ЧАСТЬ I. Сумерки города N

Вечерний город N остывал неохотно. Весь день он впитывал в себя жар и теперь не хотел его отпускать, удерживал его в потрескавшемся асфальте, прогретых бордюрах, в кирпичных стенах, которые всё ещё отдавали тёплым, чуть липким теплом — стоило только приложить к ним ладонь. Воздух в узких улицах уже стал прохладным, но оставался сухим, с привкусом пыли, бензина и сырой штукатурки. В промежутках между домами стояла такая плотная тень, что через неё приходилось не просто идти, а перешагивать, словно через неглубокую воду, на дне которой может оказаться что угодно. Каждый раз, когда подошва пересекала границу света и темноты, ступня на долю секунды замирала, голень чуть напрягалась, как перед шагом в яму, глубину которой не измерили. Фонари уже успели зажечься, но их жёлтый свет не разгонял остатки дня, а только вырезал отдельные пятна из сгущающихся сумерек.
Он шёл по этому городу так, как входил в любой другой: чуть замедлив шаг, внимательно прислушиваясь не столько к звуам - гулу машин, редким голосам, хлопкам дверей, - сколько к тому, как всё это отзывается внутри тела. Каждые несколько шагов он проверял невидимый список: дыхание ровное, мышцы расслаблены, ни одна не забилась в спазм, голод не рвёт изнутри, не царапается, а только тихо шевелится - плотное, тёмное ощущение где-то под рёбрами, его собственная внутренняя тень, с которой он родился и которую из удобства называл голодом. На вдохе воздух цеплял горло сухим слоем пыли; на выдохе в грудной клетке откликалась короткая тугая нота, как если бы в нём самом что-то лениво повернулось на другой бок.
Высокий, без резких линий, но собранный; чёрное пальто, которое не цеплялось за редкие ветки облезлых кустов и не притягивало к себе чужие взгляды дольше, чем это неизбежно; рубашка, словно только что выглаженная, хотя он шёл уже не первый час; ботинки, к которым почему-то не липла дорожная грязь. В его лице было мало того, за что обычно цепляются глазами в толпе: ни броской, «афишной» красивости, ни заметного уродства - только аккуратные, немного сглаженные черты, словно их рисовали по памяти. Но глаза не совпадали с этим нейтральным набором: светлые, спокойные, слишком внимательные, они задерживали взгляд на людях на долю секунды дольше, чем принято, не разглядывая лицо, а отмечая то, что идёт от человека в воздух - запах усталости, едва ощутимую тревогу, тугую ноту скрытой агрессии. Иногда, когда он проходил мимо, у людей чуть дергалось плечо или пальцы, будто кожа опережала сознание и первой реагировала на этот взгляд.
Его звали Адам. Этого имени в каждом городе ему хватало - достаточно точного, чтобы за него зацепились те, кому нужно, и достаточно общего, чтобы от него легко отстали все остальные. Для города N этого тоже было достаточно.
Утром он уже решил, что это будет «очередной город N» - без имён, без легенды, просто ещё одна точка, где вокзал пахнет тем же самым кофе из автоматов, потной одеждой, человеческой усталостью и слегка протухшей надеждой, одинаковой на всех перронах. Но к вечеру ощущение сдвинулось: фон здесь был не таким, как в тех местах, куда он обычно попадал. В воздухе оставалось больше остаточного холода, чем тепла, больше той тихой, глухой пустоты, которая появляется там, где долго и методично выкачивают страх, вытаскивая из людей самое сочное, а обратно оставляя только оболочки, наученные двигаться по привычке. Эту пустоту он чувствовал кожей: на открытых участках рук время от времени пробегала сухая, без мурашек, волна, как от сквозняка в коридоре, где плотно закрыты все двери.
Та самая внутренняя темнота под рёбрами, до этого лежавшая ровным, привычным грузом, едва заметно сдвинулась в эту сторону. В левой стороне грудной клетки на миг отозвалось глухим тянущим ощущением, будто из глубины медленно провели ногтем по внутренней поверхности.
На углу, возле заброшенного киоска с выбитым стеклом и облупившейся вывеской «Мороженое», он остановился не сразу. Сначала взгляд зацепился за свет: один из уличных фонарей уже мигал - его включили ещё до того, как сумерки окончательно провалились в ночь, - и он выдавал неровную, судорожную пульсацию, так что пространство перед киоском то уходило в густую, провальную тень, то резко выдергивалось в жёлтое пятно. В моменты темноты чернота перед ним уплотнялась так, что глаза на долю секунды не успевали перестроиться, и в этот короткий провал мышцы спины сами чуть собирались, готовясь к чему-то, чего не видно. Фигуры, стоявшие там, при каждом таком всплеске света менялись: то обретали чёткие контуры, то расплывались, становясь пятнами, и в одном из миганий Адам успел заметить, как у кого-то из них лицо сместилось на долю мгновения, не совпав с линией шеи.
Их было пятеро.
Они держались полукругом, захватывая часть тротуара так, как свой собственный, давно отвоёванный плацдарм, где у каждого есть своя вытертая временем позиция. Пластиковые стаканы под ногами, смятые пачки, пара окурков, недодавленных ботинком, - всё это не создавало ощущения мусорной свалки, наоборот: походило на отработанный быт, на декорацию вечера, который повторяется много раз. Даже мусор лежал слишком привычно, без случайных, свежих деталей.
Первой бросалась в глаза темноволосая девушка, прижавшаяся лопатками к металлической стенке киоска. Короткие волосы торчали чуть небрежнее, чем это бывает у тех, кто просто спал днём; в брови поблёскивала небольшая серьга-кольцо, на шее - тёмный шнурок, на котором под тканью футболки угадывалось что-то тяжёлое и плоское. Она смеялась - звонко, с лёгким срывом на конце, как человек, который смеётся часто, легко, громко, но где-то внутри уже давно устал от этой же самой ноты и продолжает её по привычке, чтобы не менять весь рисунок. При каждом всплеске смеха у неё чуть напрягались мышцы шеи, на секунду проступали сухожилия, как у человека, который держит в узде что-то более резкое, чем шутка.
Чуть левее держался высокий парень с рыжеватыми спутанными волосами, такими, словно он постоянно трогает их руками, то сжимая в кулак, то закидывая назад. Плечи - угловатые, движения - немного дёрганые, зрачки расширены чуть сильнее, чем у остальных, как у того, кто хронически не высыпается или слишком часто смотрит в те места, на которые лучше не смотреть. В паузах между репликами он ненадолго замирал, и в эти секунды взгляд у него уходил куда-то в сторону, чуть выше их голов, будто он прислушивался к чему-то над фонарём.
Возле фонаря стояла девушка с распущенными тёмными волосами, босая, с туфлями в руке, в коротком чёрном платье; она время от времени переносила тяжесть с одной ноги на другую, и было видно, как босые ступни чувствуют холод камня - пальцы слегка поджимались, кожа на подушечках белела. Но обуваться она не собиралась - не потому, что было лень, а словно в самом факте босых ног на теплом ещё, шероховатом асфальте для неё было что-то принципиальное. Иногда она чуть сильнее прижимала пальцы к земле, как будто проверяла, не изменилось ли что-то в фактуре поверхности. У губ темнела аккуратная родинка; взгляд - не рассеянный, не пустой, а наоборот, чуть смещённый: казалось, она всё время наблюдает изнутри, отмечая, кто к кому стоит ближе, кто кого перебивает, кто в какой момент отводит глаза, словно рисует в голове невидимую схему связей. Когда Адам подошёл ближе, её взгляд на секунду скользнул по нему и так же спокойно ушёл дальше, но пальцы на свободной руке непроизвольно сжались в слабый кулак.
Ещё один - крупный, широкоплечий, с коротко остриженными волосами, в тёмной толстовке, подчёркивающей тяжёлые руки; он молчал, покачиваясь с пятки на носок, и всё, что исходило от него, - это плотное, терпеливое присутствие, как от пса, которого давно приучили ждать команды, но внутри которого всё равно дрожит тугой, плохо спрятанный нетерпеливый рывок. При каждом покачивании носок ботинка почти касался нарисованной на асфальте трещины, и всякий раз он будто чуть-чуть останавливался до линии, не перешагивая её.
И, наконец, тот, кто первым повернул голову на приближающегося Адама: худощавый парень в выцветшей футболке с рваным принтом, из-под воротника которой выглядывала цепочка, слишком туго врезавшаяся в кожу на шее. В его движениях чувствовалась привычка занимать центр: он то швырял пустой стакан в сторону, то делал маленький, но заметный шаг вперёд, то бросал реплику по кругу так, что остальные автоматически реагировали, - не обязательно смеялись, но чуть менялись в лице. При очередном мигании фонаря тень от него на стене на миг отстала, появившись на долю секунды позже, чем сам шаг.
Темноволосая у киоска заметила Адама. Смех у неё на полслове обрезался, она чуть повернула голову - сначала на него, потом на худощавого с цепочкой - и еле заметно щёлкнула языком, низко, где-то в горле. Для случайного прохожего это могло бы быть просто нервным звуком, потерявшимся в уличном шуме, но тот отреагировал сразу: пальцы на горлышке бутылки дёрнулись, он отлип от стенки киоска и, не спеша, двинулся навстречу.
Именно он поймал взгляд Адама, задержал его и, слегка приподняв подбородок, усмехнулся.
— Эй, приятель, - сказал он, отталкиваясь плечом от киоска и выходя под свет фонаря как раз в тот момент, когда тот перестал мигать, - ты как будто из другого фильма сюда вышел.
Фраза прозвучала легко, вроде бы по-уличному дружелюбно, но в паузе после неё коротко дрогнула рука с бутылкой, пальцы, сами того не осознавая, попытались крепче вцепиться в стекло. На горлышке тонко звякнуло стекло о стекло, будто внутри у бутылки тоже дернулось что-то от этого движения.
Он прошёл мимо Адама на полшага - по первому движению словно собираясь идти дальше, - но замедлился, повернул корпус, наклонился чуть ближе, чем позволяет обычная дистанция между незнакомыми. От него пахло табаком, дешёвым алкоголем и чем-то вязко-сладким, тем запахом, который остаётся в воздухе после длинной ночи в закрытой комнате без открытых окон, где слишком много говорили и мало проветривали. Тёплый выдох, ударивший в ухо, нёс на себе эту смесь так плотно, что кожа вокруг раковины на секунду захотела отодвинуться.
— Слушай, - почти не размыкая губ, выдохнул он так, что слова просто тёплым воздухом коснулись уха, - ты ей понравился.
Он едва заметно мотнул головой в сторону темноволосой у киоска.
— Сказала, от тебя идёт что-то… - он на секунду запнулся, подбирая слово, - странное. Будто ты особенный. Попросила позвать. Так что не ломайся. Пошли с нами.
Он отстранился, выпрямился, и голос тут же стал громче, бодрее, с той же лёгкой наглостью, что и в первой реплике:
— Мы в бар двигаем, полуподвал тут недалеко. Там, говорят, стены слышат больше, чем люди. Присоединишься?
Адам выждал несколько секунд, прислушиваясь не к интонации парня, а к тому, как сама ночь вокруг реагирует на это приглашение. В воздухе звучало не просто предложение провести вечер; под ним ощущался знакомый сдвиг, когда встреча, выглядящая случайной, оказывается слишком удобной по времени и месту. На коже рук при этом лёгкая сухость стала плотнее, как если бы вокруг чуть уменьшили расстояние до стен.
— Это предложение или проверка? - спросил он наконец, не повышая голоса, переведя взгляд на темноволосую.
Она отлипла от киоска, сделала несколько шагов вперёд и встала так, чтобы фонарь вытянул её лицо из тени.
— Называй как хочешь, - сказала она, чуть склонив голову и рассматривая его с тем вниманием, которое обычно оставляют для витрин с редкими вещами: не потому что собираются покупать, а потому что просто приятно знать, что такие вещи существуют. - Я Лина.
Имя она бросила как монету - небрежно, но точно, - и ждала, наступит ли он на неё или поднимет.
— Адам, - ответил он.
Внутренняя тьма под рёбрами сдвинулась ещё на полтона: от Лины тянуло чем-то знакомым - не запахом кожи или духов, а тем, как слегка дрожит воздух вокруг неё, как дрожит воздух над источником тепла в морозный день; к таким местам тянутся и насекомые, и те, кто привык охотиться на них. В животе коротко сжалось, как от запаха свежей еды на голодный желудок, но он удержал это движение.
— Ну всё, - усмехнулся парень с цепочкой, хлопнув Адама по плечу чуть крепче, чем требовала шутка. - Я - Иван. Остальные потом сами представятся, когда будет духота и музыка. Поехали.
Он махнул остальным рукой, как человек, который привык решать за всех, и компания медленно потекла по улице, оставляя за собой на асфальте несколько почти параллельных дорожек теней. В один момент тени чуть перекосило, как если бы фонарь моргнул, хотя свет не менялся.
Адам пошёл рядом.
Бар оказался в полуподвале старого дома, к двери которого вели три узкие, чуть накренившиеся ступени. Приходилось ставить ногу ближе к стене - край был выбит, осыпался под каблуком мелкими камушками, которые скрипели и тут же раздавливались. Камни под подошвой реагировали мягче, чем ожидалось, и от этого в ступне откатывалась вверх короткая волна неприятного ощущения. Металлическая ручка двери ещё держала в себе дневное тепло и лёгкий жирный блеск старого лака, от которого ладонь после прикосновения казалась липкой; кожа на пальцах инстинктивно захотела вытереться о ткань пальто.
Внутри воздух сразу стал другим: плотнее, тяжелее; пахло алкоголем, дешёвым освежителем воздуха из ближайшего магазина, старой деревянной стойкой, куда проливали всё подряд, и ещё чем-то - слабым, почти неуловимым, как запах давно пролитой крови, которую вроде бы тщательно вымыли, но в порах дерева осталось своё, вылезающее обратно при каждом новом влажном пятне. Этот запах не бил в нос, а садился глубже - в задней части языка оставалось сухое, терпкое ощущение, словно он только что провёл кончиком языка по краю холодного стекла. Желудок на это ответил коротким, пустым сокращением.
Кирпичные стены, местами покрытые побелкой, осыпавшейся хлопьями, были увешаны картинами без рам: лица, нарисованные грубо, с размытыми чертами; у одних глазницы были залиты одним тёмным пятном, у других глаза отсутствовали совсем, оставляя светлые пустоты как раз в тех местах, где взгляд обычно цепляется в первую очередь. При движении по залу казалось, что эти портреты смотрят не на людей, а мимо, в сторону, где для обычных посетителей ничего нет. Когда Адам провёл взглядом по ряду лиц, кожа между лопатками чуть стянулась, словно на него там легло чужое внимание, не совпадающее ни с одним из видимых источников.
За стойкой шипело радио. Волна ловилась плохо: песня всё время распадалась - слова превращались в отдельные, перекатывающиеся слоги, вытянутые ноты обрывались, и в промежутках звучал не голос, а глухой, металлический гул, словно кто-то из глубины подвала пытался поймать другую, более низкую частоту. Иногда в этом гуле прорывался короткий, резкий фрагмент - отдельное слово или кусок фразы, слишком отчётливый для помех, и по коже на руках пробегала ломкая дрожь, не дающая обычных мурашек, как от внезапного сквозняка.
Они заняли стол у стены, где штукатурка была прорезана тонкой вертикальной трещиной от потолка до пола, как аккуратным разрезом. Адам сел так, чтобы трещина оставалась у него за левым плечом, а дверь и лестница - в поле зрения; тело само выбирало позиции, в которых спокойно. Лина устроилась справа, достаточно близко, чтобы он чувствовал запах её кожи и лёгкий аромат лаванды, смешанный с чем-то более резким, напоминающим воздух после грозы, когда ещё пахнет озоном и мокрой пылью. Иногда от её плеча к его рукаву переходило едва заметное тепло, как от небольшого источника, спрятанного под тканью. Иван сел напротив, бросив куртку на спинку стула так, словно размечал территорию - «это наш квадрат».
— Ладно, - сказал он, когда им принесли выпивку, крутанув в пальцах стакан так, что жидкость шлёпнулась о стекло и оставила на стенках тонкую пенную кайму, - у нас правило. Новенький - первый.
— Первый что? - спросил Адам, перехватывая бокал так, чтобы пальцы не скользили по мокрому стеклу. Стекло было холодным, но ладонь под ним быстро увлажнилась, как если бы поверхность чуть подталкивала пот к коже.
— Говорит, кто он такой, - подключился высокий рыжеватый, устраиваясь поудобнее и перекидывая руку через спинку соседнего стула. - Не паспортные данные, конечно. А что у тебя в жизни сломано, чем дышишь, зачем сюда приполз.
— А если ничего не сломано? - спокойно уточнил Адам, краем уха ловя, как радио неожиданно вытащило чистый, прозрачный фрагмент женского голоса - «скажи правду» - и тут же утопило его в помехах.
— Тогда ты врёшь, - вмешалась босая девушка с родинкой, которой не хватило стула, и она пересела ближе, на край стола, поставив туфли на пол рядом с ножкой. - А врёшь плохо - и видно сразу.
— Не дави на человека, Марго, - лениво заметила Лина, проведя пальцем по ободку своего бокала так, что стекло едва слышно завибрировало. От этого звука у Адама на миг заложило левое ухо. - Пусть говорит как умеет. В любом случае мы почувствуем.
Она произнесла это «мы» так, что на секунду стало неясно, кого именно она имеет в виду - сидящих за столом, всех обитателей этого подвала или кого-то ещё, чьё присутствие здесь просто принято не обсуждать вслух. В эту секунду радиошум будто на миг провалился, уступая место более низкому, ровному гулу.
Крупный молчун только чуть подвинулся, освобождая место, и поставил на стол свой стакан; его глаза казались темнее, чем должны были бы быть при таком освещении, и от него шло то самое ощущение сдержанной, натянутой силы, которая разворачивается только тогда, когда на неё тыкают пальцем. Кожа на костяшках его пальцев была немного сбита, и когда он сжимал стекло, кожа на них белела.
— Я в городе ненадолго, - сказал Адам, приняв правила, но не торопясь играть по ним до конца. - Нигде особенно не задерживаюсь.
— Турист, - фыркнул Иван. - У нас редко кто задерживается.
— Для меня это просто очередной город N, - продолжил Адам, не реагируя на реплику. - Я думал, будет скучно. Теперь вижу - ошибался.
Лина чуть приподняла бровь.
— А что поменяло твой прогноз? - спросила она, не отводя от него глаз.
Адам слегка повернул голову, отмечая краем внимания, как по кругу почти незаметно сгущается тишина: Иван перестал крутить стакан, Марго откинула волосы за плечо, открывая шею. Радио в эту секунду перешло на ровный гул, без слов.
— Здесь пахнет голодом, - сказал он, констатируя это так же спокойно, как факт о погоде.
Пауза после этих слов была длиннее, чем требовали вежливость и формат случайной попойки. Кому-то из них хватило её, чтобы сглотнуть; движение горла у Марго было слишком явным. Иван засмеялся первым - чуть громче, чем нужно, - хлопнул ладонью по столу. Стол отозвался глухим звуком, и в трещине на стене рядом что-то мелко посыпалось.
— Наш человек, - сказал он. - Ладно, отпускаем с допроса. Давайте уже про нормальные вещи, а? Про то, что с людьми творится между полуночью и рассветом.
Разговор незаметно сдвинулся с биографий на сны, странности, совпадения, те истории, которые обычно рассказывают накуренным или очень усталым голосом.
Рыжеватого Иван вскользь обозначил как Артёма. Тот, покосившись на бокал, рассказал, как иногда просыпается среди ночи и чувствует, что в его комнате кто-то стоит - не у кровати, не нависая, а у двери, спиной к нему, и просто слушает, как он дышит. Стоит долго, настолько долго, что он успевает раз за разом убедить себя: это сон, а потом всё равно не шевелится, потому что вдруг окажется - нет. Он говорил ровно, но пальцы, державшие стакан, время от времени сжимали его слишком сильно, стекло тихо поскрипывало. Артём признался, что утром иногда обнаруживает лёгкую ноющую тяжесть в ногах, будто всю ночь стоял, хотя помнит, что лежал.
Марго поделилась тем, что почти каждое утро просыпается с ощущением, словно всю ночь шла по длинному, тёмному коридору, где по обе стороны - двери, двери, двери, все без номеров, все закрытые, и ни одну нельзя открыть. От этого во рту остаётся стойкий вкус металла, как если бы она всю ночь держала на языке монету и так и не выплюнула. Плюс к этому ноги под коленями иногда гудят, как после долгой ходьбы, хотя шагов за день было немного. Она говорила это, разглядывая свои босые ступни, будто пытаясь найти на коже след от тех коридорных плиток.
Крупного молчуна Иван представил как Данилу. Тот нехотя, после нескольких подначек сказал только:
— Иногда вещи оказываются не там, где я их оставил. - Плечи у него чуть дёрнулись. - А иногда я оказываюсь не там, где собирался лечь спать.
— Ты пьёшь, вот и всё, - отмахнулся Иван.
— Я знаю, когда я пьян, - спокойно ответил Данила, и в этой спокойствии не чувствовалось ни оправданий, ни особой обиды - просто факт. Он добавил, что пару раз просыпался на полу у двери, с затёкшей щекой и песком под ладонью, хотя в квартире такого пола нет.
Лина долго молчала, только водила пальцем по стеклу, пока радиошум не провалился и не вытащил вдруг чистую ноту, тонкую и звонкую, которая зависла на секунду и оборвалась. В этот момент у Адама ухо снова коротко заложило, и кожа на предплечьях чуть стянулась. Тогда она заговорила:
— Вчера ночью я проснулась от того, что кто-то сел на край моей кровати, - сказала она, глядя не на них, а в свой бокал, словно читала в нём текст. - Не тяжело, как взрослый, и не легко, как ребёнок. Просто так, что матрас чуть прогнулся.
Она провела ладонью по своей ноге, проверяя, нет ли на коже следа чужого давления.
— Я лежала на боку, лицом к стене, и знала, что там, за спиной, кто-то есть, - продолжила она. - Он дышал. Спокойно, ровно. И что-то шептал. Сначала я решила, что это обычный сон: ты знаешь, что спишь, и всё равно продолжаешь слушать. Но язык был понятный. Не все слова, конечно - какие-то цифры, обрывки фраз, даты, может быть, и ещё что-то… - она прищурилась, вспоминая, - но прозвучало: «Скоро придёт тот, кого ты не узнаешь сразу, но отличишь от остальных. Он будет… необычный».
Она замолчала, будто дослушивала внутри остаток фразы, который не удалось вытащить. Сначала ей казалось, что в волосах у шеи остался чужой тёплый воздух, и целый день она машинально касалась этого места рукой.
Лина подняла глаза и, не спеша, перевела взгляд с Ивана на Адама, чуть задержав его на нём.
— А сегодня вечером мы стоим у киоска, и тут ты проходишь, - добавила она уже тише. - Совпадение, конечно.
— Конечно, - отозвалась Марго, но голос у неё в этот момент чуть охрип, слово словно зацепилось за слизистую и с усилием прошло дальше.
Иван нервно усмехнулся, откинулся на спинку стула, вытягивая ноги.
— Ты ещё скажи, что его тебе во сне прислали, - сказал он, шаря по карманам в поисках сигарет. - Хватит мистики, давайте в клуб, пока не раскисли.
Адам чуть склонил голову, как человек, который услышал в чужой истории что-то старое, знакомое, но не собирается пока выкладывать свои варианты трактовки. Внутри его темная часть на секунду скребанула по внутренней стороне грудной клетки, отмечая совпадение, и по позвоночнику прошла короткая, теплеющая волна. Он снова загнал это глубже: здесь пока было слишком много живого, шумного, слишком мало пустоты.
До клуба они дошли уже не плотной кучей, а растянутой цепочкой, в которой каждый занял привычное место. Иван с Артёмом ушли чуть вперёд, споря о музыке и громко перебивая друг друга; Лина шла рядом с Адамом, изредка задевая его плечом, словно проверяла, насколько он «физический»; Марго плелась немного позади, босые ступни ловили каждую трещину в асфальте, каждый камешек, но она всё равно не обулась; Данила замыкал цепочку, держась ближе к стенам домов и время от времени скользя ладонью по шероховатой поверхности кирпича, как если бы проверял, насколько он здесь настоящий и крепкий. Под пальцами у него иногда скапливалась невидимая пыль, и он машинально вытирал руку о джинсы.
Город между баром и клубом был уже почти пуст: редкие машины, закрытые витрины, подъезды, из которых иногда вываливались шумные компании помоложе, не задерживаясь на улице надолго. Фонари мигали реже, но, когда один из них вдруг надолго погас, Адам уловил, как Лина невольно чуть сблизилась с ним, а Марго, наоборот, на долю секунды остановилась и прислушалась к темноте, словно там кто-то шевельнулся. В этот момент у него в груди на короткое время стало тише, как если бы его внутренняя тьма вслушивалась вместе с ними.
Внутри клуба всё было ожидаемо: густой, влажный воздух, пахнущий потом, дезодорантами, пролившимся спиртным и нагретой пластмассой; глухой бас, бивший не только по барабанным перепонкам, но и по грудной клетке, отдаваясь под рёбрами. Свет рубился вспышками, выхватывая то одно лицо, то другое, делая людей то масками, то бесформенными пятнами. С каждой вспышкой мышцы на шее и плечах у окружающих работали рывками, как у кукол, которых дёргают неравномерно.
Адам двигался на танцполе так, словно тело само вспоминало давно выученный рисунок: ни лишней пластики, ни скованности, просто точные, экономные движения. Лина оказалась в той же орбите, что и он, и через несколько треков они уже танцевали почти вплотную, иногда задевая друг друга. От неё пахло той же лавандой, смешанной с потом, сигаретным дымом и ещё чем-то тонким, металлическим, будто он стоял очень близко к источнику статического электричества; иногда кожа на предплечье у него отзывалась лёгким, сухим покалыванием, как от почти невидимой искры. Она улыбалась, иногда смеялась, но её взгляд время от времени уходил не на него, а чуть в сторону, туда, где за его плечом мелькали другие фигуры.
— Там кто-то стоит? - спросил он, когда музыка на мгновение провалилась, а свет смазал контуры.
— Там… - она прищурилась, пытаясь разглядеть, - как будто кто-то повторяет твои движения, но с задержкой.
Он обернулся.
На одной из колонн висела зеркальная панель, в которой действительно отражались он, Лина и часть толпы за их спинами. На долю секунды ему показалось, что собственное отражение двигается не в такт: рука в стекле пошла вверх на пол-удар позже, чем в реальности; плечо запоздало. На этот сдвиг тело отреагировало быстрее, чем глаза: мышцы спины чуть стянулись, дыхание на миг задержалось. Свет тут же сменился, прожекторы полоснули по залу, и всё можно было списать на рваный ритм, на алкоголь, на усталость зрения. Можно было.
Его внутренняя тьма отмечала такие сдвиги, складывала их в память и предпочитала пока не комментировать. В районе солнечного сплетения сохранялось ощущение, будто там аккуратно откладывают по одному невидимые предметы.
Под утро, когда музыка стала однообразной, а люди - тяжёлыми, медленными, компания вывалилась наружу.
Ночной воздух отличался от вечернего: он стал холоднее, но не колющим, а плотным, ложащимся на кожу ровным слоем, так что возникало ощущение, будто дышишь не лёгкими, а каким-то поверхностным, почти кожаным дыханием. Звуки города притихли; где-то вдалеке выл ветер, но этот вой был слишком ровным, без тех случайных переломов, которые даёт настоящая струя воздуха между домами, и под ним слышался низкий, почти неразличимый гул, идущий снизу - как если бы под городом работала огромная, медленная машина, запускающая ночную смену. Этот гул отдавался в рёбра, в зубах возникало лёгкое, едва заметное дрожание.
Лина натянула на плечи куртку, всё равно слегка поёживаясь; Иван что-то говорил, широко размахивая руками, словно пытался спором согреть воздух; Артём тщетно пытался прикурить на ветру, прикрывая ладонью огонёк и ругаясь сквозь зубы; Данила шёл немного в стороне, не глядя на них, уводя струйку дыма в сторону, - как всегда, отдельно и рядом одновременно; Марго шла босиком по холодному асфальту, и каждый шаг отдавался в ступнях холодом, но она специально сильнее прижимала пальцы к земле, словно проверяла, не стала ли под ней поверхность более мягкой или подвижной.
Адам смотрел на них и чувствовал, как привычная граница - между ним и этим городом, между просто ночными гуляками и теми, в ком что-то слишком охотно тянется к тьме, между тем, кем он привык быть, и тем, кем его здесь уже начали воспринимать, - чуть смещается, словно кто-то незаметно сдвинул разметку на дороге. Внутри это ощущалось как лёгкий, но устойчивый сдвиг центра тяжести, будто тело привыкло опираться на одну ногу, а теперь его медленно перетаскивали на другую.
С этого момента границы начали стираться.



