«Восхождение к Глазу: Хроники Этерии Прайм»

Книга первая: КЛЫК СТРАЖА

Пролог: На пороге.

1020-й Цикл от Отмеченного Разлома.

Воздух на высокогорном плато Забвенный Клин был не воздухом — выдохом. Он не приходил с ледников — он истекал из самого разлома между двумя скалами-исполинами, пахнул влажным пеплом и сладковатой гнилью забытых снов. Этот ветер выжимал слёзы из глаз и леденил пальцы до кости. А в двух часах хода, в долине, тонули в вечерней дымке огни Заставы Сторожевых «Вечнозоркая» — кузницы, лазарет, дом.

Именно сюда, на самый край мира людей, пришли двое.

Доброгор, внук Ставра, рода Вечнозорых, стоял на краю каменной плиты. Ему было двадцать зим, но взгляд был старше. Он смотрел не на светящуюся, пульсирующую в разломе Арку Забвения, а на предмет в своей руке. Не нож. «Клык Стража». Артефакт деда. Клинок из чёрного, мерцающего изнутри металла Башни, рукоять, обмотанная кожей неведомого тварья. Он не был холодным. Он был тёплым и едва слышно вибрировал, отзываясь на низкий, нарастающий гул из разлома — на предсмертную песню уходящей Луны Трещины. В его ладони клинок чувствовался как часть собственной кости, как осколок чужой судьбы, вросший в его плоть.

— Опять твой «зубнище» поёт свою тоскливую песню? Или это у тебя от страха коленки стучат? — справа, из сгустившейся тени скалы, бесшумно возник Велед, сын Ратибора, рода Веледырей.

На год старше Доброгора. Лицо, иссечённое неглубокими шрамами — памятью о ловушках и когтях. Прагматик в поношенном, но безупречно сидящем кожаном доспехе, увешанном мешочками с порошками, крючками и петлями. Он что-то жевал, оценивающим взглядом охотника окидывая плато и светящуюся арку.

— Не коленки, — глухо ответил Доброгор, не поднимая глаз от мерцающего клинка. — Он слушает. Башня набирает дыхание. Скоро все щели будут изрыгать «шлак». А мы пойдём против течения.

Велед сплюнул, прислонился к холодному камню. Его обычная насмешливость куда-то испарилась, осталась лишь усталая серьёзность.

— Логика Веледырей проста: если из норы лезет гадюка — ей дробят голову на выходе. Совать руку поглубже, чтобы найти гнездо… это уже твоя, Вечнозорых, странность. Но раз уж мы здесь… — он выдержал паузу, глядя на профиль друга. — Ты ей всё сказал? Милане?

Имя, прозвучавшее в этом каменном безмолвии, ударило Доброгора острее ледяного ветра. Он сжал рукоять «Клыка», и тёмный металл ответил короткой вспышкой.

— Сказал.

— И?

— Она не отпускала. Долго молчала, сжав мои руки так, что кости хрустели. Глаза были сухие, но в них горело… Потом отпустила. Достала вот это. — Доброгор левой рукой потянулся за шею, вытащил из-под доспеха тонкий кожаный шнурок. На нём висел амулет: крошечный, не огранённый кристалл Башни, залитый в прозрачную смолу и оправленный в светлое серебро. Он светился мягким, тёплым светом, так непохожим на сияние арки. — Сказала: «Пусть хоть эта кроха Этерии служит тебе, а не терзает. Чтобы помнил. И… чтобы возвращался».

Велед присвистнул — тихо, с неподдельным уважением.

— Дочь алхимика. У неё даже осколок ада умеет плакать по-человечьи. Красиво. И чертовски горько. — Он оттолкнулся от скалы, выпрямился во весь свой невысокий, жилистый рост. — Значит, так. Твой дед, Ставр Вечнозорый, последний из Великих Восходителей, полез туда не за славой. Оставил там часть души. И передал эту… эстафету по наследству. Я верно понял семейную сагу?

— Ты всё верно понял, — голос Доброгора стал твёрже, холоднее. Он поднял глаза, и в них горел не юношеский страх, а взрослая, обречённая решимость. — Но не понял главного. Это не эстафета, Велед. Это — петля. И она уже затянулась. Если я не войду и не разорву её изнутри… она задушит всё, что осталось позади. — Он кивнул в сторону далёких, уютных огней Заставы. — Начнёт с близких. Потом дойдёт и до других.

