В далёком краю, меж лесами дремучими да полями щедрыми, стояла деревенька в тридцать срубов — Лисья горка. Жил там Святослав с женой своей Любавой, да сыном их, Пересветом.
С зарей вставали, а с закатом на покой. Маленький Пересвет таскал воду из колодца, кормил кур да козу рогатую, покуда мать доила коровку. А Святослав был на все руки: и пахарь, и плотник, и охотник меткий. Сына с малых лет с собой в чащу брал — учил следы читать, да силки ставить, да с лесом тихо говорить, чтоб не спугнуть добычу.
Как исполнилось отроку восемь зим, подарил отец ему первый нож с костяной рукояткой, да доброй сталью. И началась наука иная: по утрам во дворе учили его кулаком не бить, а ставить, нож метать в метку на дубе, а тетиву натягивать ровно до уха. Рос Пересвет, впитывая отцовский характер — твёрдый да честный. И уважали Святослава в Горке, и с ведуньей лесной, Мареной, совет держал, ведая, как с духами местными лад сохранить, чтоб не шалили.
Когда Пересвет четырнадцатую весну встретил, уже и сам ходил на куницу да зайца. На кабана — рано, сила не богатырская ещё. Потому чаще с отцом, за спиной его надёжной, — и добычи больше, и матери спокойней.
И вот, в один день, обрушилась на них беда, что из самой Нави пришла.
Шли они знакомой тропой, неглубоко. Вдруг — тишина гробовая повисла, птицы смолкли. И тогда из чащобы, ломая молодняк, выкатился ЗВЕРЬ. Медведь, да не простой: шерсть — будто ночь беззвёздная, а в глазах — не звериная ярость, а холодная, разумная злоба.
«Беги, сынку! К лесу!» — рявкнул Святослав, отпихнув Пересвета за спину. Лук натянул в миг и пустил стрелу — метко, прямо в глазницу твари. Та взревела так, что земля дрогнула, и кинулась на охотника.
Пересвет побежал, но не от страха — от отцовского приказа. Слезы рекой, ноги подкашиваются. Добежал до Горки, криком кричал. Мужики, услышав, за топоры, за рогатины. Вся деревня встала.
«Не тужи, парень. Отомстим за Святослава, волхва нашего,» — сказал старший, Никита. И пошли в лес, что почернел и застыл.
Нашли на поляне у старого холма. Святослав лежал, будто спящий, но жизнь из него ушла. А рядом — тот медведь, рана на глазу дымилась смрадом, и сам он, казалось, уже наполовину развоплотился, расползаясь чёрным туманом. Бросились мужики, закололи тварь железом да рогатинами, а после — в костёр, на чистом месте, чтоб пепел развеялся.
Тело Святослава принесли в Горку. Любава завыла истошно да слёзы рекой потекли. А Пересвет стоял, сжав кулаки так, что ногти вонзались в ладони. Слёз больше не было. Только пустота, а в груди — холодный, тяжёлый камень, что не посильным бременем на груди повис.
Провожали отца в долгую дорогу. Совершили всё, как велел обычай, чтобы не застряла душа на распутье между Явью и Навью. Омыли тёплой водой, отмывая следы зверя. Обрядили в чистую, домотканую рубаху. В изголовье положили краюху хлеба на дальнюю дорогу да горсть земли родной, чтобы знал, к какому роду и очагу привязана душа его, и от нави лихой его хранила
Костёр сложили на капище, недалеко от деревни.. Подожгли не просто огнивом — принесли живой огонь из самой глухой печи в Горке. Дым, густой и смолистый, потянулся небом не столбом, а длинной-длинной тропой на северо-восток, туда, где солнце встаёт после самой долгой ночи.
«Иди с миром, Святослав, сын рода нашего, — заговорил старейшина. — Иди тропою Предков. Сложи с себя скорбь Яви. Пусть найдёшь ты место своё в Нави, да присмотришь за родом своим Чуром. А тело, что служило тебе в Яви, отдай огню-пожирателю и земле-кормилице. Не блуждай в Нави тёмной, не являйся к живым с тоскою. Иди. Мы помним».
Пересвет смотрел, как пламя слизывает краску с отцовского лука, положенного рядом. Он не слышал песен, что богов славили. Он видел только эту дорогу из дыма. Он не просил богов — он провожал воина в последний поход. И чувствовал, как тот холодный камень внутри начинает обрастать чем-то твёрдым, словно сталью оборачивается. Это была не скорбь. Это было его Наследие. Его долг перед родом и духами.