ЧАСТЬ II. Дворец без времени

Ночной воздух медленно остужал тела, перегретые клубным жаром и алкогольным огнём, обволакивая их не тем ожидаемым, облегчённым ветром, от которого очищается голова и лёгкие, а чем-то более плотным, тяжёлым, похожим на дыхание земли перед грозой, когда в каждом вдохе чувствуется не свежесть, а предвкушение. Они вышли на пустынную улицу, где редкие фонари лили тусклый жёлтый свет, не столько разгоняя темноту, сколько вырезая из неё отдельные пятна, оставляя между ними провалы, похожие на чёрные дыры. Несколько секунд все шли молча, втягивая в себя этот тяжёлый воздух и прислушиваясь к собственным шагам и к тому, как где-то в глубине дворов дрожит ветер в листве.

— Эй, Адам, — первым нарушил тишину Иван, снова приблизившись к нему, держа в руке недопитую бутылку и слегка постукивая ею по бедру, словно задавал ритм разговору, который ещё даже не начался. — Не боишься старых домов?

Он произнёс это с той интонацией, где шутка уже заложена, но прямо под ней лежит ожидание конкретного ответа, и было понятно, что это не случайный вопрос, не просто попытка поддержать беседу.

Адам повернул голову, посмотрел на него из-под чуть опущенных век, не спеша отвечать, давая фразе повисеть между ними, как пробный шар, который либо подхватят, либо проигнорируют.

Иван, расправив плечи и выдохнув дым в сторону от компании, продолжил, уже понижая голос, словно рассказывал старую, любимую историю, которую повторял не один раз — себе, другим, этому городу:
— У нас тут есть один дом. Особенный. Заброшенный вроде бы, но не до конца, — он сделал паузу, подбирая слово, — точнее, бывший особняк, почти дворец. Когда-то принадлежал каким-то богатым, то ли текстиль торговали, то ли металлом, да кого это теперь волнует. Всё забыто, кроме одного — слухов.

— Говорят, там находят мёртвых, — тихо вставила Лина, обернувшись через плечо, будто проверяла, не идёт ли кто за ними по пустой улице. — Мужчин, — зловеще добавила она и чуть улыбнулась. — Как будто их кто-то приносит туда уже готовыми, как жертву. Странно, да? Именно мужчин. И словно… кто-то выбирает.

Слова прозвучали без нажима, но сами по себе были уже не просто страшилкой, а почти диагнозом, поставленным месту.

— А по другим слухам, — вмешался Артём, идя немного сбоку и засовывая свободную руку в карман худи, — тех, кто там жил, самих когда-то убили. Причём не по бытовухе, а красиво, ритуально: свечи, знаки на стенах, кровь по кругу, и всё вот это. Кстати, говорят раньше там находили женщин и детей, а теперь только мужчин. — Он помолчал несколько секунд и добавил:
— Странно это всё.

Он говорил так, словно множество раз прокручивал картинку в голове, разглядывая детали, и теперь просто озвучивал кадры.

Они рассмеялись почти одновременно — каждый по-своему: Иван громко, с показным надрывом, как человек, который не хочет признавать, что его собственные слова его же и пугают; Артём — хрипло, коротко; Лина — с тем самым срывом на конце; Марго — мягко, почти беззвучно, больше выдыхая, чем смеясь; Данила только слегка фыркнул, не меняя выражения лица. Смех у всех, несмотря на разницу, был из одной серии — тот самый, который появляется, когда произносишь вслух то, что глубоко внутри всё равно кажется слишком возможным.

— Правда это или нет, не проверял никто, — добавила Марго, поднимая взгляд от своих босых ступней, которые уже немного замёрзли на ночном асфальте, — но говорят, дом иногда сам зовёт.

Последняя фраза прозвучала без театральности, как простая констатация факта: кто-то слышал, кто-то ходил, кто-то возвращался, кто-то нет. Где-то на границе слышимости, со стороны старого квартала, коротко, глухо щёлкнул металл — как цепь, дёрнутая в пустом помещении, — и тут же стих.

Адам слушал, не перебивая, не вставляя привычных «сказки», «байки», «городская легенда». Внутри у него на эти слова откликался другой слой — не связанный с людскими страхами и пересказами. По мере того, как Иван перечислял слухи, пространство города вокруг чуть съезжало, линии улиц становились менее прямыми, и его внутренняя тьма — та самая сущность под рёбрами, которую он называл голодом для удобства, — ещё недавно лениво затаившаяся, теперь медленно поднималась, втягивая в себя запахи, улавливая направление, где плотность темноты менялась. В грудной клетке едва заметно потянуло изнутри, будто под кожей переворачивался тяжёлый, давно проснувшийся зверь, который и был им самим.

— Пошли, — сказал Иван, вскинув бутылку, словно уже подводя итог. — Всё равно спать никто не хочет.

— Конечно, хотим приключений, — усмехнулась Лина, скользнув взглядом по Адаму. — Тем более у нас теперь есть герой.

— Я — турист, — напомнил Адам спокойно, почти равнодушно.

— Ночью все туристы одинаковые, — отрезал Иван. — Пошли.

Адам кивнул — без театрального интереса, без притворного скепсиса, просто принимая предложение так, словно ждал его давно. В его согласии не было ни грамма удивления, будто он знал, что эта линия вечера всё равно сведёт их к подобному месту; вопрос был только во времени.

Они двинулись в сторону старого квартала, в котором днём ещё теплилась привычная жизнь — бабки у подъездов, дети во дворах, кто-то с собаками, — а ночью оставались только фонари, крошечные забегаловки с мигающими вывесками и те, для кого эта часть города давно перестала быть просто фоном.

По дороге тени друзей вытягивались вдоль стен, расслоенные светом фонарей, и сами они тоже начинали казаться немного другими, более осязаемыми внутри собственной роли. Иван, шагая впереди и время от времени оборачиваясь, чтобы проверить, все ли идут за ним, выглядел как человек, который привык быть заводилой, прятать собственный страх за шумом и шутками, и сейчас, рассказывая про дом, он не столько веселился, сколько вписывался в ожидаемый от него образ.

Артём, идя рядом, то ускоряясь, то отставая на полшага, с руками, спрятанными в карманы, казался тем, чьи мысли всё время где-то в другом месте, и только широкие зрачки выдавали, что он чувствует происходящее гораздо острее, чем показывает. Его взгляд иногда поднимался к верхним этажам домов, где в тёмных окнах на мгновение вспыхивало отражение фонаря и тут же гасло, оставляя после себя странное послевкусие, как от слов, которые не успели договорить.

Марго, по-прежнему босиком, неся туфли в руках, с каждым шагом всё сильнее ощущала кожу ступней, соприкасающуюся с шероховатым холодом асфальта, и от этого её присутствие здесь становилось почти болезненно физическим: каждое касание, каждый камешек, каждая трещина оставляли в теле маленькую отметку, не давая мысльям размываться. Иногда у неё невольно подрагивали пальцы ног — от холода или от того, что почва под ними временами казалась чуть мягче, чем должна быть. На одном из поворотов, когда они проходили мимо особенно тёмного переулка, Марго краем глаза увидела, как в глубине между домами на секунду отлипло от стены что-то чёрное — плотный сгусток, словно на мгновение смяли сам воздух. В ту же секунду в голове, лёгким, едва слышным вздохом, прозвучало чужое:
— Это он.

Она резко обернулась — переулок был пуст, лишь свет фонаря мазнул по мусорным бакам и сырой стене. Марго списала это на усталость и нервы, но слово застряло где-то под кожей, и с каждой минутой дорога к дому казалась всё более предсказанной, как давно начатый, но ещё не дочитанный текст.

Лина держалась ближе всего к Адаму, иногда задавая короткие уточняющие вопросы, словно проверяла, насколько он «живой», насколько реагирует на обычные темы, отрезая лишнее, пока не останется то, что её действительно интересует. Она не просто шла в сторону дома — в каждом её движении чувствовалось деловое, почти хищное предвкушение, как у человека, который идёт не «посмотреть страшное место», а забрать из него то, что считает своим.

Данила двигался немного сзади, ближе к домам, слегка касаясь рукой стен, будто проверял крепость кладки или намечал себе точки опоры на случай, если придётся резко менять траекторию. Под пальцами у него в трещинах иногда скапливалась невидимая пыль, и он машинально вытирал руку о джинсы, но ощущение сухого налёта на коже не исчезало.

После очередного поворота, миновав пару дворовых колодцев и площадей с обшарпанными фонтанами, в которых вода если и появлялась, то только в виде дождевых луж, особняк возник сразу, почти из ниоткуда, как всплывшее неожиданно, но давно существующее воспоминание, которое просто долго отталкивали подальше.

Днём он, возможно, выглядел бы красиво: высокая лепнина с облупившейся позолотой, изогнутые арки над окнами, терраса с колоннами, когда-то белыми, а теперь серыми от времени и копоти, широкий парадный вход, к которому вели широкие, но местами просевшие ступени. Всё это выдавало старый, дорогой дом, переживший несколько эпох.

Сейчас, в ночном свете, он казался другим.

Выцветшие стены, затянутые сетью трещин, местами почерневших от сырости, окна, у которых стекло вздулось мутной плёнкой и отражало только тьму, без малейшей отдачи. Тяжёлая тень от дома ложилась на пустой двор так, словно сам дом отказывался впускать сюда остатки городского света. Звук их шагов на земле вдруг стал глуше, как будто поверх двора натянули невидимую ткань, приглушающую всё лишнее.

Он не выглядел заброшенным в привычном смысле — скорее забытым. Дом, у которого отняли время, но оставили внутри ожидание.