Велед молчал. Гул из разлома нарастал, переходя в сокрушительный, низкий рокот. Свет арки вспыхнул багрово, окрасив их лица в цвета грядущей лихорадки.

— Ладно, — наконец сказал Велед. Ирония исчезла из его голоса. — Допустим, идём не за славой. Рубим петлю. Пафосно, но что поделать. Слушай, брат. Ставр был один. Легенда в вакууме. А ты — нет. Мы готовились пять зим. Пять зим Башня собирала силы для этого Прилива. Если не сейчас, то когда? Если не мы, то кто? — Он шагнул вперёд и железной хваткой схватил Доброгора за плечо. — Веледыри не бросают своих. Мы — псы Сторожевых. Чувствуем ловушку за милю и рвём глотку тому, кто осмелится напасть на нашего. Так что оставь этот взгляд жертвы. Мы идём туда как отряд: я — твои глаза и нож в спину врагу, а ты… будь нашим компасом в этом зеркальном аду. Договорились?

Доброгор смотрел в знакомое, испещрённое шрамами и усмешкой лицо. И видел в глазах друга не слепую преданность, а выбор. Трезвый, смертельный, взрослый выбор. Камень одиночества в груди дрогнул и раскололся.

— Договорились, — он кивнул, и впервые за этот вечер что-то похожее на облегчение мелькнуло в его взгляде. — Спасибо, брат.

— Не за что, — Велед отпустил плечо, и насмешливый огонёк вернулся в его глаза. — Ты мне всё равно оплатишь беспокойство. Первую редкую добычу, первую диковинную находку — всё моё. Ставки растут с каждым этажом.

Гул оборвался.

На мгновение воцарилась абсолютная тишина, звенящая и давящая. Потом из разлома рванул не ветер, а рёв. Светящийся столб из арки взметнулся в свинцовое небо, окрасив облака в сиреневый и ядовито-зелёный. «Клык Стража» на поясе Доброгора издал ясный, высокий звон, будто по нему ударили хрустальным молоточком.

Великий Прилив начался.

— Пора! — крикнул Доброгор, перекрывая нарастающий вой. — Врата открыты! Три часа, не больше!

Велед уже не улыбался. Он одним движением проверил подвязки клинков, потрогал сумку с серебряным мхом — верный знак для следопыта Веледырей.

— Тогда вперёд, наследник Вечнозорых. Покажем этой каменной глотке, что у долга два острых конца.

Они бросили последний взгляд назад. На огни Заставы. На покой. На жизнь, которую оставляли по собственному выбору. Затем развернулись, плечом к плечу, и шагнули навстречу светозарному вихрю, бушевавшему в Арке Забвения.

Тёплый свет амулета на груди Доброгора и холодное мерцание «Клыка» в его руке слились в один последний, прощальный отсвет. Застава осталась позади.

Путь начался.

А Башня, приняв новую жертву и нового гостя, поглотила их, продолжив своё вечное, безразличное пение.

Часть I: ЗАЛОГ

Глава 1: Отмеченный

Цикл 1007 от Отмеченного Разлома

Слово «детство» было слишком громким для мира за́имки Вечнозорых. У меня не было детства — у меня были Циклы. Мерные, как удар каменного сердца под землей. Один Цикл — одна зима, один оборот земли вокруг солнца под неусыпным оком треснувшей луны. «Прожил семь зим» — вот и всё, что можно было сказать о ребёнке на краю вещей.

Наша заимка не была селом. Она была занозой, воткнутой миром в трепещущий край реальности. Три сруба из кондовой сосны, чьи брёвна почернели до цвета старой крови, стояли треугольником против северного ветра. Не дома — щиты. Частокол вокруг, лиственничные колья, обожжённые для твёрдости, напоминали чёрные, сведённые судорогой пальцы, вцепившиеся в вечную мерзлоту. Это была не защита от волков или людей. Это была молитва, вырубленная топором: «Отступи. Не заходи. Это ещё наше».

Наш дом, дедовский, стоял в вершине этого треугольника. На коньке крыши — деревянная конская голова, стёртая дождями и ветрами. В сумерках её пустые глазницы смотрели строго на север, туда, где в ясные ночи висела бледная, дрожащая дымка — отблеск Разлома. Оттуда же приходил и ветер — не свежий, с ледников, а тяжёлый, влажный, пропахший влажным пеплом и чем-то сладковато-гнилым, будто цветы, забытые в гробу. Этот ветер выжимал слёзы из глаз и навсегда поселил у меня в носу один-единственный запах — запах края.

