— Вставай, Велько. Мать кончается.

Голос пробился сквозь густую, липкую темноту. Илья не сразу понял, что это обращаются к нему. Он вообще не сразу понял, где находится и что происходит. В голове гудело, как в пустом колоколе, а тело казалось чужим и непослушным.

Он вдруг вспомнил дождь. Летний, тёплый. «Скорую», что стояла на обочине, «дворники» скрежетали по стеклу, размазывая капли. Он сидел на пассажирском сиденье, заполняя карту вызова — дедушка с гипертоническим кризом, давление двести на сто двадцать, жалобы на «мушек» перед глазами. Ручка скользила по влажной бумаге, строчки получались кривыми.

— Устал? — спросил Серёга, его напарник, не отрываясь от руля.

— Четвёртые сутки, — ответил Илья. — Кофе не помогает.

— Счас поедем на домашние роды, взбодришься.

Они усмехнулись оба — устало, по-своему, без веселья. Такая у них была работа.

Потом у него закружилась голова.

Он подумал — переутомление, недосып, надо поесть. Вышел из машины, чтобы глотнуть воздуха. Ступил прямо в лужу, поскользнулся — или не поскользнулся, он так и не понял. Ударился затылком об открытую дверь.

Последнее, что он запомнил, — серое небо, косой дождь и запах мокрого асфальта.

Второй рывок был сильнее — кто-то схватил его за плечо и тряхнул так, что застучали зубы. Пальцы были грубыми, мозолистыми, с заусенцами. Пахли дымом и луком. Этот запах въелся в кожу, в поры — чувствовался даже сквозь сонную одурь.

— Вставай, кому говорю! К Малашке небось поздно бежать, не успеет она.

Илья открыл глаза.

Потолок был низким, чёрным от копоти, из круглых брёвен, тёсаных топором. Кора кое-где ещё держалась, темнела смоляными потёками. Сквозь затянутое чем-то мутным окно пробивался утренний свет — неяркий, белесый, как разбавленное молоко. Где-то справа потрескивала печь. Топилась она по-чёрному, дым ещё не вытянуло в волоковое окно, и воздух в избе стоял такой, что слезились глаза и першило в горле.

«Это не реанимация, — подумал он. И холодок пробежал по спине. — Это не реанимация, чёрт возьми».

Над ним нависал мужик. Лет сорока, коренастый, с широким лицом, покрытым щетиной — чёрной, с обильной проседью. Борода нечёсаная, висела сосульками, кое-где слипшимися. Одет в серую свиту из грубого домотканого сукна, подпоясан верёвкой. На ногах — поршни из одного куска кожи, стянутые сыромятными ремешками, поверх — онучи из небелёного льна, намокшие у щиколоток. На поясе нож в деревянных ножнах, рукоять потёртая, засаленная, — видно, пользовались им часто.

Мужик смотрел на Илью тяжело, исподлобья. Взгляд — настороженный, злой. Но не на Илью. На то, что происходило за тонкой перегородкой. Оттуда, из-за перегородки, доносилось дыхание. Хриплое, влажное, с булькающими нотами. Так дышит человек, у которого лёгкие наполнены жидкостью.

Илья слышал такое дыхание сотни раз. На скорой. В реанимации. В палате интенсивной терапии, где он работал два года перед тем, как окончательно перебраться на «неотложку». Знал, что за ним следует — если не помочь быстро.

«Отёк лёгких, — вычислил мозг автоматически, ещё до того, как Илья успел осознать, где находится, — в стадии декомпенсации».

Он попытался сесть. Тело не слушалось — руки дрожали, ноги были ватными, а в голове гудел противный, навязчивый звон, как после долгого пребывания под водой. Но он сел. Потому что звук этого дыхания включал в нём что-то такое, не терпящее промедления.

— Где она? — спросил он. Голос был сиплым, чужим — слишком тонким, не его. У Ильи был низкий, прокуренный баритон. А тут мальчишеская хрипотца.

Мужик уставился на него как на бесноватого.

— Ты забыл, что ли? — рявкнул он. — Аль бес в тебя вселился?