Адам остановился чуть позади остальных, словно во что-то упёрся грудью, хотя перед ним было только ночное пространство. На секунду прикрыл глаза и глубоко вдохнул — не воздух даже, а то, что скопилось в этом месте на уровне не запаха, а отпечатка. В нос ударили сырость, старое дерево, затхлая ткань, которую давно не сдвигали, и под всем этим — тонкий, узнаваемый оттенок, похожий на то, как мог бы пахнуть страх, если бы обзавёлся собственной молекулой: немного железом, немного холодной водой, немного пустыми руками, которые тянулись в никуда и так ничего не нащупали.

Его голод, внутренняя тень, которая была не придатком, а частью его самого, отозвался сразу — не рывком, а тихим, внимательным пробуждением, как если бы в глубине грудной клетки открылись глаза. Внутри чуть сжалась диафрагма, по позвоночнику вверх потянулось медленное тепло, а в кончиках пальцев на руках появилась легкая, сухая дрожь, знакомый отклик на места, где давно и неправильно боялись.

Уголок губ Адама едва заметно дёрнулся. Это движение нельзя было назвать улыбкой, скорее — признанием: место было правильным.

— Ты это видел, да? — Иван обернулся, поймав его выражение. — Ты, правда, не отсюда. Ты как будто… из другого мира.

Сказано было таким тоном, который ещё можно списать на молодёжную патетику, но в голосе проскочило настоящее удивление, которое он не успел спрятать.

Адам не стал отвечать на формулировку, только кивнул и первым шагнул по направлению к дому.

Они вошли во двор.

Дверь особняка оказалась не заперта, а просто прикрыта; тяжёлая, с покоробившейся краской и облезлой резьбой, она поддалась, когда Иван потянул ручку на себя, скрипнув низко и растянуто. Скрип прошёл по дому, как длинная, расползающаяся трещина, и на миг всем показалось, что звук уходит куда-то вверх, в пустоту этажей, и там кто-то отвечает ему еле слышным эхом.

Внутри их встретил широкий холл, когда-то, вероятно, парадный: высокие потолки, ещё виднеющиеся под потемневшей штукатуркой остатки росписей — фрагменты рук, складки одежды, куски крыльев или драпировок, которые уже невозможно было сложить в цельную картину. На стенах — выцветшие обои, местами отходящие от штукатурки пластами, как старая кожа. В воздухе стоял застоявшийся холод, от которого не сводило мышцы, но кожа на руках покрывалась сухим, невидимым мурашечным слоем, будто организм заранее пытался отгородиться.

Под ногами скрипели половицы, но по-разному: под чьими-то шагами — громко и жалобно, под шагом Адама — едва слышно, как если бы дом ещё решал, стоит ли на него реагировать. У Марго от одного особенно протяжного скрипа по икрам пробежало судорожное подёргивание — звук показался слишком похожим на тихий стон.

В одном из углов холла стояло большое накренившееся зеркало в узкой, растрескавшейся раме; в нём отражались не только их силуэты, но и что-то лишнее — тень от колонны, которой в реальности не было, размытый контур двери, закрытой уже много лет. Если смотреть чуть дольше, чем удобно, начинало казаться, что отражения дышат не в такт живым людям, на полудолю опаздывая или опережая вдох.

— Ну красота же, — пробормотал Иван, заходя дальше и оглядываясь, как хозяин, который ведёт гостей по давно знакомому месту. — Я же говорил.

Лина остановилась ближе к центру, развернулась к остальным, и в её взгляде появилась та самая искра, которую Адам уже успел заметить раньше — не просто азарт, а рабочая концентрация. Она будто примеряла дом к себе, проверяя, где у него слабые места, а где — входы.

— Предлагаю сыграть, — сказала она отчётливо, не повышая голоса, но так, что слова легли по помещению, как метки. — Квест.

Иван сразу вскинул бровь.
— В каком смысле?

— В самом прямом, — Лина чуть улыбнулась. — Адам — игрок. А мы — аниматоры. Разбредаемся по дому, прячемся, готовим ему «страшилки». Пугаем как можем, кто лучше всех справится — тому плюс.

Она сказала это легко, но Адам почувствовал, как при этих словах в доме будто что-то щёлкнуло, принимая предложенный сценарий, хотя исход у него явно был уже свой. Воздух стал плотнее, шагов на мгновение не услышно, и даже пыль в луче фонарика, пробившемся из приоткрытой двери, застыла, не оседая.

— Посмотрим, какой ты крутой, — добавил Иван, хлопнув Адама по плечу чуть сильнее, чем требовала шутка, и улыбнувшись слишком широко.

Артём фыркнул, но глаза у него оживились, Марго чуть сдвинулась к стене, стремясь остаться ближе к точке обзора, Данила молча посмотрел вверх, оценивая, сколько там этажей и где лучше всего занять позицию. На мгновение в тишине послышался лёгкий, чужой шорох — не от них и не от ветра.

Адам усмехнулся, на этот раз уже без попытки скрыть лёгкое любопытство.
— Посмотрим, — повторил он.

В его голосе не было ни вызова, ни бравады, только спокойная готовность войти в любую роль, которую ему предлагают, если она всё равно ведёт туда, где ему нужно быть. Внутри его голод развернулся чуть шире, вписывая в себя очертания лестниц, коридоров, пустых комнат, как если бы дом уже частично оказался внутри него.

Дом прислушивался. И, кажется, только он один уже понимал, что эта «игра» движется не по тем правилам, которые они считают своими.



ЧАСТЬ III. Охота началась

— Дай нам пять минут. Потом иди искать нас, — бросил Иван, подмигнув и исчезая за поворотом лестницы.

Адам молча кивнул. Остальные тут же растворились в темноте, как куски уже разыгранной сцены, которые кто-то убрал за кулисы. Скрип половиц уходил вдаль, шаги расслаивались, расходясь по разным концам дома, и вскоре наступила плотная пауза.

Дом словно ждал именно этого момента. Тьма вокруг стала гуще, перестала быть просто отсутствием света и легла на поверхности, как вязкая, неподвижная масса. В потрескавшихся зеркалах вместо тусклых отражений проступила ровная, бесформенная тень. Звука почти не было; если он и оставался, то внутри — в виде едва заметного дрожания, похожего на чужое дыхание где-то у затылка.

Адам стоял посреди холла, как человек, который ждёт не начала игры, а команды к работе. Он выждал ровно пять минут — не глядя на часы, не отсчитывая про себя, — просто стоял, пока внутренний ритм не щёлкнул, как старый механизм, приходящий в движение только в темноте.

Потом двинулся.

Он шёл мягко, бесшумно, без привычного для «игры» осторожного крадущего шага. Ни одна доска не скрипнула под его ногами, ни один осколок не хрустнул под подошвой. Движения были неостановимо-уверенными — так ходит тот, кто полагается не на дом, а на себя.

Марго осталась позади.

Она не ушла вместе с остальными — не потому что так договорились, а словно тело само приняло решение задержаться. Прижалась к косяку, растворилась в тени дверного проёма и оттуда следила, как он начинает движение: без азартного оглядывания по углам, без смеха, без «ну давайте, удивите».

Не играл.
Не искал.
Он двигался так, будто знал, что именно здесь от него и требуется.

Всё, что она чувствовала с самого начала — скользкую, холодную тревогу, которую по пути глушила алкоголем, музыкой, чужими шутками, — поднялось обратно.

Ещё в баре и позже, в клубе, Адам держался так же: отстранённо. Слушал, кивал, отвечал коротко, почти вежливо, но так, будто проверял каждого, кто к нему обращается. Сказал только, что он в городе проездом.

Когда она назвала полное название их города — с тем самым местным ударением, которое чужые всегда сбивают, — он чуть усмехнулся и сказал:
— Для меня это просто очередной город N. Не более. Я думал, будет скучно. Теперь вижу — ошибался.

Он тогда задержал на ней взгляд чуть дольше, чем принято, и добавил:
— А ещё… здесь пахнет голодом.

Слова были простые. Но в голосе прозвучало не любопытство и не бравада — а почти физическое ощущение нехватки. Не еды. Чего-то глубже, как если бы в нём самом зияла аккуратно скрытая пустота, требующая наполнения.

Она тогда отозвала Лину в сторону, оттащив ту от стойки и приглушив голос: сказала, что этот Адам — странный. Что он может быть не тем, кем кажется. Что в нём нет ни нормального вечернего расслабления, ни человеческой беспечности. Только натянутая тишина, как перед грозой.

Лина только усмехнулась:
— Ничего. Он ещё узнает, кто тут опасен.

Марго промолчала. Тогда — согласилась. Сейчас — уже нет.

Она снова посмотрела на силуэт Адама.

Он входил в один из коридоров, едва касаясь пальцами дверной ручки — так, словно заранее знал, что за ней пусто. Или, наоборот, что за ней как раз кто-то есть. Его движения были слишком точными, лишёнными любопытства. Не проверял, не щупал пространство. Шёл туда, где должен быть.

И когда он исчез в тьме, впитавшись в неё почти без остатка, Марго ясно поняла: охота началась, но не та, которую они придумали.

Охотником здесь, по их плану, были они. Они задавали правила, выбирали декорации, приводили «добычу» в дом, где стены уже привыкли к подобным сценариям. Он — случайный прохожий, «интересный экземпляр», которого Лина выцепила из сумерек города и потащила с собой. Так это выглядело ещё час назад.

Сейчас всё перевернулось.

Жертвой он не был. И не становился. Роль «дичи», которую ему навязали — того, кого загоняют, запутывая коридорами, пугая из-за углов, — рассыпалась после первого же его шага по тёмному холлу. Всё вдруг стало выглядеть иначе: не они заманили его в дом, а он позволил им привести себя туда, где ему нужно быть. Спокойно, без нажима, как человек, который заранее знает, как повернётся любой механизм, стоит только нажать нужную кнопку.

Ни у кого из них не было планов на такую «охоту» этим вечером. Никто не собирался устраивать игру. Всё, как им казалось, началось спонтанно — смех, алкоголь, разговоры, клуб, ночной город. Пока Лина, заметив его в сумраке, не прищурилась и не сказала, уже выходя из бара:
— Такой экземпляр… даст нам энергию надолго.

Она не спросила ни у кого разрешения. Просто обозначила факт, и все приняли его как заданное. Что-то в нём подсказало ей: этот человек — именно тот, кто нужен. Тогда Марго согласилась.

Теперь — нет.

Теперь ей казалось, что именно он выбрал их, а не они — его.

Марго отступила глубже в проём, сливаясь с тенью до привычного состояния, когда собственное тело почти перестаёт чувствоваться. Это они с друзьями умели: уходить в темноту, как в воду, растворяться до невидимости. Тьма была для них не просто укрытием — средой. Своей, исконной, старше слов и памяти.

Но сейчас впервые закралось сомнение, хватит ли этой тьмы.

Потому что он, возможно, был тем, кто родился в ещё более глубоком слое. В той тьме, которая не прячет — а поглощает. И голод в его словах, вспоминаясь сейчас, становился не метафорой, а чертой, прорезанной внутри.

Разделяться было нельзя. Эта мысль пришла резко, без логики, как прямой сигнал.

Почти так же бесшумно, как минуту назад двигался Адам, Марго скользнула в противоположный коридор — не к нему, а прочь от его траектории. Не бежать, не прятаться, а найти своих.

Надо было найти Лину.
Найти Ивана.

Не потому что вместе они становились сильнее. А потому что поодиночке никто из них не был готов к нему.

Где-то в глубине дома слабо дрогнула доска, будто под чужой ступнёй. Воздух чуть сгустился, в горле появилось сухое першение, как перед тем, как хочешь окликнуть кого-то, но голос ещё не выходит. Дом слушал. И, похоже, отвечал не им. А ему.



Данила.
Он был здесь, третий из мужчин, крупный, молчаливый, выносливый, словно вылепленный не природой даже, а руками какого-то упрямого ремесленника, который всегда знал: мясо важнее мысли, а кость надёжнее слова. За весь вечер он почти не говорил, отмеряя фразы, как удары — чётко, коротко, по делу, так, что после каждого его слова что-то в воздухе вздрагивало и отходило в сторону. Вечный пёс на цепи — сторож или каратель, в зависимости от того, кто держит поводок, — и, казалось, сейчас он впервые за долгое время решил действовать без команд.

Адам знал это раздражение; ещё когда они шли по пустынной ночной улице, петляя по кварталам к старому кварталу, он чувствовал, как внутри Данилы гулко перекатывается тяжёлая, тугая досада: тот хотел другого вечера, более прямого продолжения, может быть — примитивной бойни, где всё решается силой удара и количеством сломанных рёбер. Игры Данила не любил, терпеть не мог, в них он всегда оказывался тем, чьё терпение проверяют и над чьей неуклюжестью смеются.

Скользнув плечом по тёмной стене, Адам едва заметно улыбнулся — не от удовольствия, а по внутренней привычке фиксировать моменты, когда всё встаёт на свои места, словно где-то внутри него щёлкнула сухая галочка: его собственный голод проснулся, первым выбрал Данилу.

Он уже точно знал, где тот прячется. За тяжёлой, кривобокой дверью с треснувшей стеклянной вставкой, заклеенной снаружи картоном, за которой воздух стоял плотнее, чем в коридоре. Данила там стоял, задержав дыхание, прислушиваясь к шагам, пытаясь на слух разобрать в них неуверенность, заминку, ту самую дрожь, что всегда выдаёт того, кто идёт на чужую территорию, но вместо этого натыкался только на ровный, размеренный ритм.

Он решил, что слышит страх. Может быть даже — плохо скрываемую панику. Но это было не так.

«Дурачок, — подумал Адам спокойно, без злости, — ты услышал не мои шаги. Ты услышал то, что идёт за тобой давно, и не захотел это распознать».

Данила напрягался. Мышцы под кожей натянулись, как туго намотанные канаты, обвитые вокруг какой-то старой, цепкой воли, которая жила не в голове, а где-то между позвоночником и желудком и питалась чужой дрожью. Он ловил каждый звук: Адам шёл не скрываясь, не старался ступать тише, наоборот — шаги были нарочито открытыми, как приглашение. Словно он просился. Умолял. Всерьёз не понимал, кто его ждёт за дверью.

Сегодня вообще не должно было быть охоты. Они были сыты: клубный шум, всплески эмоций, взрывы чужого смеха, хлопки дверей, толчки тел, вспышки взглядов — всего этого хватало, чтобы на какое-то время не чувствовать пустоты. Но Лина решила иначе. Она, слегка наклонившись вперёд и прищурив глаза, сказала: «Он — нечто особенное. Такой экземпляр питает надолго». И Данила подчинился, как всегда подчинялся, потому что с ней в его жизнь вообще впервые пришло нечто, похожее на силу, и потому что до неё он был никем: над ним смеялись, им пренебрегали, его использовали и забывали.

С Линой он стал Даниэлем, звучным, тяжёлым именем, которое приятно было произносить шёпотом в тёмных подъездах и на задних сиденьях машин; здесь же, среди своих, он снова стал Данилой, грубым, простым, но разницы особой не чувствовал: и там, и здесь суть оставалась одной и той же — быть сильным через чужую смерть.

Он почувствовал, что Адам совсем близко: ещё шаг, ещё полшага — и дверь качнётся, и тогда всё пойдёт по знакомому сценарию, отрепетированному годами. Он как раньше — как всегда — схватит его, не дав даже вздохнуть, развернёт корпус, собьёт с ног, впечатает в пол, выкрутит руки, заставит тело дёргаться и сопротивляться, потому что сопротивление необходимо, без него всё пустое, без него нет вкуса, нет толка. Страх нужен; без страха тысяча ударов не стоит одного правильного. Лина объяснила просто: страхом ты кормишь меня, силой — кормишь себя.

Но что-то пошло не так.

Он не чувствовал того самого знакомого напряжения в воздухе. Ни капли той живой вибрации, которая всегда появляется перед первым ударом, ни тяжести в груди, ни того особого звука в шаге, когда человек, сам того не осознавая, начинает ставить ноги чуть осторожнее. Было ровно. Пусто. Спокойно.

И вдруг — звон: короткий, резкий, как удар по тонкому стеклу, хруст, рассыпающийся по полу сухим дождём, и глухой удар о стену.

Адам, не меняя ритма, поддел носком валявшуюся у двери пустую бутылку и, едва усилив движение, отправил её по дуге в сторону противоположной стены; она отлетела, ударилась, разлетелась, расплескав по комнате хрупкий, стеклянный звук. Не чтобы испугать. А чтобы позвать.

Тишина после этого стала другой, более плотной, слоистой; в ней появилось ощущение, что воздух слегка давит на кожу, как слишком тугой бинт.

— Данила, котик… иди сюда, — протянул Адам, произнося слова с ленивой, почти шутливой нежностью, той, с какой иногда обращаются к домашнему зверю, потягиваясь после долгого сна; голос не был громким, но растёкся по комнате, просочился под обои, в пыльные щели, в уши, вызвав странное ощущение, словно он не говорил, а думал вслух прямо внутри черепа. В затылке у Данилы на миг похолодело, как от сырой ладони.

Данила дёрнулся, непроизвольно отпрянув на полшага и судорожно сжав кулаки, так что костяшки побелели, но с места не сдвинулся, сильнее вцепившись пальцами в деревянный косяк, как в что-то единственно твёрдое в этом мягком, плывущем пространстве.

— Зайчик, не прячься, я знаю, что ты там, — продолжил Адам всё тем же ровным, растянутым тоном, словно рассказывая чью-то старую историю, вытягивая слова, как паутину между пальцами; тишина за дверью густела, и казалось, сама тьма задержала дыхание, прислушиваясь.

— Долго ещё тебя ждать, олигофрен недоделанный? — голос резко хлестнул, сменив тембр на хищный, сухой, срезающий, — что, уже обосрался от страха? Это ведь я, по вашему замыслу, должен тут валяться в панике, а не ты; вы же так старались, притащили меня, подготовили домик, — он коротко, светло рассмеялся, и этот смех, возникший будто из пустоты, лёгкий по звучанию, но острый по ощущению, полоснул по нервам Данилы, как холодная вода по голой спине.

В этом смехе он услышал не только насмешку над собой сегодняшним, но и всё то, что шло за ним с детства: гогот чужих голосов, плеск плевков, сдавленный смех за спиной, тяжёлые взгляды, под которыми он сжимался, сутулился, терпел, копил внутри глухую, плотную ярость, но не ломался. И теперь этот чужой смех, непохожий ни на один из прежних, был другим — не просто обидным, а слишком знающим, как если бы Адам смеялся не над его позой у двери, а над чем-то глубже, прикасаясь словами к тем слоям, к которым сам Данила старался не приближаться.

Он взревел, не выдержав, и этот звук вышел из груди не как выкрик, а как рваный, тяжёлый выдох, в котором перемешались гнев, стыд, старое унижение и та самая накопленная сила, которой он привык пробивать любые преграды. Рванулся вперёд, вылетая из-за двери, как тяжёлая машина из ангара, намереваясь одним прямым ударом смять того, кто осмелился так его дёрнуть.

Адам стоял в нескольких шагах, не меняя позы: корпус расслаблен, руки опущены, лёгкая полуулыбка на губах, в которой не было ни искреннего веселья, ни страха, — скорее, ожидание.

С глухим рыком, не просчитывая углы, пол и расстояние, Данила прыгнул, всю массу тела вкладывая в бросок, желая сразу схватить, прижать, впечатать в пол, лишить воздуха. Но Адам, едва сместившись, коротким, точным шагом вошёл ему навстречу, поднырнул под атаку, перехватил предплечье и бедро и, используя собственный рывок Данилы, развернул его в воздухе, как пустую тушу, не встретив никакого сопротивления.

