло.

Пол был измазан красным.

– Доброе утро… – пробормотал Игнат, прижавшись спиной к косяку закрытой двери гостиной.

Он даже до душа не дошел. Штаны болтались, расстегнутый ремень шипастым хвостом волочился за ним. Игнат, чувствуя себя полным идиотом, сунул два пальца в хлястик и, придерживая штаны, толкнул дверь.

Бритва сидела на полу, прямо под окном, и самозабвенно жрала соседскую собаку.

– Что, опять?! – простонал Игнат, закрывая лицо руками.

Она виновато ухмыльнулась.

Игнат почти не помнил, какой была Бритва раньше. Она фотографии показывала, а он почему-то всегда забывал. Всегда один образ – тощая, лохматая, в мятых черных тряпках. Она выглядела почти как нормальная девчонка, только нормальные девчонки вроде не должны были превращаться в зубастых медноглазых тварей с гортанными голосами.

Но Игнат знал, что зубы у ее скоро станут обычные и глаза человеческие.

– Лови, – игриво посоветовала она. И бросила ему голову – белую голову болонки старухи Руиз.

– Зачем ты убила собачку? – спросил он, пытаясь напустить на себя строгий вид.

– А кого я должна была убить? – раздраженно спросила Бритва. С вибрирующим гортанным голосом ларва раздражение звучало по-настоящему угрожающе.

– Знаешь что… не говори с набитым ртом, – попросил Игнат, бросая голову обратно.

Бритва хмыкнула.

Зубы у нее в этот раз отросли что надо – будто она не болонку собиралась жрать, а ее хозяйку целиком. И глаза у нее стали совсем, совсем чужие – ни зрачка, ни белка, будто меди в глазницы налили.

Игнат, вздохнув, сел рядом и положил руку на вздрагивающую Бритвину спину. Она, благодарно заурчав, прижалась к нему, пачкая его кровью.

Хорошо, что он успел снять рубашку.

Подумав, он торопливо снял еще и штаны.

– Зачем сюда принесла?

– А куда я должна была ее принести?

– Ну хотя бы на чердак.

– Ты просил больше не пачкать вам ковер. Я не пачкаю, – похвасталась Бритва.

Игнат молча убрал у нее из уголка губ белый окровавленный комочек. Бритва, благодарно улыбнувшись, слизнула шерсть с его пальцев.

Замерла. И укусила.

Зубы у нее были страшные – острые, длинные и ядовитые. Они едва коснулись его кожи, оставив несколько розовых точек.

– Я теперь могу держать себя в руках.

– Я не против того, что ты ешь собак. Жри кого хочешь, Бритва, но скоро придет моя сестра, и к этому моменту тут должно быть чисто. Да, кстати, я знаю, что ты хорошая, но на всякий случай уточню, что я против того, чтобы ты ела мою сестру.

Она растерянно оглядела окно, подоконник и тянущуюся по темному паркету кровавую полосу.

– Я уберу, – пообещала Бритва. – И зачем мне, по-твоему, есть твою сестру? Даже если бы я решила сдаться ларву – какой ему толк от Веры, если…

– Ладно, тогда я в душ, – легко согласился Игнат. – Занавески проверь, ладно? В прошлый раз ты на тюли оставила…

– Я помню.

– И если ты вдруг, ну… расстроишься опять, пока меня нет, ну как в прошлый раз…

– Я помню!

– Так вот, соберешься снова блевать – вон у входа ведро стоит. Хорошо? Не на ковер. Не на пол. Не в унитаз, ради всего что у тебя осталось святого, в прошлый раз он ошметками мяса с костями забился и мы…

Она угрожающе хрустнула переломанным хребтом. Игнат решил, что сделал все что мог, подхватил штаны и побрел в душ.

Он запер дверь, зашел в кабину и переключил душ с режима «облако» на обычную струю. За два года Игнат научился быстро смывать кровь. С себя, со стенок душевой, с одежды и с пола. Со стен. С потолка.