Илья не ответил. Он вдруг понял, что говорит на другом языке. Точнее — они говорят на другом. Гортанном, с обилием шипящих и носовых звуков. Похожем на то, что он слышал в фильмах про викингов или на лекциях по истории — мельком, краем уха. Но странное дело — он понимал почти всё. Словно кто-то переключил в голове тумблер, и чужая речь стала родной.

«Не может быть, — подумал он. — Это бред. Травма. Кровоизлияние в мозг. Галлюцинации».

Но мужик перед ним был реальным. С морщинами на шее, с красными прожилками в глазах, с запахом немытого тела и лука. И дым щипал глаза по-настоящему. И холод пробирал до костей — въедливый холод, от которого сводило пальцы.

Илья посмотрел на свои руки. Тонкие. Бледные. С обкусанными ногтями и грязью под ногтями. Пальцы длинные, но слабые — без мозолей, без шрамов. На правой руке, там, где у Ильи был старый ожог от кипятка, — ничего. Гладкая, чистая кожа. Не его руки.

Сердце забилось чаще. Он провёл ладонями по лицу — узкое, острое, с выступающими скулами. Щетины нет — гладкий, мальчишеский подбородок. Волосы длинные, спутанные, падают на глаза.

«Велько, — всплыло в голове откуда-то. — Меня зовут Велько. Мне пятнадцать лет. Это мой отец Ратибор. А это мой дом».

Он не знал, откуда взялись воспоминания, которые не были его: тёмный лес, рыбалка на замёрзшей реке, драка с соседским парнем из-за девчонки. Чужие, плоские, как на картинках в книжке.

Из-за перегородки донёсся новый звук — короткий, сдавленный кашель, переходящий в стон.

Илья встал. Изба качнулась перед глазами — низкая, прокопчённая, с грубо тёсаными лавками вдоль стен. Углы затянуты паутиной, в красном углу — ничего. Ни икон, ни божницы. Только пучок засохших трав, подвешенный к потолку, и маленькая деревянная фигурка на полке — топорная работа, изображавшая что-то с рогами или с поднятыми вверх руками. Идол. Домашний божок.

«Язычники, — понял Илья. — Древляне. Десятый век? Раньше?»

Вопросов было больше, чем ответов. Но женщина за перегородкой кашляла, и кашель был влажным, нехорошим.

Он шагнул туда. За перегородкой было темнее, чем в избе. Маленькое пространство, отгороженное от основной комнаты берестяными щитами, натянутыми на деревянный каркас. Здесь стоял топчан — широкий, грубо сколоченный из неструганых досок, заваленный тряпьём: овчиной, старыми рубахами, половиком, истлевшим по краям.

На топчане лежала женщина. Она лежала на спине, неестественно вытянувшись, будто уже примерялась к гробу. Руки сложены на груди, пальцы распухли, бледные, как воск. Лицо — осунувшееся, с заострившимися чертами, серовато-бледное. Губы синие, с фиолетовым оттенком — цианоз, нехватка кислорода. Веки набрякшие, под глазами тёмные мешки, кожа вокруг них желтоватая, пергаментная.

И это дыхание. Влажное. Клокочущее. С каждым вдохом — тонкий, свистящий звук, будто воздух проходит через слой мокрой ваты. И с каждым выдохом — едва слышное, булькающее «хр-р-р».

Илья опустился на колени у топчана. Пальцы сами нащупали запястье женщины — инстинкт, выучка. Кожа была сухой, шершавой, горячей — хотя в избе было холодно, градусов двенадцать, не больше. Под пальцами билась тонкая, неровная ниточка пульса.

Сто двадцать. Может, сто тридцать. Аритмичный, с выпадающими ударами — экстрасистолы. Вены на шее набухли, пульсировали даже в покое — признак правожелудочковой недостаточности.

Он поднял веко женщины. Зрачок реагировал — медленно, но реагировал. Сознание угнетённое, но пока не кома.

— Как её зовут? — спросил он, не оборачиваясь.