Тяжёлое тело буквально взлетело, описало короткую дугу и ударилось о стену с таким глухим грохотом, что дом, казалось, отозвался где-то в глубине, в своих старых перекрытиях. По штукатурке пробежала мелкая дрожь, с потолка осыпалась пыль, по полу пошла низкая вибрация.

Пол под ногами Марго дрогнул первым — едва заметно, но так, что мышцы в ступнях сами напряглись, чуть сильнее вдавливая босую кожу в доски; следом отозвались перила, к которым она почти машинально прикоснулась пальцами, затем стены, которые коротко вздохнули, выпуская из трещин немного пыли.

У неё внутри тоже что-то дёрнулось — не сердце даже, а та часть тела, которую она обычно не замечала, когда всё было под контролем: глубинная мышца где-то под рёбрами сжалась и не спешила отпускать. В животе появилось лёгкое мутное ощущение, словно воздух стал тяжелее обычного.

Она остановилась, вслушиваясь.

Сначала был только глухой, отдалённый шум, похожий на отголосок удара по большой деревянной поверхности, затем на эту волну, как на натянутую струну, наложился звук, который нельзя было назвать громким, но от которого по коже побежали мурашки: смех.

Это был смех Адама — она узна́ла его сразу, хотя в нём не осталось ничего от того лёгкого, почти светского оттенка, который она слышала в баре или у клуба. Сейчас он был более низким, более холодным, без человеческого «ой, ну» в начале и без мягкого хвоста в конце, смеялся не мужчина в тёмном пальто, а тот, кто наконец перестал притворяться случайным спутником.

Смех не прокатился по коридору — он сразу прозвучал внутри головы, как если бы кто-то встал очень близко и сказал что-то прямо во внутреннее ухо. На секунду заложило правое, и мир будто чуть отклонился в сторону.

Марго выдохнула, не сразу понимая, что всё это время задерживала воздух. Пальцы на перилах сами сжались сильнее, под ногтями скрипнуло старое дерево, в горле появилось неприятное сухое ощущение, как после долгого крика, которого она не издавала.

И в этот момент она ясно, на физическом уровне, без вариантов поняла: игра, в которую они так легко втянули его, закончилась ещё до того, как Иван произнёс свои «пять минут».

Охота началась по-настоящему.



ЧАСТЬ IV. Коридор дверей

Данила ещё какое-то время пытался подняться, цепляясь за стену, за воздух, за привычку вставать после любого удара, но тело предательски не слушалось: ноги заплетались, под подошвами хлюпала рассыпанная стеклянная крошка, впиваясь в кожу сквозь тонкую подошву, ладони, скользя по пыли и осколкам, находили только новые точки боли. На белых костяшках пальцев уже проступали тёмные ссадины, на предплечье наливался багровый синяк; где-то внизу, под рёбрами, ныло глухо и слишком глубоко — ударом об стену ему сдвинуло не только воздух, но и что-то внутри, о что он всегда считал себя неуязвимым.

Адам смотрел на него сверху вниз ровным, почти безличным взглядом, в котором не осталось даже той скупой усмешки, что была в начале. Когда понял, что внутри у Данилы, кроме тупого упрямства, уже ничего не шевелится, просто перестал уделять ему внимание, как перестают прислушиваться к часам, стрелки которых застынут раз и навсегда.

Он наклонился, как будто собирался помочь тому подняться, но пальцы не схватили за плечо, не потянули вверх — наоборот, легко, почти невесомо коснулись шеи, чуть ниже уха, там, где тонкая кожа прикрывает пульсирующую линию. Прикосновение длилось секунду, но в эту секунду в доме стало на долю тона тише, как если бы из общего гула аккуратно вырезали один звук, давно сросшийся с фоном.

В глазах Данилы на миг вспыхнуло не понимание того, кто перед ним, а осознание происходящего сейчас: что именно с него снимают. Зрачки дрогнули, расширились, стараясь впустить больше воздуха и света, и тут же начали тускнеть. В уголке рта проступила тонкая, тёмная полоска — сперва влажный блеск, потом капля, стекающая по подбородку и падающая на пол; каждый её удар о доски был слышен только дому. Лицо не перекосилось в крике, челюсти не свело, наоборот — мышцы разжались, уронив с него злость, обиду, привычную тяжесть. Он просто осел вниз и остался сидеть, прислонившись к стене, дыша ровно, почти спокойно, с пустым взглядом человека, который смотрит очень далеко и при этом ничего не видит.

Тело было живым.
Но то, на что Адам реагировал как на источник, уже не шевелилось. Внутри Данилы стала расползаться ровная, сухая пустота.

Он выпрямился, постоял секунду, прислушиваясь к дому, который глотнул это изменение и начал распределять его между этажами, углами, щелями, — и, уловив следующий, более лёгкий, но не менее настойчивый сигнал, двинулся дальше.

Дом после столкновения с Данилой немного изменился. Не так, чтобы можно было ткнуть пальцем: вот новая трещина, вот осыпавшийся кусок штукатурки, — изменения были другим уровнем. Скрипы стали тише, но глубже, словно уходили под пол, в балки; тени уплотнились, сжались ближе к углам; воздух стал суше, и в горле появилось лёгкое шершавое ощущение, хотя по всем законам в старых домах должно было пахнуть сыростью.

Адам стоял в коридоре, ведущем прочь от того места, где теперь, прислонясь к стене, сидел тёплый, дышащий, но уже пустой Данила, и на секунду просто вслушивался в новое звучание. Дом принимал изменение, раскладывал его по этажам, как опытный хозяин, который, получив очередную жертву, автоматически решает, куда её определить — в погреб, на чердак, разделить по частям или оставить целиком.

Его внутренняя тьма под рёбрами не бушевала и не бросалась; она была собранной, рабочей — как инструмент, который проверили, протёрли и убрали обратно в футляр до следующего раза. Данила дал ей тяжёлую, плотную, вполне знакомую пищу. Теперь оставалось два неиспользованных источника — Артём и Иван, — и где-то на верхнем этаже ещё шевелилась тонкая, нервная вибрация Марго, которая, в отличие от мужчин, не относилась к нему как к части собственного сценария и поэтому на время могла быть оставлена в стороне.

Он двинулся дальше по дому, не торопясь и не меняя шага, и уже через несколько минут почувствовал то, что искал: знакомый, дребезжащий фон, всегда сопровождавший присутствие Артёма, — словно вместе с ним в любое помещение входил слабый электрический шум.

Артём не сразу понял, что заблудился не в доме, а в собственной траектории.

Когда они только договорились «поиграть» — Лина, как всегда, озвучила идею легко, как очередную пьянку, — он, как и прежде, подхватил её на полуслове. Сценарии с домом, коридорами и «гостями» давно стали частью привычного, чем-то вроде экстремальной терапии, где они сначала доводили человека до паники, а потом… потом Лина с Марго делали то, что делали, а он и остальные отступали, не заглядывая за черту.

Вечер шёл по знакомому маршруту: бар, клуб, смех, музыка, алкоголь, потом дом. Настоящий дискомфорт вызвало не здание, а совпадение: коридор с дверями, который снился ему месяцами, наконец материализовался. Казалось, кто-то очень терпеливый просто ждал, когда его приведут именно сюда.

Сначала он пытался совладать с собой по старой схеме: внутренний мат, пара шуток про собственную дурную голову, «это просто похмелье, чувак», «слишком многое наслушался от стариков про этот дом». Но чем дальше углублялся в узкий проход с дверями по сторонам, тем яснее понимал: привычные способы не работают.

Каждая дверь тянула внимание, как отдельная воронка: облупленные ручки, вспученная краска, щели между полотном и косяком, из которых тянуло не воздухом, а плотным запахом старых, давно не тронутых вещей. Обои, сползавшие обрывками, открывали под собой серую, пятнистую штукатурку — не фон, а собственную кожу дома.

Он остановился примерно посередине, прижался затылком к стене и закрыл глаза, проверяя: это продолжается только снаружи или уже переехало внутрь.

В темноте стало даже легче: перед внутренним взором сразу всплыл знакомый коридор из сна, и от того, что он совпадал с реальностью почти точь-в-точь, было не так страшно, как можно было ожидать. «Ну да, — подумал он, — картинка пришла. Попали в декорации. Хорошо. Вопрос не в картинке. Вопрос в том, что я здесь делаю и с кем».

Мысль про «с кем» всплыла сама.

В последнее время он всё чаще ловил себя на том, что смотрит на Лину и Марго как на нечто, что должно было бы укладываться в человеческие объяснения — две талантливые, сильные, циничные девушки с особой чувствительностью к чужому страху и боли. Но в какой-то момент эта версия перестала его устраивать.

Когда-то ему хватало простого: смертельная болезнь, перспектива дышать через трубки, умирать медленно, в палате с запахом хлорки, задыхаясь не от мистики, а от воды в лёгких. Тело, которое с детства подводило, ломалось, уставало, хватало воздуха ровно настолько, чтобы дойти до соседнего угла и лечь, уставившись в потолок. А потом появились Лина и Марго.

Он помнил их первую встречу больно чётко: бар, тот же город, другой дом, но неподалёку. Тогда он выглядел старше своих лет, хотя был молод: тонкая кожа, заострившиеся скулы, глаза с вечно сидящей внутри недосказанной усталостью. Лина села напротив, Марго — чуть поодаль. Слушали его, как подопытного, который сам просится на эксперимент. Потом Лина сказала: «Есть способы, которых не любят врачи, но любят старые дома».

Он рассмеялся, потому что она произнесла это так, словно речь шла о новом коктейле. Потом последовало предложение — туманное, обрывочное, с пробелами, которые он с готовностью заполнил сам: ты помогаешь нам, мы помогаем тебе. Ты приводишь тех, кого не жалко (кто-то всё равно должен умереть, да?), ты участвуешь в их погружении в страх, а взамен…

Взамен он перестал кашлять кровью, перестал просыпаться ночью от того, что не может вдохнуть; врачи, глядя на снимки, разводили руками, бормотали про «ошибку» и «неверный диагноз», а он впервые в жизни почувствовал, каково это — не бояться собственного тела.

Тот день он ощущал до сих пор: как шёл, не задыхаясь; как мог пробежать лестницу; как долго стоял под дождём, проверяя, не сломается ли организм от переохлаждения; как слушал своё дыхание и не слышал хрипа.

«За всё надо платить», — сказала тогда Марго, глядя на него мягкими, но слишком внимательными глазами.
Он кивнул. Был готов платить.

Первые мужчины, которых они приводили в дом, были для него абстракцией: случайные, пьяные, наглые, с тем самым хохотом в голосе, который он ненавидел с детства. Казалось, мир только выиграет от их исчезновения. Он легко подыгрывал — рассказывал страшные истории, подсказывал дому нужные эффекты, шептал Лине, на что этот «гость» реагирует сильнее.

Дом работал.
Лина и Марго — тоже.
Он перестал чувствовать болезнь.

Но с каждым новым вечером, с каждой новой жертвой в нём росло другое ощущение, которое он долго отказывался формулировать, потому что формулировка означала признание. Сомнение.

Он накрывал его шутками, циничными разговорами, повторял себе и другим, что «мир — мясорубка» и «кто-то всё равно сверху». Но ночами, просыпаясь в своей кровати с нормальным дыханием, слушая тиканье часов, слышал внутри один и тот же вопрос: «Если цена — не только их жизни, но и моя, просто я ещё не понял, в каком месте меня уже списали?»

Он смотрел на Лину, которая год за годом не менялась: тот же вес, те же глаза, только глубже; тот же чуть хрипловатый смех. На Марго, чьё лицо тоже обходило время, зато в зрачках густело нечто, чему не учат ни в одном институте.

Иногда, когда они стояли в доме, дожидаясь развязки очередной «игры», он ловил их в моменты, когда они думали, что он не смотрит: лица делались слишком сосредоточенными; они не просто слушали дом — они говорили с ним. Там не было ни жалости, ни особой жестокости. Только странная, древняя хозяйская уверенность.

«Они не просто люди», — признался он себе однажды ночью, глядя в потолок, когда сердце билось слишком быстро, хотя накануне он даже не пил. — «И я, возможно, уже не совсем человек. Но если они — хозяева, то кто я? Служка? Мелкий соучастник? Раб в лавке смерти?»

Дом слышал эти вопросы и молчал.

Теперь, стоя в коридоре из сна, он остро почувствовал, как все эти неотвеченные вопросы сжались внутри в один тяжёлый, холодный ком.

Он сделал ещё несколько шагов, и каждый шаг отдавался в ступнях, словно он спускался по невидимым ступеням, хотя под ногами был ровный, пусть и старый пол.

Слева была дверь, за которой, если вслушаться, что-то едва ощутимо шевелилось — не мышь и не ветер, а то нематериальное движение, которое он научился узнавать: там сидело чьё-то прошлое или будущее, возможно, даже его собственное.

Он протянул руку к ручке, и в этот момент сзади, из глубины коридора, прозвучал голос:
— Не надо.

Он вздрогнул, как от короткого разряда, отдёрнул пальцы и резко обернулся.

Адам стоял, опираясь плечом о стену, как уставший путник, но в позе не было ни тени усталости; казалось, он просто занял точку, откуда видно всё: Артёма, двери, тень коридора за его спиной.

— Что «не надо»? — спросил Артём. Хрип, давно ставший нормой из-за сигарет и нервов, неожиданно прорезался громче, чем он рассчитывал.

— Не считай, — ответил Адам, отталкиваясь от стены и медленно приближаясь. — Ты всё равно ошибёшься.

— В смысле «не считай»? — попытался зацепиться за рациональное Артём. — Я…

Он хотел сказать: «Я знаю, сколько здесь должно быть дверей», — но прикусил язык.

— Потому что здесь считают не двери, — спокойно продолжил Адам, — здесь считают тех, кто дошёл до конца.

Фраза прозвучала как реплика из чужого сценария, но в его голосе не было попытки произвести впечатление. Просто фиксирование правила.

— Нормально, — пробормотал Артём, чувствуя, как по спине медленно ползут мурашки. — Ты, я смотрю, любишь такие формулировки, да?

— Ты — нет? — спросил Адам. — Столько лет помогаешь им писать сценарии для других, а как дело доходит до тебя, сразу хочется всё упростить.

Слово «им» повисло между ними, как крючок.

— Не начинай, — отрезал Артём слишком резко. — Ты ничего не знаешь.

— Я знаю, что ты когда-то был болен, — ровно сказал Адам. — И что теперь здоров.

Артём замер.

— Это видно по тому, как ты двигаешься, — продолжил тот. — Люди, никогда не знавшие слабости, ходят иначе. У тебя в каждом шаге осталась привычка экономить, но тело уже может больше. Контраст бросается в глаза.

— И что? — спросил Артём, чувствуя, как лицо заливает жар. — Что тебе до этого?

— Ничего, — ответил Адам. — Но им было дело. Лине. Марго. Дому. Тебе предложили сделку, ты согласился. Болезнь ушла. Цена — мужчины, которых вы приводите сюда. Точнее — то, что из них забирают.

Он не сказал «мы», сказал «вы». Это кольнуло сильнее, чем прямое обвинение.

— Хочешь сказать, ты бы на моём месте отказался? — спросил Артём, уже не скрывая злость. — Лежал бы в больнице, кашлял кровью и ждал, когда лёгкие сгниют окончательно?

— На твоём месте я не был, — спокойно ответил Адам. — Не знаю, что бы сделал. Знаю другое: сомнение у тебя появилось не сегодня.

Он хотел сказать «пошёл ты» и уйти, но тело не двинулось. Внезапно он увидел, как две линии — та, по которой шёл до встречи с Линой, и та, что началась после, — пересекаются прямо здесь, в этом коридоре.

Да, он получил главное: возможность жить без постоянного вкуса смерти в горле. Да, он бегал по лестницам, ездил в горы и к морю, хватал жизнь обеими руками. Но параллельно шла вторая жизнь: ночи в доме, крики «гостей», долгие коридоры, комнаты, где он видел слишком много, даже если отворачивался; две девушки, на которых время не действовало.

Он видел, как Лина в очередной раз облизала губы после того, как очередной «гость» перестал дышать, и в этом движении было слишком много привычного удовлетворения, а не шока; как Марго молча стояла у окна, пока внизу ломались чужие жизни, и глаза у неё в эти моменты становились старше всего тела сразу.

Он вспоминал ночи, когда возвращался домой, ложился в свою нормальную постель, здоровый, полный сил, и вдруг ясно чувствовал: его здоровье оплачено кем-то конкретным. Не судьбой и не чудом. Очень конкретной кровью, очень конкретными страхами, очень конкретными смертями.

«А правильно ли я сделал?» — этот вопрос последнее время приходил всё чаще.

Он отмахивался: «Правильно, жизнь одна; кто они такие, чтобы…» — но внутри что-то упиралось.

Лина и Марго были не людьми. Это он понял почти сразу, просто долго не решался назвать вслух. Слишком легко они разговаривали с домом, слишком часто знали, что произойдёт, ещё до того, как это начинало происходить; иногда казалось, что дом не просто слушает их — подчиняется.

«Если они не люди, — думал он ночами, — то кем стал я, когда согласился им помогать?»

А сейчас стоял в коридоре из собственных кошмаров, а напротив — тот, кого они привели этим вечером. И кто, судя по тому, как дом сгущал вокруг него тьму, не был их добычей.

— Ты ведь понимаешь, — тихо сказал Адам, сделав последний шаг, — что в этой игре никогда не было пункта «вечная благодарность»? Всегда только «пока выгодно».

— Понимаю, — выдохнул Артём. Впервые за долгое время из него вышло честное слово, без шутки, без маски. — Только не понимаю, почему, если платить, то обязательно так.

— Потому что дом так устроен, — ответил Адам. — И те, кто им пользуются.

Он подошёл достаточно близко, чтобы положить ладонь на стену рядом с одной из дверей. Дерево под пальцами едва дрогнуло, и дверь, до этого плотно закрытая, приоткрылась сама, с тихим, болезненным скрипом.

Из щели потянуло холодом — не ночным, а мертвенным, как из места, где давно никого не было и где всё человеческое уже стало общей массой.

Артём не хотел смотреть, но глаза повернулись сами.

В темноте проступил силуэт.
Сначала — смазанное пятно. Потом — фигура, стоящая боком. Его рост, его осанка, движение головы. Он узнавал себя по каждой линии, но лицо оставалось пустым, гладким, будто художник намеренно оставил этот фрагмент незаполненным и так и не вернулся.

— Я видел это, — прошептал он. — Во сне. До того, как встретил их.

— Знаю, — ответил Адам. — Это твоя картинка. Не их. Они только дали ей дом.

У него подогнулось колено, ступни зацепились за пол, будто искали, за что ухватиться. Горло сжалось, дыхание стало рваным, как в те дни, когда болезнь ещё сидела в груди.

— Если я… — он пытался подобрать слова, — если я тогда выбрал не ту сторону…

— Тогда бы ты умер в больнице, — спокойно договорил Адам. — Без этого дома. Без Лины. Без Марго.

— Может, так было бы честнее, — сорвалось.

Тишина сгущалась.

— Честность — не валюта этого дома, — сказал Адам. — Здесь платят другим.

Он поднял руку, и на этот раз ладонь легла не на стену, а на грудь Артёма — чуть левее центра, туда, где под рёбрами когда-то щемило, болело, горело, а потом внезапно стало чисто и пусто.