Вода была горячей. Он зачерпнул из банки вязкого травяного мыла – это черное желе с резким травяным запахом так славно стирало с кожи медово-йодистый след. Мыло ему Бритва подарила. Она тоже его любила, именно за это. Отбивало любые запахи.

Он намылил волосы и лицо, прислонился лбом к теплой зеленой плитке и закрыл глаза.

Игнат не говорил Бритве, но он устал. Действительно устал. «Ритуалы и обряды» оказались очередной пустышкой, и он уже не представлял, что нужно сделать, чтобы помочь Бритве. А она будто и забыла, что ей нужно помогать. Если раньше она говорила о поселившемся в ней ларве «он», то полгода назад стала говорить «мы». Теперь она говорила «я».

«Я съела собаку».

«Я тогда не всех коз убила, одна сама от испуга сдохла».

«Я вырвала Айвану сердце и скормила пугалу. Пугало сошло с ума, его немного жалко. Айвана не жалко, он курил дряные сигареты».

«Я собрала из пяти живых котов, трех дохлых собак и человеческих глаз голема, мне было одиноко. Ты правда хочешь знать, откуда глаза? Тогда погладь, ты ему нравишься. Нет, правда, лучше погладь его…»

«Мне и сейчас одиноко».

Игнат втянул горячий влажный воздух сквозь сжатые зубы. Он хотел сказать, что это нечестно. Что Бритва – неблагодарная сучка, которая вовсе не нуждается в помощи. Что давно стоило воткнуть в нее железный крюк и волочь на площадь, чтобы ее наконец-то сожгли, как жгут одержимых ларвами – быстро, деловито, совсем без эмоций. Это раньше могли устроить шоу, костер сложить, зрителей позвать. Когда люди не знали, что ларва – изворотливая, сильная и беспощадная тварь. Что ларва заботится о своем носителе и не любит, когда его увечат и убивают.

Если Игнат притащит извивающуюся, истекающую кровью – красной, горячей, человеческой – Бритву к ратуше, выйдет кто-нибудь из охраны мэра, с огнеметом и в спецкостюме. Все займет минуты две, Игнату вернут крюк и выплатят премиальные.

Он так увлекся этой фантазией. Мыльная вода текла в раскрытые глаза, жгла, как кислота, но Игнат не вытирал лицо – он смотрел туда, на залитую полуденным солнцем площадь, на извивающуюся на крюке девчонку, которая хрипит и цепляется за железную цепь, хватает раскаленный воздух перекошенным от боли ртом.

И плачет. Совсем по-человечески плачет.

Игнат зажмурился и направил струю воды себе в лицо.

Прежде, чем выйти из душа, он бросил одежду и белье в глубокий таз, засыпал пятновыводителем и залил горячей водой.

Игнат прошлепал по коридору, не заглядывая в гостиную и оставляя за собой лужи воды в коридоре. Зашел в комнату, зачем-то запер дверь. Торопливо оделся, поднял с пола влажный кожаный плащ, испачканный кровью и землей, повесил у двери. И только потом вышел.

В доме пахло жареными яйцами и топленым маслом. Игнат зашел в гостиную.

Окно было распахнуто, и ветерок перебирал белоснежный тюль. Едва заметно пахло хлоркой. Подоконник и паркет были чистыми – ни пятнышка, ни шерстинки.

Игнат вышел на кухню.

Бритва стояла у плиты, ссутулившись и низко опустив голову. Она жарила омлет в глубокой медной сковороде – как раз переворачивала. Подрумяненные кругляшки помидоров и золотистые полоски бекона в теперь были сверху. Бритва деловито посыпала их смесью чеснока и кунжута.

– Прости меня, – равнодушно сказала она омлету.

Игнат подошел к ней. Обнял сзади, уткнулся носом в ее волосы, спутанные, теплые и каштановые.