Мужик стоял в проходе, скрестив руки на груди. Молчал долго, тяжело дышал — то ли от волнения, то ли от сдерживаемой злости.

— Милана, — сказал наконец. — Жена моя. Мать твоя. Забыл чё ли?

«Мать». Слово ударило в висок острой, ноющей болью. Илья посмотрел на женщину. В её чертах — тёмные волосы, высокие скулы, тонкие брови — можно было разглядеть то, что отражалось в мутном зеркале воды. Велько был похож на неё. Те же скулы, тот же разрез глаз.

Он вспомнил, как пять лет назад сидел у постели своей матери. Онкология, поджелудочная железа, четвёртая стадия. Она лежала в такой же неестественной позе, вытянувшись, и тоже тяжело дышала — но не от отёка, а от метастаз в лёгких. Он держал её за руку, когда морфин перестал помогать. Сидел три дня, почти не спал, пил кофе литрами.

— Милана, — позвал он громко, наклоняясь к самому уху женщины. — Милана, ты меня слышишь?

Она не открыла глаз. Но пальцы её дрогнули. Чуть-чуть — едва заметно. Схватили его за рукав — слабо, по-детски, беспомощно.

— Слышишь, — сказал Илья. Повернулся к мужику: — Давай тряпки. Сухие, много надо. И подними ей спину. Полусидя чтобы была.

Ратибор не двинулся. Стоял, сжимая и разжимая кулаки. Челюсть заходила ходуном — он явно сдерживался, чтобы не врезать собственному сыну, который вдруг начал командовать.

— Ты кто такой, чтобы указывать? — спросил он тихо, с угрозой. — Велько, ты ли это? Али бес вселился за те три дня, что ты тут валялся?

— Три дня? — переспросил Илья.

— Три дня, — мужик кивнул. — Упал на заднем дворе, как подкошенный. Без памяти лежал. Думали — дух вышел. А вчера задышал, глаза открыл, да не глядел ни на что. Сегодня очнулся.

Илья сел на лавку, прислонившись спиной к стене. Голова кружилась, в висках стучало. Он не помнил этих трёх дней. Не помнил падения, не помнил, как его тащили в избу, как раздевали, укладывали на топчан. Помнил только дождь, скорую, дедушку с давлением.

— Помоги мне, — сказал он устало. — Не до разговоров сейчас. Потом будешь спрашивать. Сейчас промедлим — и мать помрёт.

Он встал и сам подошёл к топчану. Подхватил женщину под спину, приподнял. Тело было лёгким, кожа да кости. Когда-то эта женщина была красивой — Илья видел это по правильным чертам лица, по тонкой шее. Сейчас же восковая маска, набрякшие веки, синие губы.

Он закинул за её спину овчину, свёрнутую в валик, потом ещё тряпку, потом половик. Женщина застонала — негромко, жалобно. Голос был слабым, как у ребёнка.

— Воды, — прошептала она. — Пить…

— Нельзя, — сказал Илья. — Вам сейчас нельзя.

— Как это нельзя? — Ратибор шагнул вперёд. — Человек пить просит!

— Если я дам ей воды сейчас, она захлебнётся. Лёгкие и так полные. Потом, когда спадёт отёк. Не раньше.

— Отёк? — мужик нахмурился. — Ты про что?

Илья понял, что этого слова в местном языке нет. Или есть, но другое.

— Вода в лёгких, — сказал он, вспоминая местное наречие: выходило очень плохо, но он старался. — Сердце слабое, плохо гонит кровь. Вода застаивается, поднимается вверх. Она задыхается.

Ратибор молчал. Смотрел на жену, на её синие губы, на запавшие щёки. Потом перевёл взгляд на Илью.

— Откуда знаешь? — спросил он. — Ты ж не учился. Ты ж Велько-дурачок, сын мой. Голубей гонял, девок за косы дёргал. Когда ты это выучил?

— Во сне пришло, — ответил Илья. Первое, что пришло в голову. — Боги, наверное, одарили, не знаю, батя, — а вот тут он не врал: и сам не знал, как так вышло.

Мужик усмехнулся.