Прикосновение было тёплым, живым, не ледяным, как ждёшь от того, кто «забирает». Но под этим теплом расправлялось другое: в груди медленно разворачивалась тугая, холодная спираль.

Артём успел, в мутный миг, растянувшийся до вечности, подумать о Лине и Марго — без ненависти и без любви; с тем чувством, которое испытывают к тем, кто однажды протянул руку, а потом дёрнул за собой в пропасть. О том, что ничего в мире не даётся «просто так». Даже избавление от болезни. Даже их готовность связаться с таким, как он.

Он успел подумать: «Интересно, они сейчас чувствуют, что цена пришла за мной? Или у них это идёт отдельной строкой расходов?»

Он успел пожалеть о том, что чужие жизни платили за его дыхание, а за его теперь, вероятно, заплатят ещё чьими-то.

Потом звук ушёл.

Дом продолжал жить своей жизнью: где-то хлопнула дверь, прошуршала мышь, на лестнице шевельнулась тень. Но всё это отодвинулось, словно накрыто толстым слоем ваты. Остался только почти неслышный внутренний шум — как если открыть кран, и вода уходит по трубе вниз, утягивая за собой тепло.

Лицо у него не исказилось — ни криком, ни гримасой. Челюсти разжались, мышцы расслабились, глаза на секунду расширились, а затем начали медленно тускнеть. В уголке губ появилась багровая полоска, тонкая струйка крови скользнула по подбородку и упала на пол; на шее, прямо под пальцами Адама, проступила синяя сеть сосудов, а потом снова ушла вглубь.

Рука Адама ещё какое-то время лежала у него на груди, фиксируя, как уходит то, ради чего он вообще записался в эту игру, — его собственная тёмная, плотная, но всё же человеческая масса, которую так охотно принимали Лина и Марго в обмен на «подарок».

Когда всё закончилось, он убрал ладонь.

Артём остался стоять так же, как стоял: спиной к стене, чуть согнувшись в коленях. Дыхание выровнялось, лицо разгладилось, только в глазах исчез тот внутренний блеск, за который его когда-то любили слушать и ненавидели те, над кем он шутил.

Теперь он был… стабилен.
Слишком стабилен.

Силуэт за дверью в глубине комнаты дрогнул, как отражение, в которое бросили камешек, распался, смешался с тьмой, стал частью общей массы.

Дверь закрылась сама — тихо, без скрипа, как если бы кто-то мягко прижал её ладонью.

Дом, приняв новую порцию, отозвался лёгким, почти довольным потрескиванием где-то над головой; по балкам прошла волна, как по старым костям, хрустнувшим с приятным облегчением.

Где-то на другом конце этажа Марго, шедшая вдоль стены и ощупывающая пальцами шершавую старую штукатурку, неожиданно почувствовала во рту металлический привкус — тот самый, как после укушенного языка или крови, подступившей к дёснам. Она не ударялась, не кусала себя, но язык налился тяжестью, слюна стала густой, с трудом сглатывалась.

Она остановилась, прикусила губу, не понимая, откуда это. На зубах будто проступила тонкая песчинка, как если бы по эмали провели ножом.

В доме стало ещё тише.
Словно выключили ещё один голос, до этого шептавший в общем хоре.

А охота продолжалась, с каждым шагом всё отчётливее показывая, что в этой игре Лина и Марго — не единственные, кто умеет забирать.



ЧАСТЬ V. Хозяин вечера

Иван никогда не любил, когда вокруг становилось слишком тихо — не той тишиной, которая бывает за городом, с редкими машинами, запахом травы и далёким лаем собак, а этой, городской, квартирной, домовой, в которой любое слово, любой шорох вдруг становится слишком отчётливым и перестаёт быть частью привычного шумного фона. В такой тишине сразу слышно, где заканчивается спектакль и начинается то, о чём лучше не думать.

Сейчас дом как раз входил в эту тишину.

Звуки, которые сопровождали их в начале — смех, переклички из комнат, хохот самого Ивана, глухой топот Данилы, нервный голос Артёма, — один за другим пропадали, словно кто-то проходил по этажам и аккуратно выключал их, нажимая невидимые кнопки. Дом не молчал полностью, он дышал: где-то скрипела доска, где-то падал обрывок штукатурки, где-то прогибалась балка, — но всё это уже было не «жизнь в здании», а размеренный ритм организма, занятого своим делом.

Иван шёл по второму этажу, заставляя себя издавать хоть какие-то звуки: стучал пустой бутылкой по перилам, напевал под нос обрывки песен, свистел, тяжело выдыхал, нарочно наступал на заведомо скрипучие доски — не из-за сценария, а чтобы дом не успел стать совсем чужим.

— Эй, народ! — крикнул он, заглядывая в очередную комнату, где в полумраке торчали останки шкафа и перевёрнутый стол. — Вы там живы, нет? Или уже решили бросить ведущего и смотреть, как он тут один заблудится?

Ответа не было, но в голове он легко достроил сцену: на другом этаже Лина, скрестив руки на груди, с усмешкой подслушивает, как он нервничает; Марго стоит в тени в своём любимом положении — чуть опершись плечом о стену, подбородок приподнят, волосы падают на щёку, — и наблюдает так, как умеет только она: не как человек, а как камера, фиксирующая сразу несколько слоёв происходящего; может, рядом Артём что-то комментирует, а Данила, как всегда, молча дежурит у лестницы, готовый выйти по сигналу.

Картинка была настолько привычной, что он почти верил в неё, хотя уже понимал: подвох случился. Слишком тихо. Слишком долго никто не смеётся. Слишком ровно дом дышит.

И всё равно мысль о них — о Лине и особенно о Марго — грела, как привычная сигарета в пальцах: пока они есть где-то рядом, всё это не кошмар, а «работа», «игра», «вечер», как они это называли.

Он остановился у узкого окна, одного на весь коридор, тронул ладонью мутное стекло — холодное, неподвижное, как камень. Попробовал поддеть раму пальцами, но та не дрогнула, словно была частью стены, отлитой из одного куска.

— Дом закрыт, — сказал он вслух, проверяя, как мысль звучит голосом.

Фраза получилась глухой, её словно проглотили уже на выдохе.

Иван оттолкнулся от подоконника и пошёл дальше, чувствуя, как внутри между грудной клеткой и животом растёт знакомое, не столько неприятное, сколько будоражащее ощущение. Так он чувствовал себя каждый раз, когда вечер переходил из фазы «смех и алкоголь» в фазу «теперь начинается настоящее».

Он вспомнил, как всё началось — не сегодня, а тогда, несколько лет назад, когда Лина с Марго впервые позволили ему быть рядом не как случайному дружку, который умеет устроить тусовку, а как человеку, который может стать частью их «дела».

До них он был просто местным заводилой: умел собрать людей, организовать пьянку там, где ещё утром никто не собирался, вытащить кого угодно из дома; бармены его знали, охранники клубов кивали, девчонки шептались, парни либо держались поближе, либо завидовали — стандартная, понятная роль.

И всё же внутри всегда сидела нехватка.

Сначала он думал, что мало денег, потом — что нужны связи, потом — что нужен «большой город», «большая сцена», но каждый раз, когда чего-то из этого доставал, пустота возвращалась, только становилась точнее.

С Линой и Марго всё встало на место слишком быстро.

Лину он сначала принял за очередную «опасную красотку» — в ней было что-то от хищной уличной кошки, гуляющей сама по себе и всегда ложащейся туда, где центр власти. Она умела смотреть так, будто видит человека насквозь, но не спешит выносить вердикт, оставляя ему иллюзию выбора.

Марго… Марго была другой.

Она не давила, не лезла в центр внимания, не шутила громко, не требовала к себе особого отношения, но каждый раз, когда он случайно ловил её взгляд, у него на секунду сбивалось дыхание. В ней сидело странное сочетание мягкости и дистанции: человек рядом, но всегда в полшага отступает внутрь себя.

Его тянуло к ней не так, как к девчонкам, которых он обычно «снимал». Там всё было просто: взгляд, улыбка, пара правильных слов — и вот они уже вместе смеются, танцуют, целуются. С Марго так не работало. Она ускальзывала из того света, в котором он привык жить, — в полутень, где всё медленнее и глубже.

Сначала он думал: просто сложная, просто травмированная, «не для отношений». Потом, когда их вечера в доме стали повторяться, когда он видел, как меняется её лицо в те моменты, когда дом брал своё, он понял: дело не в сложности и не в травме. У неё другая природа.

Его это не отталкивало. Наоборот.

Мысль о том, что за его спиной — не просто компания странных любителей опасных игр, а кто-то явно большее, чем люди, придавала жизни тот самый вкус, которого всегда не хватало.

С Линой он получил доступ к власти — не той, что фиксируют бумаги и печати, а висящей в воздухе: где-то закрывается клуб после одного её взгляда, где-то открывается подвал, куда никого не пускают, где-то старый дом вдруг соглашается принять ещё одну ночь.

С Марго он получил ощущение, что вообще имеет право стоять рядом с теми, кто «над». Когда она в редкие минуты говорила тихое: «Ты сегодня хорошо чувствовал людей», — он испытывал странный, почти детский восторг, будто старшая, умная сестра похвалила за избранный путь. Он ловил себя на том, что мечтает не о постели с ней — хотя и это вспыхивало в крови, — а о том, чтобы однажды услышать: «Я на тебя рассчитываю».

Дом дал остальное.

Не здоровье — с этим у него никогда не было проблем, в отличие от Артёма, — а ощущение влияния. В первый раз, когда «гость», доведённый до ужаса их совместными усилиями, сорвался, побежал, начал орать — и всё это было по плану, — а потом Лина взглянула на него и сказала: «Ты хорошо его довёл, тонко, без форсажа», — в груди что-то щёлкнуло.

Такого одобрения он не получал ни от родителей, ни от учителей, ни от тех девчонок, которые визжали ему в постели, что он «лучший».

Здесь он чувствовал себя не просто ведущим вечера — вершителем.

Когда они заходили сюда с очередным мужчиной — иногда тупым, иногда хитрым, иногда откровенно мерзким, иногда таким, что жалко, но Лина уверенно говорила: «этот — можно», — он не видел в нём просто человека. Это был «материал», «случай», «партия». И чем сильнее тот ломался, чем громче кричал, чем глубже проваливался в страх, тем отчётливее Иван ощущал: да, сейчас он решает, сколько тот проживёт и как именно сорвётся.

Совесть в этом месте не жила.

Он любил эффект, когда они выходили отсюда под утро, а город казался немного другим: словно ночью он помог кому-то окончательно исчезнуть, и улицы легче дышали.

«За всё надо платить», — как-то сказала Марго, когда он в первый год в полушутку намекнул, что неплохо бы иметь какие-то бонусы, кроме адреналина.

Платили не они. Платили те, кого приводили.

Ивану этого было достаточно.

Он получал от Лины и Марго не деньги — хотя и с этим они иногда помогали, — а гораздо важнее: чувство причастности к большому и тёмному, где он не пешка, а один из ведущих. По городу ходили слухи про «дворец, где исчезают мужики», и ощущать, что в этих слухах есть часть его работы, было почти наркотиком.

Платить за это чужими жизнями?

Он давно перестал считать это платой. Скорее, издержки производства.

Эти привычные мысли крутились у него в голове, пока он шёл по коридору, и от них становилось не страшнее, а спокойнее: если он с самого начала согласился на эту роль, чего теперь дёргаться из-за игры с очередным гостем, пусть даже таким странным, как Адам.

К тому моменту, когда он почувствовал, что коридор начал незаметно вытягиваться, словно его тянут за один конец, а стены не двигаются, Иван уже успел несколько раз крикнуть:

— Лина! Ну давай, хорош прятаться, у нас там гость с заскоками, а ты опять включила психологический театр!

И ни разу не услышал ответа.

Он остановился, провёл пальцами по волосам, пытаясь сбить напряжение привычным жестом, выругался вполголоса и вдруг поймал ясное ощущение: он здесь уже не ведущий.

В тот момент, когда он только успел это сформулировать, впереди, за поворотом, появился силуэт.

Адам стоял, слегка повернувшись корпусом, не закрывая проход и не напирая; просто был. Дом вокруг него чуть выпрямился, будто ждал команды именно от него.

— Вот ты где, турист, — сказал Иван, заставив себя идти навстречу, как будто рад, что наконец нашёл «объект игры». Голос вышел почти привычным — с лёгкой хрипотцой, с оттенком издёвки, — но внутри всё равно дрогнуло. — А я думал, ты уже где-нибудь под лестницей с привидениями обнимаешься.

— Я тебя искал, — ответил Адам спокойно, без улыбки и явной угрозы.

Фраза прозвучала буднично, как «зашёл за солью».

— Да ладно, — усмехнулся Иван, сближаясь и делая вид, что коридор всё тот же. — Обычно это я тут всех ищу, расставляю, запускаю. Ты, конечно, вытворяешь свои штучки — загадочные взгляды, молчание, вот это всё, — но не переживай, я тебя тоже пристрою.

Он пытался говорить так, как всегда говорил с теми, кого сюда приводили: сверху вниз, в полушутку, не давая собеседнику времени задуматься, но в какой-то момент поймал взгляд Адама и понял, что этот способ не работает.

— Ты ведь любишь это ощущение, — негромко спросил Адам, не отводя глаз. — Когда они смотрят на тебя, ничего не понимая, а ты уже знаешь, чем всё закончится.

— Я люблю порядок, — отозвался Иван, чуть пожав плечами. — Кто-то должен держать сценарий, чтобы всё не развалилось.

— И право выбирать, кому жить, а кому нет, — добавил Адам. — Это тоже приятно.

Иван хотел отмахнуться, бросить привычное «не начинай мораль», но язык не повернулся.

Он представил Марго: как она смотрит в те моменты, когда мужчина, доведённый ими до истерики, начинает метаться по дому, закованный в собственный страх. Взгляд тогда становился не жестоким и не жалостливым, а прозрачным, отстранённым, будто она смотрит не на отдельную жизнь, а на узор в общем полотне.

Он вспомнил, как однажды, после особенно удачного вечера, они стояли на крыльце дома, курили, и он, ещё под впечатлением, сказал:
— Вот это было мощно. Ты видела, как он орал? Как мы его во второй раз родили.

— Мы его не рожали, — ответила Марго строго, но без злобы. — Мы его списали.

А потом, уже мягче, добавила:
— Но сегодня ты был хорош.

Тогда он почувствовал то самое — восторг вершителя, неофициального судьи, у которого нет мантии и полномочий, но решения работают.

Сейчас это всплыло так ярко, словно было вчера.

— Ты вообще понимаешь, — сказал Иван уже жёстче, сделав шаг вперёд, — что без нас этот город был бы той же тухлой лужей, где все делают вид, что ничего не происходит? Мы хотя бы вычищаем. Убираем тех, кого дом сам готов забрать.

— А цена? — спросил Адам.

— Цена? — он усмехнулся, чувствуя, как в голос возвращается старая уверенность. — А за что именно? За то, что я живу как хочу, не оглядываясь на их жалкие судьбы? За то, что мне не приходится, как всем, делать вид, что «все равны», когда это не так?

Он неожиданно легко разоткровенничался, будто уже не видел смысла прятать то, чем на самом деле гордился.

— Я получил с ними — с Линой и Марго — всё, что хотел, — продолжил он. — Доступ, влияние, ощущение, что я не пешка. Я знаю, как здесь всё устроено, знаю, когда дом просыпается, кого принимает, а кого — нет. Люди, которые ходят по нашим улицам, даже не догадываются, кто решает, чьё имя останется в списке. И ты предлагаешь мне из-за пары мужиков, которые всё равно бы спились или сдохли под забором, (а некоторые такие и были), начать рвать на себе рубаху и вопить про совесть?

Он говорил всё быстрее, почти захлёбываясь, и чувствовал, как с каждым словом внутри становится легче, будто наконец формулирует то, что давно копилось.

— Я не предлагаю, — сказал Адам. — Я фиксирую. Ты не сомневаешься.

— Не сомневаюсь, — отрезал Иван, с каким-то странным торжеством. — Мне нравится быть там, где решения значат больше, чем лайки. Нравится, что Марго смотрит на меня не как на очередного балагура, а как на того, кому можно доверить часть работы. Нравится, что с её молчаливого согласия я могу сказать человеку: «Ты не выйдешь отсюда» — и так и будет.

Он сам удивился, насколько громко в этом монологе прозвучало «Марго», а не «Лина», но отнимать у себя это не стал.

— Про Лину ты почти не говоришь, — мягко заметил Адам.

— Лина — двигатель, — Иван нетерпеливо махнул рукой. — Она даёт энергию, заводит, направляет, умеет так сказать «сделаем», что мир реально двигается. Но…

Он на секунду замолчал, нащупывая внутри более тонкое.

— Но когда я думаю, зачем всё это, — договорил он, — я вижу не её. Я вижу, как Марго стоит у окна и кивает — совсем чуть-чуть, на миллиметр. И это для меня важнее всех оваций.

Он произнёс это почти шёпотом, но от этого не стало менее честно.

— То есть ради её кивка ты готов, — уточнил Адам, — чтобы этот дом продолжал делать то, что делает.

— Да, — Иван не отвёл взгляд. — Когда однажды понимаешь, что можешь быть не тем, кого дёргают и отпускают, а тем, кто сам нажимает рычаг, возвращаться обратно уже нет смысла.

В этот момент, в этой ясности, он действительно не сомневался: чужие жизни, страхи, крики стали для него платой за право ощущать себя «над».

Дом молчал, слушая, но ответ, похоже, уже был принят.

— Понятно, — тихо сказал Адам. — Тогда всё честно.

— Наконец-то, — хмыкнул Иван. — А то я думал, ты сейчас начнёшь тело Христово предлагать и спрашивать, не хочу ли я замолить грешки.

Он сделал последний шаг, сокращая расстояние до минимума, и ударил — так, как умел: резко, без предупреждения, целя туда, где обычно сбивают дыхание.

Всё произошло быстро, но для Адама не стало сюрпризом. Он чуть повернул корпус, позволив удару скользнуть, поймал руку, сжал запястье — крепко, без видимого усилия, — и приблизился настолько, что Иван почувствовал его дыхание и сухое, неприятно горячее тепло кожи. В тот же миг он локтем ушёл в стену, ударившись ребром кости о выступающий кирпич; по руке тут же разошлась тупая боль, по пальцам потекло тёплое, липкое — когда он попытался выдернуть руку, ногти скользнули по собственной крови.

— Ты сильный, — констатировал Адам. — И очень честный, когда чувствуешь, что победил сам себя.

— Отпусти, — процедил Иван, чувствуя, как под кожей бешено бьётся сердце.

— Зачем? — в голосе не было ни насмешки, ни жалости.

Иван понял, что снова смотрит ему в глаза — и снова видит не огонь, не привычную «тьму», а ясную пустоту, в которой решения принимаются не ради удовольствия, а ради какого-то внутреннего равновесия.

Возможно, именно это испугало бы его, если бы было время испугаться.

— Знаешь, — сказал он вдруг, чувствуя, как у самого позвоночника поднимается знакомый, но давно забытый холод, — Марго всё равно выберет не меня.

— Она уже выбрала, — ответил Адам просто. — Не людей.

Ладонь в этот момент легла ему на грудь, чуть левее, туда, где у других в такие минуты сердце срывается в галоп.