Отца звали Любомир. Для семи зим я не знал другого имени, которое звучало бы так же твёрдо и надёжно. Он был похож на дуб, выросший прямо из порога: коренастый, молчаливый, с руками, покрытыми шрамами, похожими на кору. Он не говорил с лесом — он молчал с ним заодно. Я помню, как мы сидели с ним на корточках у свежего следа рыси, и он не шелохнулся три часа, пока ноги не деревенели, а дыхание не становилось белым-белым на морозе. Он учил меня слушать не ушами, а кожей: как замолкают птицы перед снегопадом, как меняется давление в воздухе, когда по склону крадётся что-то крупнее волка. Его слова были скупы, как зимний корм. «Смотри под ноги — увидишь след. Смотри в небо — увидишь погоду. Смотри внутрь — увидишь пустоту. И только из пустоты рождается нужное слово».

Мать, Зорица, была его полной противоположностью — светом в нашем тёмном срубе. От неё пахло тёплым тестом, мёдом и сушёными травами. Её руки, вечно в муке или в шерсти, не знали покоя. На старом ткацком стане, что скрипел в красном углу, она ткала «пояса памяти» — узкие дорожки холста, где красной нитью по небелёному полю бежали древние узоры: «бегунец» для дороги, «громовник» от злых духов, «росток» для новой жизни. Она не просто их вышивала — она напевала их, беззвучно шевеля губами, будто вплетала в ткань не нитки, а тихие заговоры. От неё исходило тепло и та тихая грусть, что бывает у тех, кто помнит слишком много старых сказок.

А в глубине избы, за занавеской из грубой лосиной кожи, жила наша общая тень. Дед. Ставр Вечнозорый.

Он был легендой, которая доживала свой век в углу. Последний великий Восходитель. Тот, кто зашёл в Башню дальше всех и вернулся… чтобы навек замолчать. Его мир сузился до лавки у волокового окошка, смотрящего строго на север. Он не разговаривал. Его молчание было не пустым — оно было густым, тяжёлым, как смола, и заполняло собой весь дом. Иногда, в полнолуние, он разрешал мне зайти. Не для игр и не для разговоров. Он брал мою руку в свою — сухую, холодную, с кожей, похожей на старую бересту, — и мы просто сидели. Он смотрел в свою точку в темноте за окном, а я чувствовал, как что-то перетекает из его тишины в мою. Ощущение чужой, неподъёмной тяжести. И ещё — странный, едва уловимый шум. Не в ушах, а где-то в костях. Тихий, низкий гул, будто далёкий водопад, текущий в обратную сторону.

Однажды я спросил у матери: «Почему дед всё время молчит?»

Она, замесив тесто, не обернулась, но её спина вдруг напряглась. «Он отдал свой голос там, наверху, — тихо сказала она. — Чтобы мы могли здесь говорить».

Этот ответ меня не устроил. Но больше спрашивать я не стал.

Мой мир был отмерен не днями, а состоянием Разлома. Я с детства различал их, как времена года: три луны Тишины, когда ночи были просто тёмными, а дед спал, не шевелясь; три луны Тревоги, когда отец уходил в ночные дозоры чаще; три луны Гула, когда по ночам скрипели стены и мать ставила в окна обереги из рябины; и три луны Отлива — самых странных, когда воздух звенел, как натянутая струна, а тени двигались сами по себе.

И вот в одну из таких ночей Отлива, на пятнадцатую ночь Цикла, случился надрыв.

Отец и дед, уже в доспехах, ушли к границе — «мелочь просочилась», буркнул отец. Мать зажгла лампаду и начала свой беззвучный напев. А я, оставшись один, прильнул к маленькому, вмёрзшему в раму окошку в сенях.

Сначала всё стихло. Даже сверчок за печкой. Потом пришла тишина — не пустая, а густая, давящая, будто мир набрал в грудь воздуха перед криком.

И я услышал. Не ушами.

Всей грудью. Всеми костями.

Гул.