— Во сне, значит, — сказал он. — Ну, давай. Лечи. Всё равно хуже уже не будет. И так помирает.

Он шагнул к сундуку, стоящему у стены, откинул крышку. Достал охапку тряпок — серых, стираных-перестираных, но чистых. Бросил на топчан.

— Травы есть? — спросил Илья, принимаясь подкладывать тряпки под спину женщины, чтобы удержать её в полусидячем положении. — Сухие, чтобы от сердца? — вспомнить, как тут называли инфаркт и что-то подобное, он не мог.

— Какие?

— Те, что Малаша ей даёт, наверное.

Ратибор молча ушёл за перегородку. Гремел чем-то, судя по звукам, даже переставлял горшки. Вернулся с холщовым мешочком, перетянутым лыком.

Илья развязал, понюхал. Серая труха, пахнущая сеном, полынью и ещё чем-то сладковатым, приторным. Донник. Возможно. И ещё что-то вяжущее — дубовая кора? Ромашка? Бесполезно.

— Это не то, — сказал он. — Здесь нет того, что нужно.

— А что нужно?

Илья закрыл глаза. В голове крутилась лекция с третьего курса — фармакогнозия, сердечные гликозиды. Наперстянка, ландыш, горицвет, строфант. Механизм действия: блокада натрий-калиевой АТФ-азы, увеличение внутриклеточного кальция, усиление сократимости миокарда. Торможение атриовентрикулярной проводимости. Уменьшение частоты сердечных сокращений. Увеличение ударного объёма.

Побочные эффекты: тошнота, рвота, брадикардия, желудочковая тахикардия, фибрилляция, смерть. Терапевтическая широта — ничтожная. Передозировка наступает при двукратном превышении дозы. В его мире дигоксин назначают под контролем ЭКГ. Здесь придётся на свой страх, другого варианта всё равно нет.

— Есть такая трава, — сказал он. — Растёт в сырых местах, у ручьёв. Листья крупные, шершавые, снизу мягкие, войлочные. Стебель высокий, до локтя. Цветки — колокольчики, розовые или белые. Наперстянка.

Ратибор нахмурился.

— Лесные бубенчики? — переспросил он. — Так это яд. Малаша говорила — скотина дохнет, если съест.

— Для скотины — яд. Для человека — лекарство, если знать меру. А я знаю, кажется.

Мужик смотрел на него долго, не мигая. Потом поднял вдруг вверх руки и поклонился, протянул руку к шее, где на кожаном ремешке висела деревянная фигурка — грубо вырезанный человечек с поднятыми руками, похожий на столб с ветками. Сжал её в кулаке. Шепнул что-то.

— Где искать? — спросил он наконец.

— За огородом, у ручья. Там сыро, она любит сырость, — покопавшись в памяти, ответил «скоряк».

— А если нет?

— Значит, сам пойду в лес. Так даже вернее будет, а ты за ней следи.

Илья поднялся. Ноги дрожали, колени подкашивались — непривычно слабое тело, не кормленное, не тренированное. Велько был худым до прозрачности.

Он нашёл кожух на колышке у двери — короткий, плохо выделанный, пахнущий дымом и потом. Натянул. Поршни на ногах — мягкие, поверх онучи, которые пришлось затягивать потуже, чтобы не слетели.

Ратибор смотрел на него.

— Один пойдёшь? — спросил он.

— А ты здесь останешься. Держи её так, как я сказал. Не давай пить. Если кашлять начнёт — наклони вперёд, пусть отхаркается. Тряпки меняй, если мокрыми станут.

— Откуда ты… — начал мужик, но Илья уже толкнул дверь и вышел.

Утро было серым, промозглым. Небо затянуто низкими облаками, сыплет мелкий, противный дождь — не то снег, не то вода, ледяная крупа, которая тает на лице и затекает за воротник.

Двор был маленьким, заваленным брёвнами, щепой, какими-то кольями. Посередине — вытоптанная грязь пополам с навозом. Сарай — плетёный из лозы, обмазанный глиной, с дырявой крышей. Колодец — сруб из половинок бревна, журавль из тонкой сосны, на конце — бадья, выдолбленная из цельного куска дерева.