Нажима почти не было, но Иван ощутил, как вглубь входит тонкий ледяной стержень, не пронзая, а отмечая центр. Все его слова, доводы, вспышки восторга по поводу своей роли, все «я решаю», «я вершитель», «я хозяин вечера» оказались поверхностной пеной, под которой что-то терпеливо ждало своей очереди.

Грудная клетка сжалась, дыхание сбилось, охлаждающая волна пошла от точки под ладонью к плечам и вниз по рукам. На секунду потемнело в глазах, уши заломило, как при резком перепаде давления. Из носа тонкой струйкой потекло тёплое; капли падали на пол, оставляя на старых досках тёмные пятна, быстро впитываясь в древесину, вползая в те же поры, где уже лежало чужое.

Он успел подумать не о жертвах, не о доме и даже не о том, что с ним сейчас делают, а именно о Марго: о том, как она смотрела на него пару недель назад, когда сказала: «Ты стал опаснее. Это хорошо», — и как ему хотелось верить, что этим «опаснее» она признаёт его право стоять рядом, а не относит к расходникам.

«Интересно, — мелькнуло, как отблеск в стекле, — она почувствует, когда меня выключат? Или у них другие шкалы учёта?»

Потом звуки пошли вниз, как вода по сливу.

Сначала исчезло потрескивание балок, затем — собственное дыхание, затем — даже гул крови в ушах. Мир стал плоским, как экран без звука. Тело продолжало стоять, сердце ещё работало, мышцы держали вес, но то, что делало его Иваном — заводилой, шутником, ведущим, тем, кто в этом доме всегда говорил громче всех, — отцепилось и ушло туда, где дом хранил уже много таких же голосов.

Адам убрал руку.

Иван не рухнул. Чуть отступил, нащупал спиной стену, опёрся, как человек, который внезапно устал, и остался стоять, глядя перед собой ровным, ничего не цепляющим взглядом. Кровь на подбородке и шее уже подсыхала, оставляя тёмные полосы; рука, которой он пытался вытереться, дрогнула и замерла на полпути.

Если бы сейчас сюда поднялась Марго, она, возможно, отметила бы, что черты лица остались теми же, движение груди — тем же, только в глазах больше нет того нервного блеска, который она называла «опасной искрой».

Дом, приняв ещё одну порцию, отозвался мягким, почти довольным треском в потолке, словно кто-то невидимый откинулся на старый стул и вытянул ноги.

Где-то между этажами, стоя на лестничной площадке и вслушиваясь, Марго в этот момент услышала, как по дому на секунду прокатился знакомый смех — ивановский, громкий, с надрывом. Только звучал он странно: без дыхания, без живой паузы, как запись, запущенная в пустой комнате.

Шея у неё покрылась мурашками, она машинально коснулась пальцами горла, проверяя собственный голос, и поняла, что дом стал ещё чуть тише и ещё тяжелее. Во рту тут же появилось странное ощущение: язык налился тяжестью, слюна стала гуще, будто она только что сделала слишком крепкий, обжигающий глоток; сглотнуть оказалось труднее, чем секунду назад.

Адам тем временем разворачивался, не задерживаясь рядом с теми, из кого уже забрал главное.

Охота не закончилась — просто сменила акцент. В доме стало меньше голосов, зато больше пустых оболочек, и в этой новой расстановке сил Лина и Марго впервые за долгое время перестали быть единственными хозяйками процесса.



ЧАСТЬ VI. Дом меняет сторону

Вкус во рту внезапно стал тяжёлым и неприятным, сколько бы Марго ни сглатывала; язык казался чужим, чуть распухшим, как после случайного прикусывания, слюна стала густой, тянущейся. У этого ощущения не было логичного источника — она не билась, не падала, не кусала себя. В какой-то момент дом просто сделал глубокий вдох, и во всём её теле одновременно что-то дрогнуло, словно по нему прошёл ток.

Она остановилась между пролётами лестницы, держась за холодные металлические перила, чувствуя под пальцами шероховатую ржавчину, и прислушалась: наверху — тишина, внизу — тишина, где-то в глубине дома — редкий, скупой скрип. Но не было главного: ни крика, ни срывающегося мужского голоса, ни одного хрипа, ни того звука, который всегда в какой-то момент ритуала прорезал пространство, как рваная трещина.

Она знала эти моменты наизусть: сначала смех, потом игра, потом ступор, затем реальный страх, и в определённой точке — первый настоящий крик, в котором ломается не горло, а понимание. Дом всегда отвечал на них: тянул тени, сгущал воздух, отзывался в балках.

Сейчас было ровно.
Слишком ровно.

Мужчины — трое — были в доме, дом уже давно закрылся, Адам двигался внутри, но ни один из трёх не закричал. Дом принимал, но не отзывался.

«Он делает это по-другому», — подумала Марго, чувствуя, как по спине проходит лёгкая дрожь не от холода, а от сдвига привычного сценария.

Тягучий привкус на языке стал явственнее, словно кто-то приложил к нёбу тонкий, холодный кружок, и он никак не хотел исчезать.

Она оттолкнулась от перил, поднялась ещё на один пролёт, потом ещё, двигаясь уже не как участник игры, а как человек, который идёт искать единственного, с кем можно сверить реальность.

Лина должна была быть наверху.

Лину она нашла в одной из комнат, которые раньше они использовали редко: бывший будуар или гостиная с остатками лепнины на потолке, с зеркалом во всю стену, треснувшим в десятках мест, так что отражение распадалось на осколки, и с тяжёлыми, подгнившими портьерами, которые никто давно не пытался сдвинуть.

Лина стояла спиной к двери, лицом к зеркалу, слегка наклонив голову, разглядывая в расколотом отражении не себя, а сам дом; её тёмные волосы в этом свете казались почти чёрными, тень от плеч ложилась на стену дополнительной фигурой.

Марго постучала костяшками пальцев по косяку просто для обозначения присутствия, хотя дверь была распахнута, а её шаги наверняка слышались ещё в коридоре.

Лина не обернулась сразу.

— Ты чувствовала? — тихо спросила Марго, не заходя внутрь, оставаясь в проёме, где тень коридора ещё держала её за руку.

— Да, — так же тихо отозвалась Лина и только после этого медленно повернулась, опираясь бедром о край старого трюмо. — Двое уже… изменились.

Слово «умерли» не прозвучало.

— Изменились, — эхом повторила Марго; язык тяжело ударился о нёбо, привкус на мгновение усилился. — Ты слышала их?

— Нет, — Лина чуть приподняла подбородок. — Дом просто сообщил.

Она произнесла это так, словно речь шла об обычном внутреннем уведомлении: «посылка доставлена».

Марго шагнула внутрь; пыль под босыми ступнями чуть сдвинулась, мелко заскрипела, и от этого бытового звука ей стало ещё неуютнее.

— Они не кричали, — сказала она. — Ни один.

— Тем легче дому, — ответила Лина. — Меньше шума.

Она говорила привычным ровным тоном, без лишней эмоции, но Марго уже давно научилась улавливать в этой ровности тончайшие смещения. Сейчас их почти не было. Это и пугало.

— Лина, — начала она, чувствуя, что каждая буква даётся с усилием, — нам нужно остановиться.

Брови Лины чуть дрогнули.

— В каком смысле?

— В прямом, — Марго сделала ещё шаг; теперь между ними оставалось всего несколько метров, а огромное зеркало, в котором они отражались, ломало их фигуры на осколки, множило, подставляло друг к другу обрывки рук, лиц, волос. — Прекратить ритуал. Выйти. Уходить отсюда. Не доводить до конца.

Лина молчала пару секунд — не потому что думала, а потому что выбирала, с какого уровня отвечать.

— Дом уже начал, — сказала она наконец. — Порог пройден.

— Дом уже начал без нас, — перебила Марго, впервые за долгое время позволив себе говорить быстрее, чем обычно. — Ты чувствуешь? Он принимает жертвы не от нас. Не через нашу игру, не через наши шёпоты, не через наш страх. Он просто… берёт. От него.

Она не произнесла имя — Адам, — но оно висело между ними, как ещё одна недорисованная фигура в отражении.

— Ему всё равно, чей голод закрывать, — спокойно ответила Лина. — Важно только, чтобы соблюдался баланс. Дом — сосуд. Мы — проводники. Сегодня проводник другой.

— Сегодня проводник сильнее нас, — отрезала Марго. — И дом это чувствует.

Она вспомнила, как много лет назад, в первую их ночь здесь, дом был почти диким: скрипучим, чужим, сопротивляющимся, требующим долгих уговоров, жестов, знаков, крови. Тогда они долго настраивали его, приносили «маленькие» жертвы, меняли планировку, очищали комнаты, и только постепенно дом привык к ним — к тем, кто знает, где у него слабые места и умеет щёлкать по нужным струнам.

С тех пор он отзывался на их страх, на желание, на команды, и даже когда в дом приводили очередного мужчину, всё равно ощущалось, что центр решения — здесь, между Линой и Марго.

Теперь этот центр сдвинулся.

— Я чувствую, — произнесла она, — что он забирает их тихо. Выключает. Без крика, без того, что раньше было для него важнее всего. Словно говорит: мне всё равно, откуда приходит, лишь бы приходило.

Лина посмотрела на неё внимательнее, слегка склонив голову.

— Тебя мучает, что крики исчезли? — спросила она.

— Меня мучает, что исчезли правила, — ответила Марго.

Они смотрели друг на друга, стоя почти на одной линии, и зеркало за их спинами, казалось, тоже пыталось выбрать, кого из них отражать чётче.

— Ты хочешь сбежать, — констатировала Лина.

Марго не стала отрицать.

— Да.

— Куда? — вопрос прозвучал без насмешки.

— Вон, — она кивнула в сторону двери, коридора, ночного города, который маячил где-то далеко за мутными стёклами. — Подальше от того, что тут сейчас происходит.

— И что дальше? — Лина не отставала. — Мы выйдем. Пойдём по улице. Ты правда думаешь, дом останется здесь, как коробка с закрытой крышкой?

Марго молчала.

Вопрос не был риторическим: они обе знали, что дом — не стены, не кирпич и не лестницы; дом — сеть связей, которую они когда-то помогли натянуть между собой, городом и чем-то, что гораздо старше их.

— Мы связаны, — сказала Лина мягче. — Ты это знаешь. Мы не «приходим» в дом. Мы — его продолжение. Если мы остановим ритуал сейчас, он заберёт своё с нас.

— Пусть, — выдохнула Марго и сама удивилась, как легко это сорвалось.

— Нет, — впервые за разговор Лина жёстко отрезала, и в голосе проступил тот самый командный металл, от которого Ивана и Артёма всегда подстёгивало, а Данила автоматически выравнивался. — Нет. Так ты не решаешь.

Марго ощутила, как в груди поднимается волна — не гнева, а тяжёлого, старого сопротивления, о котором она давно забыла.

— Я не хочу быть частью ритуала, в котором дом выбирает нового любимца, — сказала она. — Ты видишь? Он принимает от него. Ему всё равно.

— Дом не человек, чтобы выбирать любимцев, — Лина сузила глаза. — У него другие категории. Он не предаёт.

— Он предаёт нас, — тихо сказала Марго.

Это слово — «предаёт» — прозвучало странно, почти по-детски, но именно оно точнее всего описывало её ощущение: они много лет обслуживали этот голод, настраивали его, кормили, договаривались, таскали на своих плечах и страхи, и тела. И теперь вдруг приходит кто-то, кто не считает нужным участвовать в их спектакле, а просто работает.

Дом реагировал на него жадно, как на что-то родное.

— Ему всё равно, чьи руки держат, — Лина не отступала. — Ему нужна плоть, страх, сущность. Мы давали это по своей схеме. Он принимает по факту.

Она на секунду отвела взгляд к зеркалу, где треснувшее стекло искажало их лица.

— Ты говоришь «предал», — добавила она, — а я слышу: «мы больше не нужны». Но это не так. Если мы сейчас всё бросим и уйдём, он действительно решит, что мы — расходный материал. Ритуал надо закончить. Довести до конца по нашим правилам. Иначе дом заберёт не только его, — она кивнула куда-то вглубь, где сейчас двигался Адам, — но и нас. И не факт, что оставит нам то, что дал.

«То, что дал» звучало просто, но за этим стояли десятилетия — не годы — прожитых ими без старения, без болезней, с телами, которые оставались в одном возрастном диапазоне, пока вокруг сменялись поколения.

Марго прекрасно понимала, о чём речь: их условное бессмертие держалось на балансе — дом давал им время, а они давали дому тех, у кого времени больше не будет.

— Может, он уже решил, — сказала она. — Раз принимает от него.

— Если решил — тем более нельзя бежать, — Лина подошла ближе, почти вплотную, и впервые за весь разговор коснулась её — кончиками пальцев к ладони, легко, но с весом старой привычки. — Ты сама учила меня: когда структура сдвигается, нельзя дёргать её, нужно досмотреть до точки.

Марго помнила.

Помнила ночи, когда объясняла Лине принципы не человеческой морали, а старой геометрии: нельзя выходить из обрядового круга до закрытия, нельзя оставлять дом на полуслове, нельзя бросать ритуал недоведённым, иначе энергия возвращается через тебя.

Теперь эти же слова Лина разворачивала против неё.

— Тогда мы должны хотя бы… — начала она, но не договорила.

Дом ощутимо дёрнулся, как живое существо, которому наступили на хвост. В глубине, под полом, прошёл глухой, еле слышный толчок; по стене у самого плинтуса побежала тонкая трещина, расползаясь вверх.

Марго ощутила это всем телом, будто у неё под кожей тоже пошла белая линия.

— Он уже слышит нас, — прошептала она.

Лина кивнула.

— Тем более поздно менять условия.

— Не для него, — возразила Марго. — Для нас.

Они стояли так близко, что могли бы обняться, если бы здесь было место утешению, но в этом пространстве его не осталось; был только выбор: оставаться рядом и идти вглубь ритуала или рвануть в сторону, куда дом, возможно, уже не отпускает.

— Я ухожу, — сказала Марго, и тяжёлый привкус тут же вернулся. — Что бы ты ни решила.

Глаза Лины в полумраке чуть блеснули — не от слёз, их там не было, — скорее от отражения того, что она увидела в этой фразе: не угрозу и не бунт, а своевольный, личный выбор.

— Ты не уйдёшь, — тихо сказала Лина. — Ты попробуешь.

Она развернулась к зеркалу, словно разговор был закончен, и в этот момент Марго впервые за долгое время ощутила к ней не только привязанность и благодарность, вперемешку со старой зависимостью, но и раздражение — не за слова, а за то, как легко та оставляет её с этим решением.

В коридоре послышались шаги.

Не лёгкие, не тяжёлые, просто точные — так ходит человек, который давно составил внутреннюю карту дома.

Марго, не глядя в отражение, поймала Лину взглядом в зеркале.

— Он идёт, — сказала она.

— Я знаю, — кивнула та. — Ритуал надо завершить.

— Заверши сама, — прошептала Марго и почти бегом выскочила в коридор.

Она успела увидеть, как фигура в тёмном — Адам — появляется на повороте; его лицо на секунду задел тусклый свет из боковой комнатки, и этот свет сделал черты ещё спокойнее, чем прежде. Ни капли напряжения, ни капли спешки.

Они встретились взглядами — на долю секунды.

Этой секунды хватило, чтобы почувствовать: он уже знает, что здесь произошло, кто с кем говорил, кто что выбрал.

Марго резко отвернула голову и рванула в другую сторону, вглубь коридора, не давая себе шанса задержаться и сказать хоть слово — ни ему, ни Лине.

В соседней комнате она услышала, как дверь, скрипнув, закрывается — Адам вошёл.

Дальше времени на размышления не осталось.

Она бежала не как паникёр, а как человек, который очень чётко понимает: каждое следующее решение может оказаться последним личным решением, после которого всё за него будет делать дом.

Ступни скользили по пыльным доскам, иногда натыкаясь на мелкие осколки стекла; боль от этого почти не доходила до сознания, только где-то выше щиколотки вспыхивали короткие горячие точки. Дыхание стало шумнее, но не выбивалось, как у обычного смертного, пробежавшего по лестнице, — её тело давно привыкло к другим нагрузкам.

Она выбрала маршрут, который знала лучше всего: по коридору до конца, налево, по лестнице вниз, ещё одна лестница, холл, дверь, улица.

Сначала дом подыграл.

Коридор, как и полагалось, вывел к знакомому развороту; лестница оказалась там, где должна; перила были холодными и привычными, под ногами — тот самый скрипучий третий от края ступеньки.

Она даже успела подумать: «Неужели действительно выпускает?»

На втором пролёте что-то сместилось.

Вместо холла, который должен был открыться внизу, лестница неожиданно вывела её в узкий, плохо освещённый коридор, которого она не помнила: стены подошли ближе, потолок опустился, воздух стал тяжелее, дверь в конце — закрыта.

Марго остановилась, развернулась — лестницы за спиной уже не было, только такой же коридор, уходящий в обратную сторону.

Первая, чисто человеческая реакция — короткий мат, внутренний, без звука.

Первая — не человеческая — оценка: дом закольцевал траекторию.

Она пошла вперёд уже не бегом, а быстрым шагом, касаясь руками стен, проверяя, не сон ли это. Под пальцами — реальная, шершаво-сыроватая штукатурка, местами отваливающаяся пластами; тут и там попадались знакомые царапины — их оставляли они сами, много лет, ориентируясь в доме как по карте.

На одной из стен она узнала собственный знак: маленький, почти незаметный ногтевой зацеп, который сделала в первую зиму здесь, чтобы отличать «живой» коридор от тупика.

Знак стоял там, где ему быть не полагалось.

— Ты меняешь карту, — сказала она вслух, обращаясь к дому.

Тот ответил глухим стоном под потолком, как старый человек, который переворачивается на другой бок.

— Выпусти, — тихо, почти ласково попросила Марго. — Не трогай. Я отхожу. Я выхожу из сделки.

Слова прозвучали честно, но в них не было прежней твёрдости: она знала, что любая сделка с такими структурами — не трудовой контракт, который можно расторгнуть по соглашению сторон.

Ответа не последовало.

Она дошла до двери в конце коридора, ухватилась за ручку. Металл был холодным, влажным, как кожа мертвеца. Она дёрнула на себя.

Дверь поддалась резко, почти болезненно, и за ней открылся… такой же коридор. Только с другой стороны.

Тот же знак ногтем.
Те же трещины в штукатурке.
Тот же слабый, затхлый запах, по которому она уже несколько лет могла отличить этот дом от любого другого.

Марго медленно закрыла дверь, чувствуя, как по спине от шеи к пояснице стекает холодный пот.

— Хорошо, — тихо сказала она. — Я поняла.

Дом не собирался её выпускать.

Он не кричал, не швырял под ноги мебель, не ломал лестницы; просто вращал пространство так, чтобы любой её выбор вёл не к выходу, а обратно к центру.

Где-то над ней, за несколькими перекрытиями, сейчас находилась та самая комната с зеркалом, где они только что стояли с Линой, и туда же, вероятно, уже вошёл Адам.

Марго стояла в закольцованном коридоре, с лёгкой тяжестью во рту, с чуть дрожащими пальцами, чувствуя, как дом перестраивает под её телом свой внутренний план: лестницы, повороты, двери.

И впервые за многие десятилетия отчётливо понимала, что не контролирует не только чужие судьбы, но и собственную траекторию.

Дом держал её, как одну из своих старых вещей.