Это был не звук. Это была вибрация, идущая из самого низа, из-под земли, из той точки на севере, куда смотрел дед. Низкая, всепроникающая волна, полная тоски и какого-то чужого, ненасытного любопытства. Она проходила сквозь брёвна, сквозь камни, сквозь мою кожу и находила во мне… отклик.

Внутри, прямо за грудиной, у меня что-то тонко и остро дрогнуло. Будто там, в самой глубине, лежала забытая струна, и теперь по ней провели смычком.

Я вжался в щель окошка, растёр иней и впился взглядом в ночь.

Между знакомых, ледяных звёзд зияла дыра. Бархатно-глубокая, как зрачок спящего дракона. Она искривляла свет, вытягивая звёзды в дрожащие, сизые нити, которые исчезали в бездне. А в самой глубине… там что-то шевелилось. Не тварь, не чудовище. Сам узор реальности был другим — сложным, фрактальным, бесконечно закрученным в спираль, от которой кружилась голова.

И в этот миг два разлома — один в небе, один во мне — совпали. Задремавшая струна внутри зазвенела в унисон с вселенским гулом чистым, ледяным звоном узнавания.

Это не был зов. Это было приветствие. Или диагноз.

Я отпрянул от окна, сердце колотилось где-то в горле. Мир вокруг был прежним: тёмные сени, запах дыма и кожи. Но я-то был уже другим. Что-то щёлкнуло, встало на место. Я был не просто Доброгор, сын Любомира. Я был тем, в ком гудит. Тем, кто слышит.

Дыра в небе медленно затянулась. Звёзды вернулись на свои места, холодные и безразличные.

Утром мать, подавая мне миску с дымящейся кашей, вдруг замерла. Ложка остановилась на полпути.

«Что с твоими глазами, сынок?»

«Что с ними?» — не отрываясь от точильного бруска, спросил отец.

«Как будто… вдаль смотрят. Не по-детски», — прошептала она.

Отец подошёл. Его огромная, шершавая рука взяла меня за подбородок, повернула лицо к свету. Он долго смотрел в мои зрачки. И в его глазах, обычно таких спокойных и твёрдых, я увидел не страх. Я увидел знакомую тяжесть. Ту самую, что лежала на плечах деда Ставра.

«Лес зовёт, — наконец сказал он глухо, отпуская меня. — Вечнозорых всегда лес зовёт. Ничего. Ешь».

Но это был не лес.

И с этого дня я стал двойным. Снаружи — мальчишка с заимки, помогающий отцу рубить дрова и учившийся молчать. Внутри — тот, кто прислушивается к гулу, нарастающему с севера. Тот, кто чувствует, как по его внутренней трещине, тонкой, как волос, что-то просачивается из того мира в этот.

Я начал замечать то, чего не видели другие. Как мухи дохли, не долетев до северной стены дома. Как иногда вода в ведре колебалась ровными, неестественными кругами, хотя ветра не было. Как в полной тишине я мог поймать отголосок того гула — не снаружи, а изнутри, будто эхо в пустой раковине.

И вопросы, которые я раньше не смел задавать, стали настойчиво стучаться в виски.

Почему Башня?

Откуда она взялась, эта трещина в мире?

Взрослые говорили об этом как о стихийном бедствии, случившемся так давно, что стало частью пейзажа. Но разве молния раскалывает небо навсегда? Разве землетрясение оставляет после себя не руины, а врата в другой мир?

Дед своим молчанием отвечал: «Неважно, откуда. Важно, что есть».

Отец своей работой говорил: «Это — наша стена. Наша война».

Но я, с трещиной внутри, чувствовал: Башня — не просто яма с чудовищами. У неё есть ритм. Паттерн. Она дышит. И если она дышит — значит, она жива. А если жива — значит, у неё есть намерение.

Я ещё не знал, что это за намерение. Не знал, что оно уже нашло во мне слабину, точку входа. Не знал о контракте, подписанном до моего рождения.

Я только сидел на поленнице, глядя, как дед неподвижно сидит у своего окна, и думал, что где-то там, за туманной дымкой Разлома, лежит ответ. И что этот ответ, рано или поздно, потребует меня к себе.

А воздух, как всегда, пах влажным пеплом и забвением.

От автора

Дорогой читатель,

Спасибо, что прочл! Если мир Вечнозорых и Башни отозвался в вас — пожалуйста, оставьте отзыв. Для независимого автора это лучшая поддержка и ориентир для новых глав.

Загрузка...