Гьёмей Химеджима родился в мире тьмы.


Не той тьмы, что приходит с закатом и уходит с рассветом. Не той, что можно разогнать светильником или костром. Его тьма была абсолютной, вечной, вплетенной в саму ткань его существования с первого вдоха. Гьёмей никогда не видел лица своей матери. Никогда не различал цвета осенних листьев. Не знал, как выглядит его собственное отражение в воде.


Но он знал другое.


Он знал, как пахнет дождь за час до того, как упадет первая капля. Слышал, как бьется сердце воробья в гнезде на крыше храма. Чувствовал под пальцами текстуру каждого камня в саду, словно читая древнюю книгу, написанную самой землей.


Слепота не сделала его мир меньше. Она сделала его глубже.


Храм стоял на склоне горы, окруженный кедровым лесом, где даже ветер двигался медленно, с уважением, словно боясь потревожить вековое молчание. Старое здание из потемневшего дерева и камня видело многие поколения монахов, принимало бесчисленных паломников, хранило молитвы тысяч душ.


А теперь оно хранило девять маленьких сердец.


Гьёмею было двадцать семь лет, когда он взял на себя заботу о храме и детях, которых никто не хотел. Сироты. Брошенные. Покалеченные жизнью раньше, чем успели понять, что такое жизнь. Деревенский совет был рад избавиться от бремени, передав их слепому монаху, который все равно ни на что другое не годился.


«Пусть бесполезный присматривает за бесполезными» — сказал тогда староста, думая, что Гьёмей не услышит.


Гьёмей услышал. И улыбнулся.


Потому что в этих словах, полных презрения, он расслышал свое призвание.


Утро начиналось с колокола.


Гьёмей просыпался раньше всех, когда ночь еще не решила, отступать ли ей или остаться. Для него не было разницы между ночью и днем, но его тело помнило ритмы храма, впитанные за годы служения. Он поднимался с циновки — огромный, двухметрового роста, с мышцами, которые казались неуместными для монаха, — и шел босиком по деревянному полу, не издавая ни звука.


Его ноги знали каждую доску. Знали, где скрипит третья от входа, где четвертая немного приподнята. Знали точное расстояние от спальни до алтаря.


Он останавливался перед статуей Будды, которую никогда не видел, и складывал ладони в молитве.


— Спасибо за этот день. Спасибо за дыхание в легких. За детей под этой крышей. За возможность служить.


Его голос был низким, грубым, словно два камня терлись друг о друга. Но в нем жила удивительная нежность, которую услышал бы любой, кто не был глух душой.


После молитвы Гьёмей выходил во двор и бил в колокол.


Три удара. Медленных. Размеренных.


Звук разливался по храму, скатывался по склону горы, будил птиц в лесу. И будил детей.


Они выходили один за другим, зевая, потирая глаза, путаясь в одежде. Девять душ, от четырех до тринадцати лет. Каждый со своей историей, которую Гьёмей никогда не расспрашивал, но всегда чувствовал.


Шумей — самый младший, четырех лет, потерявший родителей во время наводнения. Он до сих пор боялся воды и плакал, когда шел дождь.


Сэйджи — восьми, сын торговца, который проиграл его в долг и бросил на дороге. Мальчик не говорил уже два года.


Тэруко — единственная девочка, десяти лет, со шрамом через все лицо, оставленным пьяным отцом. Она пряталась за длинными волосами и никогда не улыбалась.


И еще шестеро. Каждый — с занозой в сердце, которую не вытащить руками.


Но среди них был один, кто отличался от остальных.


Кайгаку.


Ему было тринадцать. Самый старший. Самый сильный. И самый беспокойный.


Кайгаку пришел в храм год назад, худой, ободранный, с диким блеском в глазах, словно загнанный зверь. Он не хотел рассказывать, откуда он, и Гьёмей не настаивал. Но слышал, как мальчик кричит по ночам во сне, как его дыхание становится рваным, когда кто-то приближается слишком быстро.


Гьёмей принял его. Как принял всех остальных. Без вопросов. Без условий.


Но с Кайгаку было труднее, чем с другими.


Мальчик не верил в доброту. Для него каждый жест, каждое слово были уловкой, за которой должна последовать ловушка. Он ждал предательства. Готовился к нему. И в этой готовности строил стены, которые Гьёмей пытался разрушить молитвой и терпением.


— Кайгаку, — говорил Гьёмей, когда мальчик снова пытался украсть рис из кладовой, хотя всегда мог просто попросить. — Здесь тебе не нужно красть. Здесь тебя никто не оставит голодным.


— Все всегда говорят «никто не оставит» — огрызался Кайгаку. — А потом оставляют.


— Я не все — отвечал Гьёмей. И протягивал миску с рисом.


Кайгаку брал. Но в его глазах жило сомнение, твердое, как камень.


День тек по своему ритму.


После пробуждения — молитва всем вместе. Гьёмей учил детей словам, которые сам едва понимал в их возрасте, но которые согревали душу, как теплый чай в холодное утро.


Потом — завтрак. Скромный. Рис, маринованные овощи, иногда рыба, если удавалось выменять что-то у деревенских. Гьёмей всегда ел последним и меньше всех, оставляя больше детям.


— Гьёмей-сан, вы опять почти ничего не взяли — говорила Тэруко, единственная, кто замечал такие вещи.


— У меня большое тело — отвечал он с улыбкой. — Ему привычно обходиться малым.


Это была ложь. Его желудок урчал так громко, что младшие дети смеялись. Но Гьёмей предпочитал их смех собственной сытости.