ЧАСТЬ VII. Расколотое зеркало

Когда Адам вошёл в комнату с зеркалом, дом чуть заметно провалился вниз, словно под его весом просела одна из несущих балок, хотя на самом деле просто сместился центр — не архитектурный, а тот, который много лет держали на себе двое: Лина и Марго.

Лина стояла у трюмо всё в той же позе, что и несколько минут назад, когда Марго ещё была здесь: ладони на краю столешницы, плечи чуть разведены, голова повернута так, что она смотрела не прямо на себя, а в точку между собственным отражением и трещиной в стекле. Лампа под потолком давала тусклый жёлтый свет, от которого её кожа казалась светлее, чем обычно, а тени под глазами — глубже; раздробленное зеркало множило её лицо, разрезая на полосы: в одном осколке — лоб, в другом — губы, в третьем — только глаз.

Она увидела его не по шагам — дом сглаживал звук его движения, — а по тому, как изменилось отражение: в одном из осколков, там, где до этого был только кусок стены, возник силуэт в тёмном, плечо, линия шеи, фигура, которая выглядела так, будто всегда должна была стоять здесь, просто до сегодняшней ночи не доходила до нужной точки.

— Ты не торопился, — сказала Лина, не оборачиваясь сразу, чуть наклоняясь к зеркалу, словно поправляла несуществующую помаду. — Я уже думала, ты выберешь себе кого-нибудь попроще.

— Попроще уже нет, — ответил Адам.

Он остановился на таком расстоянии, чтобы видеть её целиком и одновременно держать в поле зрения коридор за спиной; телу не нужно было напоминать о привычках.

Лина всё-таки развернулась, опершись бедром о трюмо, и несколько секунд рассматривала его открыто, без той лёгкой маски, которую обычно надевала перед «гостями». Взгляд был собранным, внимательным, без кокетства — в нём была не женщина, привыкшая очаровывать, а существо, привыкшее оценивать.

— Значит, трое уже… — она сделала характерное движение плечом, будто стряхивала с них невидимую пыль. — И ни одного звука.

— Дом не жаловался, — спокойно сказал Адам.

— Дом никогда не жалуется. Дом требует, — поправила Лина. — И обычно любит, когда громко.

Она произнесла это почти ласково, как говорят о капризном ребёнке.

— В этот раз он решил по-другому, — Адам чуть склонил голову. — Для меня.

— Для тебя? — Лина улыбнулась, но в этой улыбке не было настоящего веселья; губы раздвинулись, но глаза остались настороженными. — Ты говоришь так, как будто дом уже поставил напротив твоего имени галочку.

Она оттолкнулась от трюмо и медленно прошлась по комнате, не подходя ближе, чем нужно, — будто вычерчивала круг, в котором хотела держать его внимание, и одновременно примерялась к траекториям.

— Знаешь, что меня всегда забавляло? — начала она тем самым лёгким, будничным тоном, с которого обычно начинались их «вечера». — Каждый раз, когда сюда попадает кто-то «особенный», он почему-то считает, что дом обязан его выбрать. Не нас, не годы работы, не кровь, не страх, не этот… — она обвела рукой пространство, — скрип, который въелся нам в кости, а именно его. Просто потому что он чувствует себя другим.

— Возможно, потому что иногда он действительно другой, — ответил Адам.

— Ты не первый, кто так думает, — в голосе мелькнули усталость и лёгкое раздражение. — И даже не второй. Некоторые были громче. Выше, сильнее, злее. Все очень быстро поняли, что дом не терпит конкуренции.

Она остановилась напротив него, оставляя между ними расстояние, которое ещё можно назвать «разговорным», но уже слишком плотное для игры.

— И что с ними стало? — уточнил он.

— Дом их съел, — просто сказала Лина. — Мы только помогли.

Она выдержала паузу, ловя его взгляд.

— Ты чем-то лучше? — в каждом слове было не сомнение, а проверка.

— Я не лучше, — спокойно ответил Адам. — Я другой. Для дома — из тех, кого он боится переварить.

Что-то в её лице чуть дрогнуло, на секунду подминая привычный контроль.

— Комплимент мне или себе? — усмехнулась она. — Ход так себе: заявить, что тебя нельзя трогать. Некоторые ангелочки тоже пытались.

Он не ответил на насмешку, только сделал шаг внутрь комнаты, медленный и открытый.

— Знаешь, — продолжила Лина, чуть наклоняя голову, — меня больше интересует другое. Не то, как легко ты забираешь мужчин, это мы уже видели. А то, зачем ты вообще сюда пришёл. Ты же не случайно оказался под нашим киоском. Таких совпадений не бывает.

— Не бывает, — согласился Адам.

— Значит, кто-то тебя направил, — продолжила она, как следователь, раскручивающий допрос. — Дом? Те, кто пониже? Повыше? Или ты сам решил, что пора зайти в чужой сад и собрать наш урожай?

Она говорила ровно, по-прежнему спокойным голосом, но дом на каждую её фразу отзывался едва заметным гудением в стенах, как напряжённое «я здесь».

— Я пришёл не за вашим урожаем, — сказал он. — Я пришёл за тем, что вы давно накопили и давно должны были отдать.

— Черту чего мы, по-твоему, перешли? Добра и зла? — Лина чуть приподняла бровь. — Ты правда хочешь говорить про мораль в этом доме?

— Про сделки, — поправил Адам. — Ты любишь сделки.

Слово ткнуло её, как игла.

— Да, — коротко согласилась Лина. — Мы заключаем. И держим свою часть. Дом — свою. Думаешь, мы здесь по великой любви?

— Вы здесь по расчёту, — ровно ответил он. — Вы хотели времени. Силы. Права смотреть на чужие жизни сверху. Дом хотел мяса, страха и сущности. Десятилетиями вы приносили ему то, что он просил, и чуть больше.

— Нам предложили — мы приняли, — Лина чуть усмехнулась. — Ты хочешь сказать, на нашем месте ты бы героически отказался?

— На вашем месте — не знаю, — ответил Адам. — Но вы выбрали сторону, где все вокруг становятся расходным материалом.

— А ты? — в голосе её появилась колючесть. — Ты сегодня кого сюда принёс с цветами? Данилу? Артёма? Ивана? Ты с ними очень нежно обращался.

— Я забрал то, что вы в них кормили, — сказал он. — То, что вы с домом привыкли сливать вниз.

— Это как называется по твоей должности? — Лина чуть склонила голову. — Санитар? Спасатель?

— Пожиратель, — спокойно ответил он.

Слово повисло в воздухе, тяжёлое, знакомое.

Лина на секунду замолчала, прислушиваясь не к нему — к дому. В самых дальних швах под потолком что-то отозвалось сухим, едва слышным скрипом: это слово дом уже слышал, и не раз.

— Значит, это ты, — тихо сказала она. — Тот, чьё имя шепчут в щелях, когда думают, что мы не слышим.

Он не подтвердил и не отрицал, только не отвёл взгляд.

— И что же, Пожиратель, — Лина легко, почти игриво обыграла слово, — пришёл навести порядок?

— Пришёл забрать мусор, который вы раскидали, — ответил он. — И тех, кто слишком долго считал, что платит не он.

Она посмеялась коротко, без радости.

— Ты много говоришь, — сказала Лина. — Обычно такие, как ты, сначала делают, а потом объясняют, что это была «чистка».

— Я даю выбор, — спокойно повторил Адам.

— Какой? — она хмыкнула. — Умереть или умереть?

— Примерно, — кивнул он. — Но есть разница: умереть чисто — быстро, без тех сцен, которые вы устраиваете другим. Или остаться здесь до конца ритуала и умереть по правилам дома. Долго. Грязно. С криками, которые вам самим бы не понравились.

Он говорил всё так же тихо, но смысл прозвучал отчётливо.

— Великолепный выбор, — Лина вскинула брови. — Спасибо, что предупредил.

— Я сказал честно, — ответил он. — И это максимум, что я могу сделать для тебя.

— То есть ты сейчас предлагаешь мне… чистую смерть? — она чуть склонила голову. — В подарок за годы службы?

— В оплату, — сказал Адам. — За то, что вы уже сделали.

Она пару секунд молчала, вглядываясь в его лицо, словно пыталась найти там хоть тень сомнения. Не нашла.

Дом в это время медленно подтягивал под ними пол — лёгкая, почти неощутимая волна, как дыхание огромного животного.

— Я не выбираю смерть, — сказала Лина. — Ни чистую, ни грязную.

Она подняла руку.

Трещины на зеркале, до этого просто частью интерьера, вспыхнули тусклым, болезненным светом, словно под стеклом кто-то провёл ножом по живой ткани. По комнате пополз сухой запах — озон, пыль, тонкая нота гари, как от короткого замыкания где-то в стене.

Пол под ногами чуть нагрелся, будто оттуда тянул горячий, сухой воздух.

Лина вскинула вторую руку; пальцы сложились в давно отрепетированный жест, и дом послушно отозвался. Стены будто сдвинулись ближе, воздух стал вязким, как плотная вода, а в углах комнаты тени поднялись и потянулись к нему — к Адаму.

В тот момент радужки его глаз дрогнули и потемнели, как если бы светлые зрачки накрыли клубы чёрных свинцовых туч: свет исчез, оставив вместо него сплошной, густой чёрный провал. Где-то под рёбрами старый голод расправился, поднялся, отозвался на давление дома, как зверь, почуявший привычного соперника.

Тёмные языки ощупывали его со всех сторон, воздух пытался сомкнуться кольцом на груди, в висках тонко звенело, под ногами чуть качнулось, словно пол дышал в противоход с ним.

— Ты правда думаешь, — сказал Адам, не отступая ни на сантиметр, — что дом станет ломать меня ради тебя?

— Дом не любит нарушителей, — ответила Лина; голос её дрогнул от напряжения, но не сорвался. Управлять такой массой, да ещё на грани паники дома, было тяжело даже для неё.

Тени подступили вплотную, дотягиваясь до плеч, шеи, лица. На следующем вдохе они должны были схлопнуться на нём, как чёрные пальцы.

Именно в этот момент что-то пошло не по привычному сценарию.

Тьма остановилась.

Не исчезла — просто застыла в воздухе, в миллиметре от кожи. Острейшие жгуты тени дрожали, но не касались его.

Лина почувствовала это сразу: жест, которым она вела, наткнулся на сопротивление не снаружи, а изнутри дома.

— Ты его… — прошептала она, не договорив.

— Напугал? — спокойно закончил Адам. — Да.

Он чуть усмехнулся, краем губ.

— Он надеется со мной договориться. Как с тобой. Но этот договор ему не понравится. Я не ты. Я хуже его. Я старше его. Я сильнее его. Со мной заключать договор — только себе хуже делать.

Дом под их ногами чуть потрясла мелкая дрожь, будто в ответ на эту фразу в глубине сжались какие-то старые, не до конца понятные конструкции.

Лина ещё раз попыталась надавить, но дом вместо послушания начал трескаться: по стенам поползли новые трещины — не туда, куда она направляла, а вверх, к потолку; лампа вздрогнула, моргнула, сыпанула пылью.

— Ты его… — она повторила, но теперь в этой недосказанности было уже совсем другое.

— Напугал, — снова подтвердил Адам. — И это тебе не поможет.

Тени начали отступать, медленно, как вода, понявшая, что натолкнулась на плотную, чужую стену.

В её глазах впервые за долгие годы проступило нечто похожее на чистое непонимание.

— Значит, остаётся второй способ, — произнесла она.

Рука резко ушла вниз, к выдвижному ящику трюмо. Ящик, скрипнув, отъехал, и Лина достала оттуда узкий, длинный нож — старый ритуальный клинок с потемневшим лезвием и ручкой, обмотанной тёмной кожей.

Запах вокруг стал плотным, тяжёлым; от ножа несло старой, въевшейся кровью и кожей рукояти, которая слишком долго держала чужие пальцы.

— Всегда хотелось посмотреть, что будет, если попытаться убить Пожирателя, — она легко перекинула нож из руки в руку, проверяя баланс. — Может, это даже зачтётся нам в плюс.

Она бросилась вперёд. Не шумно, не размашисто — низко, точным, выверенным движением, целясь под рёбра, с уходом вверх, туда, где у обычных людей ломается всё сразу.

Адам и в этот момент не выглядел растерянным, но в глубине почерневших глаз мелькнул живой интерес.

Он сместился ровно настолько, насколько требовала траектория: позволил лезвию разрезать ткань пальто, а не кожу, поймал её руку за запястье, сжал, и нож почти сразу выскользнул, ударившись о пол глухим звоном. Второй рукой он обвёл её плечо, прижимая к себе не как в объятии, а как фиксируют буйного пациента.

Лина рванулась, пытаясь вывернуться; мышцы под пальцами у него заиграли, как стянутые канаты. Она попыталась ударить коленом, плечом, достать горло, лицо, но каждый раз натыкалась на пустоту: он как будто заранее занимал то место, куда должна была прийти её сила.

— Отпусти, — прохрипела она.

— Ты сама сделала выбор, — тихо ответил он.

Рука, которой он держал её запястье, оставалась неподвижной. Вторая поднялась выше, скользнула к основанию черепа, туда, где кожа тоньше всего, где годами проходили те тонкие дорожки, по которым она сама проводила чужой страх в дом.

Прикосновение было почти нежным.

Дом в этот момент замолчал окончательно. Не скрипнула ни одна доска, не шевельнулась ни одна тень.

Лина почувствовала это молчание кожей: всё, на что опиралась эти десятилетия — шёпоты, отзвуки под полом, тугой подземный гул, — отступило, оставив её один на один с чужой рукой на шее.

Он начал забирать не так, как с мужчинами.

Сначала ушло тепло.

Не по коже — изнутри. Как если бы где-то в центре её тела открыли очень узкий, но невероятно жадный клапан. Грудь не сжалась, сердце не остановилось — бессмертное тело давно жило на других законах, — но что-то в самой середине стало стягиваться в густой, болезненный ком, а потом медленно расплетаться, уходя туда, где его ждали его пальцы.

Потом пошли воспоминания — слоями, не картинками. Первое ощущение власти, когда дом принял жертву. Первая ночь, когда она заметила, что не стареет, а остальные — да. Лицо девушки, которую они оставили живой назло, чтобы та сошла с ума. Глаза Марго в первый вечер здесь. Смех Ивана до сделки. Дрожащие пальцы Артёма, когда он первый раз переступил порог. Запах собственной горящей кожи в той жизни, где всё это уже было однажды.

Все эти слои проходили через неё и уходили в него.

Адам чувствовал разницу кожей и костями. То, что обычно стремилось вниз — в пол, в стены, в перекрытия — сейчас шло в него: тяжёлой, тягучей, горячей массой стекало в тот самый тёмный узел под рёбрами, который он привык называть голодом. Зло внутри работало на уровне рефлексов, выработанных столетиями жизни: всё опасное, слишком насыщенное, слишком старое автоматически втягивалось в него, не отдаваясь дому, как раньше.

Голод был доволен. Он урчал внутри, плотный, густой, собирая в себе то, чем дом жил долгие годы. Адам ощущал, как в нём что-то утяжеляется, становится плотнее, чётче, складывается в структуру. Дом при этом оставался пустым, и от этой пустоты в нём самом шевельнулось лёгкое раздражение: всё, что должно было уйти вниз, оставалось с ним.

— Ты не имеешь права… — выдохнула Лина; слово «право» в этом доме звучало особенно пусто.

— Твои сделки были с домом, — ответил он тихо. — Не со мной. Всё, что вы тянули через него, никогда не принадлежало вам.

Она хотела спросить «кому», но губы уже плохо слушались.

На миг зрение стало болезненно чётким: она увидела каждую пылинку между собой и зеркалом, каждую трещину на стекле, каждую ниточку света. Отражение вдруг собралось в цельное — без осколков, словно зеркало на секунду стало целым.

Там была она. Не нынешняя — отшлифованная домом, — а та, прежняя, с усталым лицом и плечами, уже готовыми опуститься под тяжестью времени.

Кадр растянулся и оборвался.

Глаза её потемнели — не от тьмы, от исчезновения любого внутреннего света. Тело ещё пару секунд держалось по инерции; бессмертие цеплялось за механизмы. Потом мышцы начали сдавать, и она бы рухнула, если бы он не придержал её левой рукой.

Адам разжал пальцы и мягко отпустил.

Лина осела на пол, спина скользнула по трюмо, голова чуть откинулась назад, волосы рассыпались по плечам. Глаза остались открытыми, но в них не было ни голода, ни злости, ни привычной усталости — ничего. Пустое стекло.

В комнате стало холоднее.

Дом отреагировал не так, как обычно, когда получал свою порцию. Вместо тяжёлого, довольного выдоха под полом прошёл нервный, смещённый треск, как если бы старые балки одновременно хотели разъехаться и сжаться. Он впервые за долгое время потерял не корм и не «материал», а одну из своих связок с миром.

То, что раньше уходило в дом, теперь лежало в Адаме: тяжёлым, тёмным, ровным грузом. Голод внутри был сыт и собран, но его собственное чувство от этого было не удовлетворением, а настороженной тяжестью.

Где-то на другом конце дома Марго в этот момент остановилась посреди коридора, прижала ладонь к стене и почувствовала, как по коже от пальцев к шее прошёл холодный, сухой разряд. Не страх — обрыв связи. Словно кто-то резко выдернул вилку из розетки, к которой она была подключена десятилетиями.

Крика не было. Только короткий внутренний щелчок.

Дом задержал дыхание.

Адам наклонился, поднял с пола нож, повертел его в пальцах, словно проверяя вес чужого инструмента, и, почти не глядя в оставшиеся осколки, положил клинок на столешницу трюмо.

В ту же секунду дом дёрнулся.

Зеркало не просто треснуло — оно взорвалось. Стекло разлетелось сотнями осколков: длинных, острых, рваных. Они поднялись в воздух как единый рваный фронт и рванули в его сторону — в лицо, в горло, в глаза, в руки. Дом бил не сценой, а на уничтожение.

На долю секунды Адам ясно понял, что сейчас дом пытается сделать с ним то, что они делали с чужими телами годами. И впервые за эту ночь поймал чистое чувство просчёта: он допустил, что дом будет злиться, но не ожидал, что тот сорвётся так прямолинейно.

Однако до кожи осколки не дошли.

На уровне рефлекса, глубже мысли, его голод — то самое зло внутри, с которым он жил столько, сколько себя помнил, — дёрнулся, раскрылся и стал стеной. Всё, что летело в него, наткнулось на плотный, невидимый слой и остановилось.

Все стеклянные клинки замерли в воздухе, обрисовав его фигуру прозрачным, дрожащим коконом. Один осколок висел прямо у ресниц, другой — у горла, третий — у пульса на запястье. Они едва заметно дрожали, пытаясь пройти дальше, но удерживались, как будто в миллиметре от кожи начинался другой, внутренний дом, куда вход был закрыт даже этому.

Адам моргнул и только тогда осознал, насколько близко они были.

— Вот это было неожиданно, — тихо сказал он, чуть встряхнув головой.

Ожидать помощи от собственного голода было не в его привычках. Если это и было защитой, то скорее побочным эффектом, чем осознанным действием. Расслабляться явно не стоило.

Как будто услышав его мысль, стеклянный кокон разом рассыпался: осколки, с сухим свистом, разлетелись в стороны и вонзились в стены, потолок, пол. Несколько особенно крупных клиньев впились в дерево почти по рукоять, оставив в нём глубокие, рваные раны.