Бритва опустила лопатку и зажмурилась. От нее не пахло кровью. Не пахло дохлой собакой. Ее волосы пахли полем и легкомысленными цветочными духами.

Игнат сжал ладонями ее виски, заставляя запрокинуть голову.

У нее человеческие глаза. И ресницы пушистые, рыжие. А зубы обычные и белые.

– Это ты меня прости, хорошо? – прошептал он.

– За что?

– Я представлял, как выдам тебя. Потому что вчера опять ничего не получилось, потому что… потому что я просто гондон.

– Я каждый день представляю, как сдаюсь. – Она вывернулась и выключила плиту. Достала три глубокие тарелки и разделила омлет на две части. – Это нормально. Я тебя не виню. Он говорил, что так и будет.

– Зачем ты…

– Да ладно тебе, – поморщилась Бритва. Зябко повела плечами, но когда Игнат попытался до нее дотронуться, снова выскользнула и, виновато потупившись, сунула ему в руки тарелку.

Он стоял молча. Смотрел, как она раскладывает вилки на сложенных салфетках и почему-то почти нестерпимо хотел ее ударить. Знал, что она не укусит. Не бросится. Даже не удивится.

Как ее по-настоящему звали? Он тоже не помнил.

Помнил, как два года назад они попытались сбежать из Най-Мааладж. Помнил красные вагоны с черным логотипом – безглазым профилем оленя. Поезд пригрохотал по ржавым рельсам ночью. Станция была распределительным центром, у которого с вечера стояли несколько фургонов и фуры. Утром в фургоны запрягут огромных винторогих быков – для многих лавочников бензин, который тоже доставляли поездом, тоже был слишком дорог. Быки потащат полные фургоны к магазинам, а поезд уедет туда, за поле.

Игнат это знал, и Войтек, и Тесса, и Дельмар тоже. И Бритва, конечно. Они каждые две недели сторожили красный поезд, спрятавшись в одном из брошенных на краю поля стогов. Строили планы, как заберутся в поезд и никогда не вернутся в город из красного кирпича, черных камней и серых стекол. Не увидят больше узкие улицы, слишком яркие красно-рыжие фонари, мутные окна, кирпичные дома, оплетенные лестницами, меланхоличные коттеджи с белыми крылечками, которые по утрам частенько отмывают от крови. Никогда не умоются пахнущей тиной водой, льющейся из кранов, не увидят снов о жире и крови, текущих по подбородку. Пройдутся по полю и найдут среди колосьев цветы и неживых пугал. Станут рассказывать какие-нибудь другие сказки друг другу, а потом своим детям, но никому не скажут про Удельницу, Уилла-Свети-Ночью, Могоя, Штопальщика и Усмаря.

Они верили, что не весь мир такой, как Най-Мааладж. Нужно только сбежать из города, зачем-то выросшего посреди огромного поля.

Никто не знал, когда и как появился Най-Мааладж. Все, что клали в землю, поле или переваривало, или выплевывало. Новые здания строили на старых фундаментах. Газеты в библиотеках истлевали, даже покрытые специальным защитным лаком, люди умирали и забирали с собой секреты. Но Игнат, Бритва и их друзья не хотели знать секретов поля. Они хотели сбежать.

Но они никогда не решались.

Пока однажды Бритва не исчезла. Она оставила Игнату записку, он помнил. Обещала всем снаружи рассказать, привести кого-то, как-то их тоже спасти. Через месяц тот клочок бумаги расползся рыхлой белой кашей из дохлых личинок.

Через две недели Бритва поскреблась в окно Игната. Шестнадцатый этаж, и на стекле до сих пор остались царапины. Из-за них его несколько раз таскали на беседы в ратушу, но Игнат уперся – Бритва ушла в поле и больше ее никто не видел. Наверное, заблудилась. А может, ее Удельница утащила. Когда он про Удельницу сказал – от него наконец отстали, и Игнат это запомнил.