После завтрака — работа. Храм не содержал себя сам. Нужно было носить воду из ручья, рубить дрова, чинить крышу, пропалывать огород, где росли редиска и огурцы. Гьёмей делал самую тяжелую работу — таскал бревна, которые обычному человеку были не под силу, колол дрова ударами, от которых содрогалась земля.


Дети помогали, кто как мог. Шумей собирал ягоды. Сэйджи, молчаливый мальчик, ухаживал за огородом с нежностью, которую не мог выразить словами. Тэруко готовила, и ее руки, несмотря на шрамы, творили чудеса с простейшими продуктами.


А Кайгаку... Кайгаку работал яростно, словно пытался доказать что-то самому себе. Он был сильнее других детей, быстрее, умелее. И это создавало дистанцию. Остальные дети побаивались его, чувствовали в нем что-то хищное, неприрученное.


Гьёмей чувствовал это тоже. Но не боялся.


Днем, когда солнце стояло в зените — хотя для Гьёмея это был просто момент, когда мир становился чуть теплее, — он учил детей.


Не грамоте. Не счету. Этому они могли научиться и сами, если захотят. Гьёмей учил их другому.


Как слушать.


Он уводил их в лес и садился под старым кедром, а дети устраивались вокруг.


— Закройте глаза — говорил он. — И слушайте.


— Что слушать, Гьёмей-сан? — спрашивал Шумей.


— Все.


Сначала дети слышали только птиц. Потом — ветер в ветвях. Потом — далекий шум ручья. Шелест листьев. Треск коры. Шуршание насекомых в траве.


А потом — тишину между звуками. Ту тишину, в которой живет сам мир.


— Видите? — говорил Гьёмей, когда они открывали глаза. — Мир говорит с нами. Всегда. Нужно только научиться слушать.


— Но вы не видите — сказал однажды Кайгаку. — Как вы можете понимать мир, если не видите его?


Гьёмей повернулся к нему. Его белые, слепые глаза, которые пугали деревенских, смотрели точно на мальчика, словно видели сквозь плоть и кости.


— Глаза видят только поверхность, Кайгаку. Сердце видит правду.


Мальчик замолчал. Но в тот момент что-то дрогнуло в его лице. Что-то, похожее на сомнение в собственных убеждениях.


Вечером, когда работа была закончена, а ужин съеден, наступало время историй.


Дети собирались вокруг очага, и Гьёмей рассказывал. О богах и духах. О героях и монстрах. О путешествиях в далекие земли, где горы касаются неба, а океан не имеет края.


Он никогда не видел этих мест. Но его голос рисовал картины так ярко, что дети видели их перед собой, словно живые.


— А демоны существуют, Гьёмей-сан? — спросила однажды Тэруко, прижавшись к его руке.


— Демоны... — Гьёмей помолчал. — Существует много видов демонов, Тэруко. Некоторые живут в темноте и едят людей. Но самые страшные демоны живут в сердцах. Страх. Ненависть. Жадность. Эти демоны убивают медленнее, но надежнее.


— А как с ними бороться?


— Молитвой. Добротой. И верой в то, что в каждом человеке есть свет, даже если он сам не помнит, где его искать.


Кайгаку, сидевший в стороне, фыркнул.


— Сказки для малышей.


Гьёмей не обиделся. Только улыбнулся.


— Может быть. Но сказки иногда спасают больше жизней, чем мечи.


Ночью, когда дети спали, Гьёмей выходил во двор.


Он стоял под звездами, которые не мог видеть, и молился. Долго. Усердно. Его губы шептали мантры, а руки держали четки, которые он перебирал с методичностью монаха, посвятившего жизнь служению.


Но в глубине души, там, где никто не мог услышать, Гьёмей иногда задавался вопросом:


«Достаточно ли я делаю?»


Он был силен. Сильнее любого человека, которого встречал. Его руки могли разломать камень, его тело выдерживало нагрузки, которые сломили бы троих взрослых мужчин. Эта сила была даром. Или проклятием.


В детстве другие дети боялись его. Взрослые сторонились. Даже в монастыре, куда его отдали родители, не знавшие, что делать со слепым сыном-гигантом, он всегда был чужим.


Но здесь, в этом храме, с этими детьми... здесь он впервые в жизни чувствовал, что нужен.


— Пожалуйста — шептал он в ночь. — Дай мне силы защитить их. Дай мне мудрость вести их. И если моя жизнь — цена за их счастье, я заплачу ее без колебаний.


Ветер шелестел в кедрах.


И Гьёмей верил, что боги услышали.


Так шли дни. Один за другим. Тихие, скромные, наполненные малыми радостями и малыми трудами.


Гьёмей не знал, что счастье может быть таким простым. Смех ребенка. Вкус риса, разделенного на всех. Тепло солнца на лице. Звук дождя по крыше, когда все в безопасности внутри.


Он не знал, что именно это — и есть то, ради чего стоит жить.


И не знал, что все это скоро кончится.


Потому что в темноте, за пределами храма, в лесах и горах, где даже ветер боялся гулять, шевелилось нечто древнее и голодное.


Нечто, что чувствовало запах девяти маленьких сердец.


И одного большого, доброго, сильного сердца, которое их защищало.


Но пока что Гьёмей этого не знал.


Он только стоял под звездами, которые не мог видеть, и благодарил богов за каждый день.


За каждого ребенка.


За возможность любить.


И в этом незнании была его последняя, хрупкая радость.


Радость человека, который еще верил, что доброты достаточно.


Что любовь может защитить.


Что молитва будет услышана.

Загрузка...