Солнце бьет в глаза сквозь тонированное стекло. Запах сырой листвы и бензина врывается в салон. Машина тормозит.

Ворота — черные, кованые, с остриями, впивающимися в небо. Герб: щит, факел, книга. Надпись золотом: «Блэквуд-Холл». Красиво. Как на кладбище в Бостоне — няня водила туда в детстве, смотреть на каменных ангелов.

Расплачиваюсь с водителем, выхожу. Гравий хрустит под лоферами. Тишина давит на уши. Только хруст шагов разрывает ее. Воздух влажный, тяжелый, оседает на языке железом. Пахнет прелыми листьями и дымом — тонко, едва уловимо.

Здания из красного кирпича, увитые плющом, нависают над аллеей. Контрфорсы выпирают каменными ребрами. Окна-бойницы смотрят пустыми глазницами. Кажется, тень за одним из них? Прищуриваюсь. Нет, показалось.

Носильщик подбегает. Молодой, румяный, с бакенбардами. Хватает чемоданы — «Луи Витон», два огромных, отец настоял. Парень кряхтит, тащит. Даже не взглянув. Глаза на часах — «Картье» блеснуло на солнце. Оценщик. Отворачивается. Тащит.

У фонтана парочка. Девушка запрокинула голову, открывая шею. Парень ловит губами ее шею, целует. Она взвизгивает, отталкивает его, смеется. Трое парней в поло, с клюшками для гольфа, проходят мимо. Даже взгляда не бросили. Говорят о своем, хохочут громко, нарочито. Кожаные сумки пахнут дорого — свежей кожей, табаком, деньгами. Чужое. Новое.

Черное пальто — «Макс Мара», кашемир, длинное, до щиколоток — чужеродное пятно. Траурный гость на свадьбе. Ремень сумки на плече, ногти впиваются в ладонь сквозь тонкую кожу перчатки. Пора.

Главный холл. Потолки уходят вверх — шея затекает, позвонки хрустят. Люстры хрустальные, три штуки, каждая с машину. Свет теплый, желтый, льется сверху, но до кожи не достает. Плечи зябко ведет. Пол — черно-белая шахматка, мрамор, натертый до зеркального блеска. В нем отражение: темный силуэт, размытый, чужой.

Вдоль стен портреты в тяжелых золоченых рамах. Основатели, бывшие директора — мужчины в париках, женщины в кружевных воротниках. Глаза с портретов следят. Поворачиваю голову — взгляд старухи в черном упирается в затылок. Отворачиваюсь — давит между лопаток. Мужчина с бакенбардами, как у носильщика, только седой, смотрит в упор. Хочется передернуть плечами, стряхнуть этот взгляд.

Табличка на стене: «Хейл Холл». Директриса. Латунь полированная блестит. Кольцо на указательном крутится, крутится, крутится. Женевьева Хейл. Уже здесь, уже давит, хотя еще не видели друг друга.

У стойки очередь — человек пять. Спиной чувствую чужое дыхание. Кто-то дышит в затылок — горячо, влажно. Девушка передо мной нервно накручивает прядь на палец. Блондинка. Макияж идеальный — тональный крем лежит плотно, маской. Губы накачаны, блестят влажно. Ее подруги — две копии, разный цвет помады — за спиной, сканируют наряд. Глаза шарят по лоферам, по сумке, по часам. Оценка. Сколько стоит? Где купила? Оригинал? Знакомый взгляд.

Девушка получает ключ, отходит. Моя очередь.

— Воронцова? — блондинка за стойкой вскидывает бровь. На бейджике: «Виктория Хейл, староста этажа». Тори. Дочь директрисы.

Внутри — холодный укол в солнечное сплетение. Кишки скручиваются тугим узлом. «Еще одна». Значит, про Катю помнят. Лицо держу.

— Алиса Воронцова. Комната, — голос ровный, сухой.