Лес молчал, придавленный. Ветра не было, а дым от погребального костра стлался по земле низко и густо, цепляясь за подолы, будто не желая уходить в небеса. Навь, потревоженная чужой смертью и чужеродной силой медведя, была близко. Она не ушла. Она ждала.
А наутро пришла беда вторая, земная и оттого ещё страшнее.
На рассвете ворвались в спящую Горку всадники. Не наши. Лица скуластые, глаза узкие, доспехи странные, кольчуги блестящие. Хазары. Молча, будто саранча, жгли избы, рубили тех, кто с оружием выскакивал. Женщин и детей — в кольцо, на привязь.
— Пересвет! В погреб, живей! — взвизгнула Любава, отбрасывая пол в сенях.
— Мать, нет! Я останусь! — голос его сорвался, предательски тонко.
Она схватила его за лицо, прижала лоб ко лбу. Глаза её горели.
— Ты — последний. Рода нашего последний огонёк. ЖИВИ. Обещай мне! Обещай, что выживешь и найдёшь меня!»
Он не мог ослушаться этого взгляда. Кивнул, захлёбываясь. Она откинула тяжёлую, замаскированную под половицы дверцу, столкнула его в чёрную яму сырости. Последнее, что он услышал, — её шаги, бегущие прочь, и хриплый окрик на непонятном языке.
Огонь гудел над головой. Дерево трещало. Жар проникал сквозь землю. Он сжался в комок в сырой темноте, вцепившись пальцами в глину, и шептал, как заговор: «Выживу. Найду. Обещаю».
Когда наступила тишина и жар спал, он вылез, раздвинув обугленное бревно. Перед ним была не Лисья Горка. Был пепел. Были чёрные, как уголь, скелеты изб. Трупный дух, вонища горелого мяса и волос. Ни кур, ни собак, ни людей. Только вороньё карканье.
Он стоял посреди этого нового, мёртвого мира. Один. Обещание матери жгло грудь изнутри сильнее любого огня. Силы плакать не было. Была только тишина, страшнее любого крика. И в этой тишине рождалось что-то новое, твёрдое и холодное.
С тяжёлым сердцем и суровым лицом начал Пересвет порядок наводить. Нельзя оставлять души деревенских на распутье — нужно было помочь им найти дорогу в Навь. Так и поступил. Ходил по пепелищу, да тела мужей храбрых собирал, что жизни свои, в попытке защитить, отдали. Собрал костёр поминальный да сложил всех вместе.
— Идите в след за отцом моим в Навь. Ваша дорога долгой и честной была. Теперь путь окончен. Идите без сожалений. А я останусь и отомщу. — Произнёс Пересвет над огнём. Богов восхвалить слов не нашлось. И сил.
Он смотрел в горящее пламя, пожирающее друзей и соседей. И словно чувствовал, что отец, Чур его, рядом стоит и за плечо держит.
Вскоре огонь догорел. Стрибог прах развеял. Знак был ясен: Правь видит. Путь избран.
Не мешкая, двинулся Пересвет к ведунье Марене. Дорогу к её жилищу духи стерегли, и путь сулил одни испытания. Но отступать было некуда. Чтобы сдержать клятву, нужно было понять Навь. Принять её законы. Осознать свою долю. Лишь тогда смог бы он стать не отроком, а мужем — тем, кто несёт в руках не просто оружие, а правду и долг рода
О дороге к Марене в Горке лишь легенды сказывали. Отец, бывало, туманно намекал, что острый ум и доброе сердце пути дороги раскроет.
Пересвет шёл, подгоняемый яростью и тоской. Первые вёрсты лес принимал его как своего. А потом… будто марь напала. Без предупреждения почва поползла из-под ног, зачавкала, превращаясь в жидкую топь.
- Вот и первое испытание. - подумал Пересвет. Он нашёл на краю топи отломанную ветвь, не тронув живого дерева, и, прощупывая дно, шагнул в болотную грязь.
Тучи сгущались на глазах. Лес растворился в стене проливного дождя. Где-то вдалеке ударила молния Перунова, а в такт её свету с обеих сторон послышался шёпот. Голосом матери звал: «Пересветушка, сюда, я тут!». Тенью отца манил: «Сынок, брось это, пойдём медведя добивать». Огни вдалеке сулили тепло и покой. Сердце ныло, но разум твердил: навьи мороки. Он достал краюху чёрствого хлеба, разломал и кинул по сторонам болота: «Плата за проход! Не ко мне!» Потом трижды выдохнул: «Чур меня. Чур. Чур». И, поклонившись на четыре стороны молвил: «Велес-батюшка, тропу укажи».
Болотник не унимался. То сзади звук, как корова заблудшая, то слева дитя плакало. По спине у Пересвета мурашки бежали, зубы сами смыкались. Но он шёл, не оборачиваясь, стиснув челюсти, в такт шагам бубня одно: «Чур. Защити. Чур. Направь».
Когда последний шаг вынес его на твёрдую землю, он обернулся. Болота как не бывало. Лишь обычный лесная почва под ногами, и тропа, ровная, будто её метлой подмели. Она и привела его к избушке. Не на курьих ножках, а на мощных, лиственничных сваях, будто из самой чащи выраставшей. Дымок из трубы струился в вечернем небе.
Пересвет постучал. В ответ — тишина. Он вошёл.
Внутри обдало запахом: сушёной черемшой, горькой полынью, чем-то сладковатым и дымом печным. На притолоке висела воронья лапка, обмотанная красной нитью. Посредине стояла глиняный чан на треноге, под ним зола холодная. По стенам пучки трав и на потолке.
«Негоже гостю в чужой избе сидеть сложа руки», — подумал Пересвет. Нашёл лыковый веник и начал мести от порога к печи, как мать учила — не выметать добро, а сор к очагу собирать. Обтёр лавки и стол тряпицей, пропахшей дымом, по солнцу. Сходил к колодцу, наполнил медный рукомойник и тот самый чан. Работал молча, сосредоточенно, смывая с себя дорожную скверну и усталость. Закончив, присел на лавку у стола, опустил голову на скрещенные руки и сам не заметил, как в сон провалился.
Очнулся он от прикосновения к волосам. Чья-то рука, прохладная и твёрдая, лежала на его темени. И тихий, низкий голос, в котором гудел сам лес, приговаривал: «Чур рода его, прими под охрану. Во славу Рода да детей его».
Пересвет открыл глаза. Над ним склонилась женщина. Не девушка. Лицо её было строгим и усталым, будто высеченным из старого дерева, но в глазах, цвета весенней талой воды, жила бездонная, спокойная сила. Рыжие волосы, с лёгкой проседью, были заплетены в тугую, сложную косу. Она смотрела на него не как на гостя, а как лекарь на рану.
— Доброго дня, ведунья Марена, — выдохнул Пересвет, поднимаясь в почтительном поклоне.
— День уже ночью стал, путник, — голос её был ровным, без укора. — Спал ты как сурок. Беда, говоришь, пригнала?
— Именно так, ведунья. А как вы узнали?
— Весть крылатая, — равнодушно отозвалась она, поправляя уголёк в печи, не глядя на него. — И медведя видела, и дым над Горкой чуяла. Навь нынче гуляет, праздник себе устроила. И чего ж ты хочешь от меня, сирота? Слезой выплакать помощь? У меня слёзы на вес золота, да не от горя, а от росы ночной.
Пересвет выпрямился во весь рост, глядя ей прямо в глаза. Он достал из-за пазухи тот самый нож отца, положил его на стол между ними лезвием к себе, рукоятью к ней.
— Не жалости, Марена. Науки. Научи говорить с лесом, чтоб он врага выдал. Научи видеть нити Нави, чтоб порвать те, что к сердцу Руси тянутся. Поклялся я материной крови, что найду её и отомщу. Для этого мне нужен не только лук. Мне нужно ведать.
Марена молча смотрела то на нож, то в лицо юноши. Наконец, её губы тронула едва заметная черта, не то усмешка, не то гримаса.
— Говоришь складно. Почти как жрец на капище. Ладно. За труд да за упрямство твоё — ночлег и хлеб. А утро вечером мудренее. Посмотрим, из чего ты слеплен.
Она повернулась к печи, и будто из воздуха в её руках появилась краюха тёплого хлеба да две деревянные миски с дымящимися щами.
— Ешь. А после — спать. На печи место есть. Завтра обсудим твою… работу.
Они ели молча. Пересвет благодарил не только за еду, но и за тишину, в которой не было ни жалости, ни пустых слов. Закончив, он забрался на тёплую лежанку. Сон накрыл его, как тёплое одеяло.