За тыном — такие же дворы. Крыши из дранки, кое-где соломенные. Дымок над трубами — низкий, стелющийся по земле: топят по-чёрному, дым идёт в волоковые окна, только потом в трубу. Деревня была небольшая — дворов двадцать, не больше. Спала ещё, только кое-где скрипели колодцы и лаяли собаки. Людей не видно — холодно, рано, никто не хочет вылезать из тепла.

Илья пошёл вниз по тропинке, скользя в грязи. Ноги разъезжались, поршни набирали воду. Он выругался — привычно, по-русски.

А вот тело было непривычным — лёгким, почти невесомым, слабым, как у подростка после голодовки. В другом мире он весил под восемьдесят, бегал по утрам, работал по двенадцать часов в сутки. Здесь — кожа да кости, мышцы как верёвки, руки тонкие, запястья как у девчонки.

«Велько. Пятнадцать лет. Недоедание — возможно, в семье не хватало еды, потому что мать болела и не могла работать. Глисты — судя по бледности и синим кругам под глазами. Анемия — слизистые бледные, язык гладкий, будто полированный».

Он не чувствовал себя Велько. Он чувствовал себя Ильёй, которого каким-то чудом засунули в чужую шкурку. Но времени на рефлексию не было.

Ручей нашёл сразу — за огородами, в низине, где рос ольшаник. Вода тёмная, почти чёрная, текла медленно, застаиваясь в омутках. Берега илистые, скользкие, поросшие прошлогодней травой — жухлой, бурой, прибитой дождями к земле.

Наперстянку он узнал издалека. Растение росло прямо у воды, среди зарослей крапивы и лопуха. Высотой сантиметров тридцать, с прямостоячим, чуть опушённым стеблем. Прикорневые листья — крупные, яйцевидные, с черешками, собраны в розетку. Стеблевые — мельче, сидячие, с резко выступающими жилками. Листовая пластинка сверху тёмно-зелёная, глянцевая, снизу — сероватая, мягкая, войлочная. Цветов пока не было — рано, весна только начиналась. Ему повезло, что на дворе не зима. Иначе было бы худо.

Илья присел на корточки. Руки дрожали — от холода, от голода, от нервов. Но он заставил себя работать аккуратно, как учили на фармации. Осмотрел листья — нет ли пятен, гнили, повреждений. Выбрал три нижних листа — крупных, здоровых, с цельной пластиной. Ещё два — со средней части стебля. Всё сунул за пазуху, потому что больше было некуда.

На обратном пути нарезал крапивы — молодой, только начинавшей лезть из земли. Крапива — кровоостанавливающее, противовоспалительное, витаминное. И корень лопуха — тоже пригодится, для желудка.

Вернулся в избу через полчаса. Мокрый, грязный, с руками, испачканными в земле и растительных соках. За пазухой лежали листья, крапива, лопух. Ратибор сидел на лавке у печи, уронив голову на руки. Рядом на шестке кипел чугунок — пахло какой-то едой. На столе — пустой горшок, деревянная ложка, нож.

— Жива? — спросил Илья, выкладывая добычу на стол.

— Жива, — мужик поднял голову. Глаза красные, заплаканные. Лицо осунулось — за эти три дня, пока сын лежал без памяти, а жена умирала, он постарел лет на пять. — Дышит тяжело. Кашляла раз, пена пошла.

Плохо. Очень плохо.

— Давай горшок, — сказал Илья. — И нож. И чистую тряпицу.

Ратибор молча принёс. Горшок был глиняный, неглазурованный, с оббитым краем. Нож — с широким лезвием, насаженный на деревянную рукоять, не то секач, не то кухонный тесак. Илья взял его, покрутил. Тяжёлый. Но точить умели — лезвие звенело, резало волос.