Тори лениво тычет в клавиатуру. Ногти длинные, с дизайном — крошечные стразы на каждом. Клавиши щелкают громко.

— Двести четырнадцатая.

— А комната двести тринадцатая? — спрашиваю ровно. Горло сухое.

Тори замирает. Палец с ногтем-витриной зависает над клавишей. Глаза — голубые, кукольные, пустые — становятся колючими, ледяными. Зрачки сужаются.

— Опечатана, — голос отрезает. — Не твое дело.

Протягивает ключ. Беру, стараясь не касаться ее пальцев. Металл впивается в ладонь.

Лестница. Мраморные ступени уходят вверх. Перила кованые, черное железо с золотом, скользят под рукой холодом. Сжимаю крепче.

На полпути легкие горят. Останавливаюсь. Перевести дух.

Тень в нише. Девушка выскальзывает, прижимается к стене. Волосы светлые, тонкие, собраны в хвост. Худенькая, почти прозрачная — сквозь кожу на висках видны голубые вены. Мэгги Уитмор.

Поднимает глаза на секунду. Голубые, испуганные до расширенных зрачков. Исчезает за поворотом. Воздух пахнет лавандой и страхом.

Коридор. Лампы дневного света гудят низко, монотонно, мигают. Считаю двери: 210, 211, 212. 213 — заперта, на ручке бумажная лента с печатью. Останавливаюсь. Кончики пальцев касаются бумаги — шершавая, сухая. Теплая? Или рука горячая.

Дверь 214. Пальцы дрожат. Сжимаю ключ — металл впивается в кожу.

Вхожу.

Комната двадцать метров. Стены оклеены светлыми обоями с незаметным цветочным узором. Одна стена — кирпичная кладка, выкрашена в белый. Пол паркетный, старый, скрипучий, покрытый лаком. У окна письменный стол. Над ним книжная полка. Стул деревянный, жесткий. Кровать односпальная с тумбочкой. Матрас жестковат. Покрывало синее, шерстяное. Встроенный шкаф-купе с зеркальными дверцами. В углу умывальник, над ним зеркало.

Подхожу к окну. Подоконник широкий, каменный, холодный. Внизу внутренний двор. Студенты курят у скамеек, смеются, обнимаются. В центре внимания парень в темном кардигане. Стоит чуть в стороне, но все равно в центре. К нему подходят, он кивает коротко, бросает слова — люди замирают, слушая. Джеймс Уитмор.

Смотрит прямо на мое окно. Взгляд тяжелый, пронизывающий. Расстояние большое, но чувствую его кожей.

Не отвожу глаз первой.

Он усмехается уголком рта.

Отворачиваюсь. Задергиваю штору.

Сажусь на кровать. Матрас продавливается, пружины не скрипят. Достаю из сумки фотографию Кати. Ставлю на тумбочку. Она смеется, лохматая, в своем дурацком вязаном кардигане. Провожу пальцем по стеклу.

Мысль: «Я здесь, Кать. Я пришла».

Разбираю вещи. Движения механические, отлаженные. Свитера на полку. Джинсы в стопку. Часы на тумбочку — циферблат блестит в тусклом свете. Ноутбук на стол. Экран черный, в нем отражение: бледное, глаза темные. Фотографию Кати в рамке ставлю на подоконник. Пальцы задерживаются на стекле. Катя смеется, лохматая, в своем дурацком вязаном кардигане — разноцветные полосы, бахрома. Волосы вьются, глаза горят. Живая. Провожу пальцем по стеклу. Холодное. Гладкое. Чужое.

Из-за стены — шорох. Замираю. Воздух перестает поступать в легкие. Комната 213. Та самая, опечатанная. Звук повторяется. Скребется? Дышит? Подхожу к стене, прижимаюсь ухом. Штукатурка холодная, шершавая. Тишина. Только сердце колотится о ребра — глухо, часто, больно.

Стук в дверь. Вздрагиваю всем телом. Колени слабеют на секунду. Поворачиваюсь.

— Да.

Дверь приоткрывается. Скрип петель — высокий, тоскливый. Та самая девушка. Стоит на пороге, теребит край свитера — растянутого, серого, с катышками. Глаза в пол. Ресницы светлые, редкие, дрожат.

— Привет, — голос тонкий, как паутина. — Я Мэгги. Соседка. Через две комнаты. Нужна помощь?

— Алиса, — киваю на кровать. — Заходи.

Входит. Движения рваные, дерганые. Садится на самый краешек стула, будто он раскаленный. Спина прямая, плечи сведены внутрь. Готова сорваться, убежать. Осматривает комнату. Взгляд скользит по моим вещам — дорогая ткань, кожа, металл. Останавливается на фотографии Кати. Лицо Мэгги меняется. Бледнеет еще сильнее — до синевы под глазами. Губы дрожат, прикусывает нижнюю, до белого.

— Ты... ты ее сестра?

— Да.

Смотрю в упор. Не отпускаю взглядом. Она поднимает глаза. В них — страх. И боль. Старая, въевшаяся, проросшая в кости.

— Она была моим другом, — голос срывается на шепот. — Единственным.

Внутри что-то обрывается. Жалость? Нет. Хуже. Понимание.

— Что случилось с Катей?

Вопрос бьет наотмашь. Мэгги дергается, будто от пощечины. Вскакивает. Стул падает, грохот по полу. Мечется к двери.

— Не ходи туда ночью. Там плохо.

— Куда? — встаю, делаю шаг. — В ее комнату?

Уже в коридоре. Оборачивается на секунду. В глазах — пустота.

— Никуда не ходи. Просто... не ходи.

Дверь хлопает. Звук разносится по коридору, гаснет. Тишина. Только гул ламп.

Стою, смотрю на закрытую дверь. В руках блокнот, не помню, когда достала. Записываю: «Мэгги Уитмор. Боится. Знает больше, чем говорит. Контакт».

Вечер. Сажусь на подоконник. Камень холодный даже сквозь джинсы. Смотрю во двор. Студенты курят у скамеек. Дым поднимается вверх, тает в воздухе. Смех — звонкий, искусственный. Объятия — наигранные. В центре внимания парень. Высокий, широкоплечий. Темный кардиган нараспашку, белая футболка под ним — идеально выглаженная, слепит глаза. Стоит чуть в стороне от толпы, но все равно в центре. К нему подходят, он кивает коротко, бросает слова — не слышу, но люди замирают, слушая. Джеймс Уитмор.

Смотрю дольше, чем нужно. Вглядываюсь в черты — тяжелая челюсть, темные волосы падают на лоб. Вдруг поднимает голову, смотрит прямо на мое окно. Расстояние большое, но взгляд тяжелый, физический. Касается лица, шеи. Внутри — разряд. Ток.

Отворачиваюсь первой. Штора в руках — задергиваю. Темнота.

Столовая. Звук — как в улье: многоголосье, звон посуды, скрежет скамеек по каменному полу. Высокие своды теряются в темноте. Длинные дубовые столы, отполированные до блеска локтями поколений. Масляные лампы на стенах кидают тени — живые, дерганые.

Запах еды мешается с дорогим парфюмом и потом. Тошнотворная смесь.

Иерархия видна сразу. Центральный стол — «старая кровь». Там Джеймс. Рядом Сандерс — светловолосый, вечно лохматый, в худи. Еще несколько холеных парней с квадратными челюстями. Девушки с идеальными прическами склоняются к ним, касаются плеч.

Следующий стол — спортсмены. Шумные, громкие, хлопают друг друга по спинам. Гогот разносится по залу.

Дальний угол — «стипендиаты». Жмутся, едят быстро, низко склонившись над тарелками. Не поднимают глаз. Невидимки.

Беру поднос. Металл холодный, скользкий. Еда выглядит безвкусно — пюре с комками, котлета в сером соусе, вялые листья салата.

Сажусь за свободный стол. Скамья жесткая, давит под колени.

Рядом плюхается поднос. Звон тарелок. Тори со свитой.

Садится напротив. Смотрит в упор. Глаза кукольные, пустые.

— Место для мусора, девочки, в другом крыле. Здесь для людей, — голос громкий, на весь зал.

Свита хихикает. Высоко, тонко.

Жую котлету. Внутри холодная злость сжимается в кулак. Живот каменеет. Лицо — маска. Жую медленно. Глотаю. Поднимаю глаза на Тори.

— А здесь разве есть люди? — голос ровный, тихий. — Я вижу только кукол.

Тори краснеет. Краска заливает шею, щеки, лоб. Пудра ложится пятнами. Свита замолкает. Тишина за столом становится густой.

— Ты...

В этот момент входит Джеймс. Тишина накрывает весь зал. Абсолютная. Слышно, как жует кто-то в углу.

Идет к своему месту. Прямая спина, широкие плечи. Взгляд тяжелый, пронизывающий. Проходя мимо, смотрит на меня. Секунда. Две. Не отвожу глаз первой. Смотрю в темноту его зрачков. Уголок рта дергается — усмешка. Садится во главе стола.

Сандерс ловит мой взгляд. Подмигивает, строит смешную рожу, жуя хлеб. Отворачиваюсь.

Еда совсем безвкусная. Мысль: «Здесь всё безвкусное, кроме денег».

Выхожу из столовой. В дверях сталкиваюсь с мужчиной. Воздух перехватывает от его парфюма — древесный, теплый, дорогой. Высокий, худой, в твидовом пиджаке с кожаными заплатками на локтях. Лысеет, очки в тонкой оправе. Профессор Финч.

Смотрит пристально. Слишком долго. Слишком внимательно. Глаза за стеклами — умные, изучающие.

— Мисс Воронцова, — голос мягкий, обволакивающий. — Добро пожаловать. Я профессор Финч. Буду рад видеть вас на своих лекциях.

Киваю сухо. Челюсти сжаты. Прохожу мимо. Спиной чувствую взгляд — липкий, тяжелый. Кожа под пальто покрывается мурашками.

Два часа ночи. Лежу на кровати, смотрю в потолок. Считаю трещины на штукатурке. Одна, две, три, разветвляется на четыре, уходит к люстре. Бессонница — старая знакомая, верная, как тень. За окном ветер шумит в ветвях — глухо, тоскливо, ветки скребут по стеклу. Пальцы теребят край одеяла, шерсть колется. В комнате холодно, батарея еле теплая, воздух застыл. Дыхание сбивается, приходится делать усилие, чтобы вдохнуть полной грудью.

Стук.

Замираю. Сердце пропускает удар, потом разгоняется, колотится в горле, в висках, в кончиках пальцев. Из комнаты 213. Отчетливо. Три удара. Глухих, тяжелых, будто кулаком по дереву. Пауза. Еще три. Кто-то там есть. Кто-то подает сигнал.

Встаю. Пятки касаются холодного пола — холод обжигает, поднимается по ногам выше, до колен, до бедер. Мурашки бегут по спине, волоски на руках встают дыбом. Босая иду к двери. Каждый шаг — эхо в пустоте коридора. Линолеум липнет к ступням, противно, влажно. Останавливаюсь у двери, прислушиваюсь. Тишина. Только сердце — бух-бух-бух — в ушах, в горле, во всем теле. Прижимаюсь ухом к дереву — холодное, гладкое. Ни звука.

Приникаю к замочной скважине. Глаз давит на холодный металл, ресницы касаются железа. Темнота. Черная, густая, плотная, как смола. Ничего не видно. Ни проблеска. Но чувствую — там кто-то есть. Там дышат.

Провожу рукой по щели двери. Воздух? Сквозняк? Нет. Тепло. Странное, почти живое тепло сочится из-под двери, касается ладони. Не горячее — другое, пульсирующее, как дыхание. Отдергиваю руку. Пальцы дрожат.

Шаги в коридоре. Резкие, тяжелые. Подошвы шлепают по линолеуму, приближаются. Отскакиваю от двери, вжимаюсь в стену, замираю. Холод штукатурки пробирает сквозь тонкую футболку, каждая лопатка чувствует стену. Задерживаю дыхание. В груди давит, легкие требуют воздуха.

Старуха в форменном платье и белом фартуке проходит мимо. Миссис Хадсон. В руке фонарик, луч шарит по полу, выхватывает плинтусы, пятна, окурок у батареи. Останавливается у двери 213. Стоит, смотрит на номер. Долго. Секунды тянутся, как жвачка. Фонарик в ее руке дрожит, луч прыгает. Вижу ее лицо в полумраке — морщины глубокие, глаза блестят.

— Уймись, не мучай себя, — шепчет чуть слышно, скрипуче, будто не мне, будто той, за дверью. Голос старый, надтреснутый.

Идет дальше. Шаркает. Скрывается за поворотом. Луч фонарика тает, темнота сгущается снова.

Стою, прижавшись к стене. Сердце колотится так, что, кажется, слышно всему этажу. Дышать тяжело — воздух не проходит, застревает в горле. Руки ледяные, пальцы дрожат, ногти впиваются в ладони. Миссис Хадсон разговаривает не с живыми. Не с живыми.

Смотрю на дверь 213. В темноте цифры бледнеют, расплываются. Кажется, или сквозняк шевелит бумажную ленту с печатью? Нет, неподвижна. Подхожу ближе, касаюсь бумаги кончиками пальцев. Шершавая, сухая. Теплая? Или рука горячая.

Возвращаюсь в кровать. Накрываюсь одеялом с головой. Шерсть колет щеку, пахнет пылью, чужим, старым. Дрожь внутри — мелкая, противная, от позвоночника до кончиков пальцев. Сжимаюсь в комок, подтягиваю колени к груди. Зубы стучат — то ли от холода, то ли от страха.

Мысль: «Катя, это ты? Ты там? Ты жива?»

Ветер за окном. Ветка скребет по стеклу. Где-то далеко лает собака. Тишина. Только сердце не унимается, все колотится, колотится, колотится.

Смотрю на часы на тумбочке. Циферблат светится в темноте: 3:15. Не усну. Точно не усну.

Свет сочится сквозь щель в шторах — серый, водянистый, больничный. Веки слипаются, ресницы склеились, во рту сухо, будто вату жевала. Тело ломит: шея затекла от неудобной подушки, позвоночник ноет, каждый сустав скрипит, когда потягиваюсь. Встаю разбитая — такое чувство, будто не спала вовсе, а мешки с песком таскала.

Подхожу к двери 213. Пол холодный — стопа полностью прилипает, кожа дерет. Шаги гулкие, разносятся по пустому коридору. Печати целы. Бумажная лента с гербом академии — щит, факел, книга — не тронута, даже не отклеилась по краям. Никто не входил. Провожу пальцем по бумаге — шершавая, сухая. Ночной стук — что это было? Сквозняк? Мыши? Глюки? Прижимаю ухо к двери — тишина. Только в трубах где-то далеко журчит вода.

В душевой — девчачий гомон, визги, пар стоит стеной, оседает на плитке, стекает каплями. Пахнет чужим мылом, мокрыми волосами, сыростью. Раздеваюсь — кожа покрывается мурашками от прохладного воздуха. Моюсь быстро, под холодной водой, чтобы прийти в себя. Вода ледяная — перехватывает дыхание, иголками впивается в кожу, грудь сжимается. В голове проясняется.

Сквозь шум воды ловлю обрывки разговоров из соседних кабинок. Голоса разносятся под высокими плиточными сводами.

— Уитмор ночью опять играл... я слышала из окна... так красиво, жутко, аж мурашки...

— Виолончель? Моя мама говорит, это инструмент для меланхоликов.

— Тори новые серьги купила, VCA... вся академия обсуждает.

— А эта... Воронцова... русская... та, чья сестра сбежала?

Зажимаю кран. Резко. Вода перестает течь. Тишина в кабинке — звенящая, ватная. Только капли падают с волос на пол: кап, кап, кап. Сжимаю зубы до скрежета, до боли в челюсти, до искр в глазах. Сбежала. Все так говорят. Значит, эту версию вбили во все головы.

Завтрак. Столовая гудит как улей — многоголосье, звон вилок о тарелки, скрежет скамеек. Воздух тяжелый, спертый, пахнет пережаренным маслом, дешевым кофе и чужими духами. Очередь тянется медленно. Беру поднос — металл холодный, влажный от чьих-то рук. Еда: каша резиновая, яичница с пленкой, тосты подгоревшие. Сажусь за свободный стол. Скамья жесткая, давит под колени.

Рядом плюхается Сандерс. От него пахнет потом и дезодорантом — дешевая свежесть, химическая. Поднос грохочет, тарелки подпрыгивают. Улыбка до ушей — белые зубы, ровные, дорогие. Волосы светлые, торчат в разные стороны.

— Привет, колючка! — жует на ходу, крошки летят. — Как каша? Говорят, ею можно стены штукатурить. Экономия на ремонте.

Молчу. Жую. Резиновая каша не лезет — скользкая, безвкусная, стоит комом в горле, приходится запивать водой. Вода теплая, из-под крана, пахнет хлоркой.

— Ты всегда такая с утра или только до первого кофе? — наклоняет голову, разглядывает. — У нас, кстати, кофе — отрава. Предупреждаю.

Смотрю на него в упор. В глаза. В его голубые, смешливые, с лучиками вокруг зрачков.

— Что ты знаешь о моей сестре?

Сандерс теряет улыбку. На секунду. Долю секунды. Мышцы лица дергаются, маска сползает. Жует, тянет время. Проглатывает.

— Катя? — голос уже не такой бойкий. — Красивая была. Грустная. Рисовала классно. Портреты в основном. Джеймс с ней общался немного. До того как...

Замолкает.

Внутри — доза адреналина. Кровь приливает к лицу, к ушам. Джеймс. Значит, он в игре.

— До того как — что?

Сандерс отводит взгляд. Чешет затылок. Смотрит куда-то в сторону.

— Слушай, — голос тише. — Не лезь. Здесь свои тараканы в каждом шкафу. Катя была... не первая, кто исчез. Но единственная, кого ищут.

— Что значит — исчез? — внутри все леденеет. — Кто еще исчезал?

Сандерс встает, хлопает меня по плечу. Ладонь тяжелая, горячая.

— Ты это... не ищи проблем, ладно? Они сами тебя найдут. Проверено.

Уходит. Я смотрю ему вслед. В голове шумит. Исчезали. Не одна Катя. Значит, система.

Выхожу из столовой. В дверях сталкиваюсь с Джеймсом. Тело реагирует раньше головы: мурашки бегут по рукам, по спине, дыхание сбивается, становится мелким, частым. Останавливаюсь. Он тоже. Смотрит сверху вниз. Вблизи еще страшнее: тяжелая челюсть, темные глаза — бездонные, черные. От него веет холодом.

— Воронцова, — голос низкий, с хрипотцой, будто не спал всю ночь. — Не ищи неприятности. Они сами тебя найдут.

Проходит мимо. Плечом задевает мое плечо — случайно? нет? — искра, разряд. Даже не оборачивается.

Остаюсь стоять. Сердце колотится где-то в горле, не проглатывается. Это была не угроза. Это было предупреждение. От того, кто знает.

Иду к лестнице. Каждый шаг отдается в висках.

Мысль: «Джеймс Уитмор. Ты знал Катю. Ты будешь первым, кого я разберу на части».


Загрузка...