В ту ночь Бритва плакала, царапая зашитый конопляной нитью рот. Игнат сходил в ванную, притащил мамины маникюрные ножницы, ватные диски, спиртовой лосьон, бутылку виски и таблетки, которые прятал под раковиной.

«Сейчас, потерпи», – бормотал он, разрезая стежки, а она только мычала, вздрагивала, и слезы текли из ее зашитых глаз. Он не решился сразу резать те швы.

Когда он достал последнюю нитку – осторожно, чтобы не царапать рану колкими усиками волокон – Бритва широко раскрыла рот, и ему на ладонь выпала ярко-желтая клякса с глазами. Перепачканная кровью большеглазая игрушка для ванны.

«Кто это сделал?»

«Оно… Там, в поезде…»

«Это люди? Это с тобой люди сделали?..»

Она покачала головой.

«Поезд пустой. Нет машиниста, никого нет. Он едет по полю, долго-долго, останавливается и… все. Тогда все и случилось. Когда поезд остановился».

Игнат хотел спросить, что это сделало. Хотел, но тогда не смог, и потом тоже. Он задал другой вопрос.

«У тебя… остались глаза?» – спросил он и сразу себя возненавидел.

Поэтому сначала он снял стежки с ее губ. Он боялся, что ей зашили пустые глазницы.

Бритва кивнула, и ему пришлось разрезать следующий стежок. Когда он освободил правое веко, с залитого кровью лица на него впервые посмотрел ее новый глаз – будто рыжий огонек в рыжем стекле.

«Ты… живая?»

Она покачала головой.

И тогда он второй раз в жизни ощутил свое острое, беспощадное бессилие. Целый мир навис над ним в это мгновение – синий, холодный, с запахом земли, пропитанной кровью. С запахом железного крюка и огнемета. Мир уставился ему в лицо миллиардом мертвых и мутных глаз, а он ничего не мог сделать.

«Там, в поле бродит всадник. Соломенный всадник на деревянном коне, – прошептала она. – Мне казалось, я рядом со своим мертвым телом валяюсь и встать не могу. Смотрю на себя, на всадника. У него нет лица – оно почти разложилось, по костям и остаткам мяса ползают личинки. И они… складываются в его глаза и его рот. У него будто шевелятся губы, только это не губы, это черви, двигающиеся в такт его словам. У него в руках фонарь – тыква, полная угольков. Он заставил меня проглотить три уголька, и еще два вложил мне в глаза. Я чувствовала, как они тлеют, но из-за швов так и не смогла их достать. А ему швы не мешали… Он еще два уголька в меня положил».

Игнат сидел на полу и вытаскивал размокшие от крови стебли у нее из-под ногтей. Она остановила его руку, задрала обрывки юбки и широко раздвинула ноги. Она больше не плакала, только смотрела на него внимательно, будто ждала чего-то. А Игнат не знал, что сказать. Смотрел на размашистые швы, положенные грубой нитью, протянутой через синеватую кожу, смотрел, сколько крови течет на ее измызганный подол.

«Что… там?» – зачем-то спросил Игнат.

«Теперь – ничего».

Он распорол шов и вытащил нитку, колючую и толстую. Бритва перегрызла все деревяшки, которые он для нее нашел, и тогда Игнат разрезал канат, который до сих пор зачем-то висел в углу рядом с турником. Ее зубы увязли в веревке, и он смог вытащить остатки нитей.

«Он сказал: "если бы я нашел тебя завтра – пришлось бы набить тебя соломой и отправить к рельсам, сторожить поезда. Но я нашел тебя сегодня, поэтому ты возьмешь полевой огонек и вернешься домой". Понял? Он не ларва в меня засунул, а полевой огонек мне подарил. Только мне этот огонек не нужен, кого поле отпустило – тот и без угольков живет».

Его мать должна была проснуться. Она не могла не слышать, что происходит в его спальне. Игнат тогда от каждого стона Бритвы покрывался горячим потом, представляя, что сейчас мать зайдет, и либо Бритва ее загрызет, либо мать вызовет ликвидаторов. Но она так и не зашла, и Игнат знал, что будет благодарен маме за это до конца жизни.

… Бритва с глухим стуком поставила на подстаканник керамическую кружку с кофе.

– Ты есть будешь? – мрачно спросила она.

Игнат поставил тарелку и сел. Бритва стучала когтями по краю стола. Пальцы у нее были мертвые, черные.

Омлет был превосходный. Только у Бритвы получалось делать так, чтобы яйца вокруг помидоров не превращались ни в сопли, ни в рыхлую влажную кашу.

А он совсем не помнил, умела ли она готовить раньше.

В тех амбарах, где она ночует, на стропилах, над пораженной грибком рожью – у нее хоть одеяло там есть? Он никогда не спрашивал.

Бритва торчит в полузатопленных тоннелях метро под городом, ловит сороконожек, чтобы потом на черном рынке торговать. Хотя скрываться ей вовсе незачем – никто ее не искал. Для всех она была просто еще одной мертвячкой, вернувшейся с поля. Все мертвецы Най-Мааладж похоронены во ржи, и некоторых поле выплевывает. Но если кто-то узнает, что она одержимая ларвом мертвячка – ее сожгут. Она не отобьется и не сбежит. Ее найдут в поле, найдут в амбарах, куда сейчас боятся заходить до загрузок. У него дома, в тоннелях – найдут.

Игната это не устраивало. Нет, совсем не устраивало. А еще он вовсе не хотел, чтобы Бритва и ее ларва могли найти помощь где-то еще. Пусть она изредка остается ночевать у него. Иногда он, уходя на работу, отодвигает решетки и приоткрывает окно, чтобы она могла выспаться в его постели. Он оставляет ей шоколад, который привозят на поезде. Он купил специально для нее шерстяной плед с зелеными и серыми листьями. Она должна быть благодарна. И не должна искать защиты у кого-то другого.

К счастью, никто и не хотел ее защищать.
Бритва говорила, что вернулась к родителям и рассказала, что ушла гулять в поле и попала под поезд. Ее мать поплакала, отец заказал ей пышную панихиду. Игнат был на ее похоронах. Сидел рядом с пустым гробом, царапая матерные надписи на его лакированных боках, а Бритва, завернувшись в собственный похоронный чехол, устроилась во главе поминального стола и мрачно ела яблочный пирог. Кусок за куском – карамель, яблоки и сливки. Ее потом рвало в собственную могилу, ее сестра рыдала, отец отворачивался, а мать тихонько всхлипывала в черную перчатку.

Бритва уже тогда знала, что ее выставят. Никто с мертвячкой жить не станет.

Бритва смотрела в пустую тарелку и обводила кончиком ножа нарисованные на ней соты.

Она не ела мясо. Только то, что сама убила. Сначала Игнат над ней смеялся, а потом перестал. Понял, что она хочет делать выбор. Но когда она приходила, всегда готовила для Игната и Верки, хотя он предлагал этого не делать или готовить вегетарианскую еду. Она никогда не соглашалась.

– Пойдем в цирк, – наконец решился он. – Втроем. С Верой.

– В цирк?.. – рассеянно переспросила она.

– Да, снаружи приехал цирк. Дельмар обещал достать билеты. Через неделю.

– Три билета?.. – усмехнулась Бритва.

Игнат поморщился. Он уже решил, что если билета будет только два, он соврет Верке, что достать их не получилось. В жизни Верки будет еще много всего поинтересней цирка, а у Бритвы теперь и жизни-то нет.

– Да, три билета. Ну так что?

– И ты при всех со мной придешь?

Он только раздраженно дернул плечом.

Входная дверь хлопнула так, что на полке над плитой вздрогнули чашки.

– Я дома! – объявила Верка.

– Пойду.

Когда Игнат обернулся, Бритвы уже не было.

Загрузка...