Он начал резать листья наперстянки. Мелко, мелко. Пальцы слушались плохо — непривычно короткие, с обломанными ногтями. Но работа есть работа. Резал, ссыпал в горшок. Попутно смешал найденный конский хвост — это от отёка, нужно что-то мочегонное, ничего кроме хвоща не нашлось, — можжевельник и подорожник. Всяко лучше, чем ничего. На какое-то время должно будет помочь.

— Надо заварить, — сказал он. — Воды подай.

— Вон горшок, возьми.

Илья налил воды — примерно пол-литра, на глаз. Поставил в печь, на угли, не в самое пекло. Наперстянка не любит кипения — действующие вещества разрушаются.

Пока отвар томился, он занялся крапивой и лопухом. Крапиву истолок в деревянной ступке — нашёл тут же, на полке, рядом с солью. Получилась зелёная кашица, пахнущая железом и свежей зеленью. Лопух нарезал кружочками.

— Это зачем? — спросил Ратибор, глядя на его возню.

— Отвар будет действовать на сердце, — объяснил Илья, не поднимая глаз. — Но он сильный. Если переборщить — сердце остановится. Поэтому нужно средство, чтобы успокоить желудок, если начнёт тошнить. Крапива и лопух помогут.

Мужик молчал. Потом спросил:

— Откуда ты это знаешь, Велько? Отвечай, кому говорено.

Илья поднял голову.

— Не знаю, — сказал он честно. — Проснулся — и знаю. Может, боги научили, пока я без памяти лежал. Может, Троян, ученик Китовраса, он же вроде покровитель лекарей. Мне всё равно откуда. Важно, что знаю.

Ратибор долго смотрел на него. Потом медленно кивнул.

— Троян, значит, — сказал он. — Может, и так. У нас в роду знахари были. Дед твой — царство ему небесное — травы знал. Ты в него пошёл, видать.

Он снова сжал фигурку на груди и отвернулся к стене.

Отвар томился с полчаса. Илья снял его, когда вода только начала закипать — пузырьки поднимались со дна, но ещё не лопались на поверхности. Процедил через тряпицу, ошпаренную кипятком. Жидкость получилась мутной, зеленовато-жёлтой, с резким горьким запахом. Илья понюхал, помочил палец и лизнул. Вроде готово. Можно поить, о чём и сообщил отцу.

— Сколько давать? — спросил Ратибор.

— Ложку, вон ту возьми. Размешать в воде — три к одному.

— Откуда знаешь меру?

— Оттуда же.

Илья взял плошку, отлил немного отвара. Добавил воды из кадки — три части воды на одну часть отвара. Размешал деревянной ложкой. Подошёл к топчану. Лучше он сам.

Милана лежала с закрытыми глазами. Дышала чуть реже — или показалось? — но всё так же тяжело, с хрипом. Губы посинели ещё больше. Пальцы рук, сложенные на груди, шевелились — мелко, часто, будто перебирали невидимые нитки.

— Мать, — позвал Илья, садясь на край топчана. — Мама, открой рот. Надо выпить.

Женщина не реагировала. Он приподнял ей голову — осторожно, чтобы не завалилась набок. Поднёс плошку к губам. Влил медленно, по капле, чтобы не захлебнулась.

Она проглотила.

— Хватит, — сказал Илья, убирая плошку. — Теперь ждать.

— Долго?

— Если через час не станет хуже — дадим ещё половину. Если станет хуже — я не знаю.

Он опустился на лавку у стены. Тело ломило — сказывалось напряжение, холод, голод. Он вдруг понял, что ничего не ел с того момента, как очнулся. И что в этом теле, кажется, не ели давно вообще.

Ратибор пододвинул к нему чугунок с кашей — овсяной, жидкой, без масла. Протянул деревянную ложку.

— Поешь, — сказал. — Силы нужны.

Илья взял ложку. Каша была пресной, горячей, пахла дымом. Он ел медленно, чувствуя, как тепло расходится по животу, как перестаёт трясти.

— Велько, — сказал Ратибор, садясь напротив. — Ты меня слышишь?

— Слышу.

— Я не знаю, кто ты сейчас. Может, бес в тебя вселился. Может, духи предков дар дали. Но если мать выживет — я поклонюсь Велесу. А если нет — выгоню из дома. А то и вовсе прибью. Понял?