Он выдохнул и на несколько ударов сердца прикрыл глаза, позволяя зрению переключиться внутрь.

Адам заглянул в дом глубже — не шагами, а тем самым внутренним зрением, которым всегда смотрел туда, где обычный взгляд упирался в кирпичи. Вниз, под пол, под фундамент, ещё ниже — туда, где под домом ворочалось то, к чему он был прицеплен всеми своими ритуалами.

То, что он увидел, ему не понравилось.

Там шевелилось что-то огромное, многослойное, старое, чужое даже ему. Голод, набухший, злой от того, что часть добычи у него только что забрали, ворочался толстой, глухой массой. Волны этого недовольства поднимались вверх, били в перекрытия, искали трещины.

Но страха не было. Наоборот — где-то в глубине, под привычной настороженностью, шевельнулся интерес.

Это было что-то, с чем придётся иметь дело. Не сейчас, не в эту секунду, но скоро.

Он открыл глаза.

Зеркала больше не существовало. На его месте — голая стена, утыканная стеклом, и Лина у его ног, с пустыми глазами.

Старый союз дом — Лина — Марго в этот момент окончательно перестал быть единственной осью ночи. Дом уже боялся его почти так же сильно, как раньше боялся остаться без них. И этот баланс сил он собирался использовать до конца.



ЧАСТЬ VIII. Цена связи

В тот момент, когда внутри Лины что-то оборвалось — не звук, не дыхание, а сама та линия, которую дом десятилетиями ощущал как свой главный канал в эту сторону мира, — Марго почти физически почувствовала, как у неё под кожей меняется натяжение. Словно все тонкие ниточки, тянувшиеся от позвоночника к полу, к стенам, к балкам, одновременно дрогнули, провисли и тут же натянулись заново, но уже в другой конфигурации.

До этого она была вторым проводником — той, через кого дом смотрел вглубь, слышал улицу, чувствовал людей; первой всегда была Лина, громкая, напористая, умеющая входить в любое пространство, как в свою комнату. Дом опирался на её жесты, голос, запах кожи, как на основной интерфейс.

Теперь в этом месте образовалась дыра.

Дом не любил дыр.

Сначала он отреагировал раздражённо — смещением веса, сухим потрескиванием в балках, еле заметной волной под полом. Уже через несколько секунд занялся тем, что умел лучше всего: перестройкой.

Марго стояла в одном из закольцованных коридоров, пальцами касаясь стены; под ладонью шершавый слой штукатурки казался живой кожей. Она пыталась понять, где именно сейчас находится относительно холла, лестницы, комнаты с зеркалом, когда невнятный до этого фон усилился. Не звук, не голос — плотное, вибрирующее присутствие, знакомое по первым годам, когда она только училась слушать дом.

Оно приходило не снаружи, а изнутри, из костей. Между её рёбрами и стеной словно натянули провода, и по ним пошёл ток.

В висках заломило.

Я здесь, — сказала она телом, не ртом. Дыхание выровнялось, бессмертное сердце отбило короткий, ускоренный ритм.

Ответ пришёл сразу.

Не словами, но так ясно, что человеческая речь оказалась только переводом:
Ты — осталась.

Не прозвучало «одна», не прозвучало «вместо неё», но смысл был именно такой: дом не собирался оплакивать потерю Лины, не интересовался, как это произошло. Он фиксировал факт: из двух проводников остался один.

По позвоночнику вверх поползло чужое тепло — тяжёлое, навалившееся, как масса тел на поручень в давке.

Раньше дом делил нагрузку: часть шла через Лину, часть через неё. Теперь весь поток пошёл сюда.

К горлу подкатило что-то вроде тошноты — не от страха, от избытка.

— Не дави, — прошептала она, даже не заметив, что сказала вслух.

Давление чуть ослабло, но не ушло.

Вместе с ним проступило другое: в глубине этого плотного, как горячая смола, присутствия обозначился отдельный, жгучий нервный узел — чужеродная, тёмная точка, которая двигалась по дому не в такт его ритмам.

Адам.

Дом чувствовал его.

Раньше — как источник, который можно подключить, обмануть, заставить работать на себя. Теперь — как нечто, что забирает, не оставляя.

Лина… её «она» — сущность, вкус, то, что дом привык считать своей добычей, — не вернулась в структуру, не пролилась вниз, не осела в стенах. Она ушла в другое место: в холодный, плотный голод, который двигался по этажу.

Дом ощутил это так же ясно, как она. И не принял.

Он не проводник, — тяжёлая мысль ударила в суставы пальцев, в свинцовую ноющую тяжесть старой пломбы.
Он — хищник. Для нас.

Марго едва удержалась, чтобы не застонать от того, как грубо это чувство прошло через неё, как через антенну.

До этого дом считал их одной конструкцией: он — голод; они — руки, которыми удобно брать; мужчины — расходный материал, иногда врата для чего-то ещё. Пожиратель ломал схему: ничего не приносил, не просил, просто брал сам — и не из тех слоёв, которые дом был готов отдать, а из того, что он берег как запас.

Его нужно остановить, — треснуло в затылке.

Она судорожно вдохнула, обеими ладонями упёршись в стену, как в борт корабля, который повело на бок.

— И как, по-твоему, — сухо спросила она уже вслух, — я должна остановить того, кто только что забрал у тебя Лину?

Дом не ответил словами, зато внутри неё начали всплывать старые маршруты: лестницы, повороты, комнаты, где они ставили ловушки тем, кто пытался сбежать; места, где пространство сжималось, потолок опускался, двери исчезали, оставляя человека в замкнутом объёме.

Он показывал, чем располагает.

Ты — ведьма, — прошипело в костях.

Не в барном смысле «травки и карты», а в старом, родовом: предки, которых жгли за то, что они умели перекидывать узоры между мирами. Дом выбрал её не прихотью, а потому что видел: через неё удобно управлять.

Ты — моё продолжение, — вибрация усилилась.
Там, где раньше была Лина, теперь пусто.
Теперь — только Марго.

— То есть ты предлагаешь… — она скользнула лопатками по стене вниз, закрыла глаза, — чтобы я стала приманкой? Или ножом?

Ловушкой, — прозвучало.

Образ был грубым и ясным: коридор, проём, момент, когда нужный человек встаёт в нужную точку, и всё сходится — стены, потолок, пол, как челюсти.

Адам, входящий в этот круг. Дом, схлопывающийся.

Он верил, что может.

Она — нет.

— Он не просто плоть, — сказала она. — И не просто демон, и не просто ангел. Ты это уже понял.

Дом ответил раздражением: где-то хлопнула дверь, по стене побежал сухой треск, лампа над головой дёрнулась, бросив на потолок рваную тень.

Я — дом, — упрямо толкнуло изнутри. — Я ел тех, кого вы боялись. Я держал то, что считалось непереваримым. Он — тоже мясо. Для меня.

— Для тебя — да, — выдохнула Марго. — Для тех, кто над тобой, — нет.

Это знание не было мыслью, оно сидело глубже. За годы сделок и жизней она давно чувствовала: есть уровни, до которых дом не дотягивается, сколько бы ни раздувался от крови.

Адам был оттуда.

Ты боишься его больше, чем меня, — холодно заметила тяжёлая конструкция вокруг.

Спорить смысла не было.

Тогда плати, — ровно, как удар.

Она поняла: дом не предлагает союз. Он предлагает последнюю сделку.

С одной стороны — шанс продлить существование, пусть кривое и обглоданное. С другой — цена, которая давно маячила на горизонте, просто теперь показали цифру.

— Что ты хочешь? — она даже не попыталась смягчить.

Доверие, — пришло.

Она почти усмехнулась от того, насколько нелепо звучит это слово из такого рта, которого нет.

— Ты хочешь, чтобы я поверила, будто ты меня спасёшь? После всего?

Формулировка не изменилась.

Ты выбрала его.

Вспыхнула сцена: они с Линой в комнате с зеркалом; её фраза «я ухожу»; её отказ продолжать ритуал, который дом уже запустил. Для такого существа этого хватало, чтобы записать её в предательницы.

Ты выбрала не меня.

— Я выбрала себя, — устало сказала Марго. — Ты десятилетиями берёшь то, что я тебе приношу, а стоило мне попробовать выйти, ты вспоминаешь слово «предательство».

Это тоже выбор, — глухо.

Ей стало смешно и мерзко одновременно, но смех не вышел: горло и так держало слишком много.

— Скажи прямо, — произнесла она, — у меня есть шанс?

Дом молчал.

Это молчание было взвешиванием. До этого она была для него идеальным инструментом — точным, предсказуемым. Теперь показала, что у инструмента есть своя воля.

Для дома это уже было браком детали.

Шанс — всегда есть, — наконец прозвучало. — Но у всего есть цена.

— Говори.

Помоги мне его остановить. Отдай себя как проводник. Не беги. Позволь действовать через тебя. Тогда, возможно, оставлю часть времени.

Часть времени.

Не бессмертие. Не вечность. Остаток.

Она сразу увидела это: даже если согласится, её не сохранят — просто дадут дослужить до конца, используют тело, имя, навыки, а потом…

Потом ты станешь частью меня, — последняя строка счёта.

Вот это было честно.

— То есть я — плата в любом случае, — сказала она. — Вопрос только, в каком виде.

Дом не возразил.

И вдруг, в этой холодной ясности, Марго увидела себя на шкале не в привычном месте «над», а там, куда они обычно отправляли мужчин: в графе «расходы».

— Ладно, — тихо сказала она. — Если я всё равно стану частью, я хотя бы попробую поторговаться за форму.

Она выпрямилась, оттолкнулась от стены, привычно отряхнула ладони, будто стряхивая пыль, — хотя пальцы были липкими от чужой энергии, — и пошла туда, куда дом мягко толкал: к комнате с зеркалом, к месту, где он хотел финал.

Коридоры, ещё недавно путающиеся и закольцованные, вдруг послушно выстроились в прямую линию: поворот, лестница, разворот, ещё несколько шагов. Звук её шагов стал тише, будто доски заранее втягивали в себя эхо.

Она чувствовала, как дом стягивается к центру: стены ближе, воздух тяжелее, тени плотнее. С потолка свисали тонкие паутинки, и каждая дрожала отдельно, как струны, настроенные на один аккорд.

На подходе к знакомому коридору она миновала приоткрытую дверь в боковую комнату; из-за порога тянуло свежей сырой кровью, древесной пылью и чем-то сладко-тухлым — там были Иван, Данила, где-то в глубине — Артём. Но сейчас это были для неё не люди, а уже части баланса.

Она не заглянула.

У двери в комнату с трюмо остановилась. Дверь была распахнута.

Внутри первое, что ударило — воздух: тяжёлый, неподвижный, с металлическим привкусом, как в морге.

Зеркала больше не было.

Рама зияла пустотой; вместо стекла — рваный темнеющий прямоугольник. Вся стена вокруг была утыкана осколками: длинные клинья, широкие треугольники, мельчайшая крошка. Некоторые впились в штукатурку почти полностью, оставив снаружи только блестящие кромки; другие торчали наполовину, и на нескольких тонкими дорожками стекала пыль, смешанная с чем-то тёмным.

На полу лежала мелкая стеклянная крошка, местами собравшаяся в тонкую, мерцающую корку — наступи, и она врежется в ступни сотней иголок.

Лина лежала у трюмо.

Не сидела — лежала странно вывернуто: одна рука подогнута под тело, плечо чуть приподнято, шея выгнута под неправильным углом. Волосы растеклись по полу тёмным пятном, несколько осколков стекла запутались в прядях, как прозрачные насекомые. Глаза были открыты, но не смотрели ни на неё, ни на потолок — взгляд застыл где-то в стороне, в щели между досками, и в этом пустом, мёртвом направлении было что-то особенно мерзкое.

Рот приоткрыт, губы чуть посинели. Казалось, ещё немного — и из угла вытечет тонкая тёмная ниточка, но кровь не шла: дом забрал всё до последней капли, не желая портить пол.

У стены, чуть в стороне от неё, стоял Адам.

Спиной к двери, лицом к разорванной раме. На его пальто ещё виднелись тонкие, ровные порезы от стекла; ни следов ранок на коже. В стене позади него торчали осколки — на уровне виска, горла, груди — по идеальным дугам, как замершие в воздухе траектории.

Марго сделала шаг внутрь. Доска под ногой скрипнула, и звук раскатился по комнате круговой волной.

Он повернулся.

Они посмотрели друг на друга. На этот раз без масок, без ролей «гость» и «организатор вечера». Дом напрягся вокруг, словно подкинул под их ноги ещё один невидимый этаж.

Внутри Марго что-то щёлкнуло: дом увеличил подачу. Воздух вокруг неё стал плотнее, горячее, в ушах загудело, ладони вспотели. Каждая мышца одновременно слушалась и её, и чужую волю.

Сейчас, — требовал дом.

Она сделала ещё шаг.

— Мы можем договориться, — сказала Марго. И сама не была уверена, от кого эта фраза — от неё или от него.

— С кем? — спокойно спросил Адам. — Со мной или с ним?

Дом взвился в ней, как раненое животное. Давление усилилось, где-то в глубине дома рухнула перегородка; по потолку комнаты пробежала свежая трещина, на пол посыпалась пыль.

— Я… — она сглотнула вязкую слюну. — Я не хочу умирать.

Фраза, которую она никогда не произносила вслух, прозвучала неожиданно мелко на фоне этого дома.

— Ты давно выбрала цену, — сказал Адам. — Остальное — бухгалтерия.

Дом ударил.

Пространство вокруг неё сжалось. Пол под ногами чуть накренился, как палуба, стены двинулись навстречу, воздух превратился в плотный, тугой слой. На какой-то миг ей показалось, что к коже прикасаются тысячи невидимых рук — холодные, влажные, скользкие — и все они тянут её в разные стороны.

Снизу, изнутри, поднимаясь от стоп к коленям, развернулся знакомый цикл: тот самый механизм ужаса, который она сама столько лет включала в чужих.

Колени дрогнули. Пальцы сами сжались в кулаки, ногти впились в ладони так, что кожа под ними резко натянулась, но это ощущение было тонким, поверхностным, почти лишним на фоне того, что происходило глубже.

Там, под рёбрами, дом начал выкручивать её сущность, как мокрую тряпку. Не кровь — её в такой форме у них давно было мало. Не нервные окончания — они могли регенерировать. Он выкручивал саму способность держать себя целой.

Позвоночник превратился в раскалённый прут, лопатки — в ржавые петли, вокруг которых пытаются провернуть дверь, которая не хочет открываться. Каждый сустав отзывался треском, суставы пальцев нудно отзывались, как старые раны под дождём.

Звук ушёл.

Мир сузился до тихого, тонкого писка, как будто ей в ухо вложили живую точку-звон, и та застряла там навсегда.

Она успела ещё раз подумать о Лине — отчётливо, без сентиментальности: две фигуры на крыше дома, фраза «мы будем жить вечно», смех над теми, кто внизу. И о том, как эта вечность сейчас заканчивается — не каталожной картинкой с огнём и криком, а тихим, отвратительно практичным утилизационным процессом: дом просто перерабатывает своё сырьё.

Адам стоял, не двигаясь.

Он не бросался, не пытался вырвать её из этого, не подставлял руку. Взгляд его был внимательным, почти профессиональным: дом в попытке спасти себя убивал собственный интерфейс, и он смотрел, сколько тот готов отдать за шанс.

Давление росло.

В какой-то момент звук исчез совсем. Не стало ни писка, ни скрипа, ни собственного дыхания. Пол под ногами перестал ощущаться — то ли исчез, то ли тело перестало понимать, где что. Свет сжался в узкую белую линию перед глазами, как трещина в старом стекле.

Рот сам приоткрылся, но крик не вышел: нечем было кричать. Всё, что могло превратить переживание в звук, уже вывернули и вытянули.

И тут всё оборвалось.

Резко, как если бы рубанули тугой канат.

Для стороннего взгляда она почти не изменилась — стояла, слегка наклонив голову, руки вниз, волосы спадают на плечи. Только глаза…

В глазах не осталось ничего.

Прежняя глубина — старая, нелюдская, усталая — исчезла. Не вспыхнул и человеческий огонёк. Там стало ровно, плоско, как в пустом стекле.

Дом забрал её полностью.

Не поделился, не направил дальше, не отдал ни вверх, ни вниз. Втянул в себя, растворил, растащил по слоям. Теперь в трещинах стен, в промерзших балках, в мрачных углах подвала и на сырых перекрытиях чердака жило то, что раньше называлось «Марго» — не как личность, а как часть его памяти, его голода, его силы.

Тело ещё мгновение стояло, чуть покачиваясь, затем мягко сложилось на пол, на бок, без сопротивления, как кукла, у которой перерезали ниточки. Пальцы остались полусогнутыми, словно она всё ещё пыталась за что-то ухватиться.

Дом замолчал.

Не от сытости — его голод был бездонным, — а от того, что лишился последней человеческой языковой кнопки.

Теперь у него не было ведьм.

Не было проводников.

Был только он сам — огромная, слоистая, пропитанная страхами и смертью конструкция — и тот, кто стоял в комнате с расколотым зеркалом, дыша так же ровно, как в начале вечера.

Адам перевёл взгляд с Лины, лежащей у трюмо в странном изломе, на Марго, распластавшуюся в стеклянной крошке.

Дом, пытаясь сохранить себя, уже отрезал собственные щупальца. Теперь предстояло разобраться с туловищем.



Вот Часть IX с лёгкой вычиткой и минимальными правками в стиле (смысл и структура сохранены):

ЧАСТЬ IX. Город без дома

После того как дом проглотил Марго внутрь себя, тишина не просто вернулась — она изменилась по плотности. Исчез тот едва уловимый человеческий фильтр, который всегда был здесь, даже в самые глухие ночи: дыхание, интонации, привычка к речи, спрятанная в стенах. Осталась только голая, тяжёлая тишина, похожая на стоячую воду в старом колодце, который давно не открывали: под ней ещё шевелилось что-то живое, но опустить руку достаточно глубоко мог только тот, у кого нет инстинкта одёрнуть её назад.

Адам стоял в комнате с уже разбитым зеркалом. Рама зияла пустым провалом, вся стена вокруг была утыкана осколками: длинные клинья, треугольники, мелкая крошка, застывшая в штукатурке, как стеклянные паразиты. Некоторые торчали, как ножи, на уровне лица — по траектории, по которой они недавно летели в него и остановились в миллиметре от кожи.

На полу лежала стеклянная крошка, шуршащая под ботинками, как тонкий ледяной наст.

Между этим хрупким смертоносным мусором лежали две пустые оболочки.
Лина — странно вывернутая, шея под неверным углом, волосы, спутанные с осколками.
Марго — на боку, с руками, вытянутыми вперёд, будто в последний момент всё ещё пыталась к чему-то дотянуться.

В этих телах ещё угадывалась привычка к жизни: позы не были похоронно-ровными, лица не застыло ужасом или болью. Но внутри уже не шевелилось ни одной ниточки, за которую можно было бы вытянуть их обратно. Дом только что откусил собственные руки, чтобы они не успели перейти на другую сторону.

Теперь он остался с ним один на один.

Тишина в доме сменила тон. Скрип в балках стал длиннее, ниже, как протяжный выдох больного, у которого сняли аппарат, поддерживающий дыхание. Стены едва заметно ходили, то подступая ближе, то отплывая, как если бы кто-то изнутри упирался ладонями в штукатурку. