Говорят, что тайга живая — но люди редко осознают, чем именно она дышит. В том отдалённом лагере, где старая бригада из четырёх человек рубила лес уже вторую вахту подряд, деревья росли глухие, кривые, будто слышали нечто такое, что ломало их ещё в ростках.
Они звали друг друга кличками — Морячок, Лёха, Амид и Паштет. Из их песен и брани рождались только топорный смех да глухой стук пилы, а ночами гудела старая буржуйка и хрипел Патрон — чёрный кобель, что привык сторожить людей от лиса и медведя.
Но никто не мог сторожить их от того, что прячется в недрах гнилой хвои и застоявшегося мха.
Патрона укусил клещ. Да кто считает этих тварей в тайге? Морячок щёлкнул его пальцами, сплюнул в огонь и всё забыл. Но в ту ночь Патрон долго сидел у входа в барак, не виляя хвостом. Глаза его отсвечивали не жёлтым, а мутным, водянистым светом — и тьма отражалась в них глубже, чем казалось возможным.
Собаки иногда умирают от клещей, так говорили старики. Но этот не умер. Он словно расслоился, стал меньше лаять, почти не ел, но в глазах у него блестело какое-то застывшее знание — будто он слышал ропот под корнями деревьев.
Через несколько дней под окнами барака нашли два пустых мешка шерсти — Матильду и Коляна. Когда-то они гоняли лис вместе с Патроном. Теперь их тела были вывернуты вон — будто кто-то высосал из них всё, что было живым. Ни крови, ни следов борьбы. Только зияющие дырочки на шее.
Лёха ругался, Паштет крестился, а Амид долго сидел над трупами, вглядываясь в лесную стену.
— Это не волк, — пробормотал он наконец. — И не зверь.
Той же ночью исчезли два лагерных кота — Цыган и Янка. Их следы кончались посреди лагеря, где в грязи отпечатались странные отползшие бороздки — будто что-то с вытянутыми конечностями шаркало по земле.
Клещами в тех местах стращали детей — но никто не рассказывал, что клещ может жить в ком-то другом. Патрон сидел за бараком, не шевелясь. Из его ушей и глаз росли тонкие шевелящиеся нити — мокрые, мерцающие в лунном свете. Под клочьями шерсти что-то рвалось наружу — лишние суставы, хитиновые сочленения, будто сама природа передумывала, что это должно быть: собака или нечто глубже и древнее.
Амид первым сказал, что надо уходить. Но дороги назад уже не было — рация молчала, везде стояли болота и километры леса, что шумел так, словно говорил шёпотом. Тишина стала зловонной, липкой.
А потом Патрон заговорил.
Не словами — но Морячок клялся, что слышал его за стенкой барака. Ритмичный хруст челюстей, влажный хрип и странный глухой лай — не собачий, но отголосок чего-то, что умело имитировать знакомый звук.
Когда грохнула дверь, было уже поздно. Они увидели его в свете старой керосинки — раздутое чрево, колыхающееся на множестве хитиновых ног. Глаза — целая мозаика из полупрозрачных капель. Шерсть только клочьями свисала с мясистого панциря. Челюсти расползлись на четыре створки — внутри шевелились мясные усики.
Оно сделало шаг — и пахнуло болотной тиной и кровью.
Когда Морячок бил его топором, лезвие уходило в желеобразное тело. Кровь не лилась — она втягивалась обратно, насыщая эту уродливую икру.
Крик Паштета был недолгим. Лёха молился. Амид пытался поджечь бензин, но даже пламя не могло сжечь то, что не рождалось в обычной плоти.
Когда утром приехал Рарог — старый бригадир с вечно синими пальцами — лагерь был мёртв. Людей не было, были лишь пустые, кожаные мешки с вытекшими глазами.
А на краю вырубки, где свежий свет скользил меж мокрых деревьев, стояло оно.
Огромное, пульсирующее, шевелящееся, с головой ещё похожей на собачью — упрямо торчащей из хитинового туловища. Оно смотрело на него глазками, полными чужой мудрости. Может быть — памяти о том, кем оно было.
Оно гавкнуло — или это был хрип, выдохнутый чужими лёгкими?
А потом медленно уползло в гущу ели и мха, где тайга всегда хранила свои тайны сокрытыми.
Позже Рарог расскажет, что слышал, как земля под ногами булькала, будто внутри жили ещё тысячи таких. Но никто не поверит.
Потому что клещей в тайге не считают. И лес живёт не только корнями.