Илья поднял глаза. Посмотрел на мужика — усталого, злого, напуганного. У которого сын творит непонятное, а жена умирает.

— Понял, — сказал он.

Они сидели молча. Печь потрескивала. За тонкой перегородкой тяжело дышала женщина.

Илья смотрел на свои руки — чужие, тонкие, в зелёных разводах от травы. И думал о том, что его настоящие руки, с толстыми пальцами и шрамами, остались там. Под дождём.

«Скорая, — подумал он. — Серёга… Он увидит, что я упал. Вызовет реанимацию. Будут реанимировать. Или не будут, если зрачки расширены».

Он не знал, жив ли он там. И узнает ли когда-нибудь. Минуты тянулись медленно. Илья посчитал свой пульс. Сто ударов в минуту. Сто десять. Сто двадцать — слишком много для семнадцатилетнего парня. Тахикардия. Анемия. Обезвоживание.

— Ратибор, — позвал он.

— Что?

— Дай воды. Мне.

Мужик налил в плошку воды из кадки. Илья выпил жадными глотками — тёплую, пахнущую деревом. Потом ещё.

Через час они дали Милане ещё половину ложки отвара. Илья разбавил его сильнее — четыре к одному. Боялся передозировки. Ещё через час женщина закашляла — но кашель стал суше, не таким влажным. Илья наклонил её вперёд, подставил тряпицу. Изо рта вышла мокрота — жидкая, розоватая, но без пены.

— Легче? — спросил он.

Милана не ответила. Но дышать стала тише.

К полудню хрип почти исчез. Дыхание оставалось тяжёлым, но уже не клокочущим. Губы порозовели — чуть-чуть, едва заметно. Пульс замедлился до девяноста.

Ратибор сидел на лавке, не отрывая глаз от жены.

— Жива будет, что ли? — спросил он.

— Не знаю, — ответил Илья. — Пока жива. А как дальше — не знаю, — он и правда не знал: с таким-то диагнозом, пока он лишь выиграл время.

Посидев ещё минуту, встал, подошёл к топчану. Поправил тряпки за спиной Миланы. Проверил пульс — держится, ровнее, чем утром.

— Ей нужно пить, — сказал он. — Но не воду. Отвар шиповника, если есть. Или просто тёплую воду с мёдом, понемногу.

— Найдём, — сказал Ратибор.

Он вышел во двор, вернулся через несколько минут с берестяным туеском.

Илья развёл ложку мёда в тёплой воде. Напоил мать — по глотку, медленно. Она пила, не открывая глаз, но глотала уже не с таким усилием, как утром.

— Теперь пусть спит, — сказал Илья, отставляя плошку. — Я разбужу её через два часа, дам ещё отвара. И так — до вечера.

— А ночью?

— Ночью — тоже. Я не буду спать.

Он сел на лавку у печи, прислонившись спиной к тёплым брёвнам. Глаза слипались, тело ныло от усталости. Но он заставил себя не спать. Смотрел на Милану, слушал её дыхание, считал вдохи.

Ратибор молча сидел рядом. Иногда вставал, подкидывал дрова в печь. Иногда выходил во двор — и возвращался с мокрым лицом, но не плакал больше.

К вечеру Милана открыла глаза.

— Велько, — сказала она шёпотом. — Сынок.

Илья взял её за руку. Ладонь была горячей, сухой, но уже не такой распухшей, как утром. Поменял постель с помощью отца.

— Я здесь, — сказал он. — Всё будет хорошо.

Она улыбнулась. И снова закрыла глаза.

Ратибор вышел из-за перегородки. Подошёл к Илье, положил руку на плечо. Тяжёлую, мозолистую.

— Спасибо, — сказал он. — Не знаю, как это ты. Но спасибо.

Илья не ответил. Он смотрел на свои чужие руки, на зелёные разводы от травы, на грязь под ногтями.

«Ты теперь Велько, — сказал он себе. — По крайней мере, пока».

Загрузка...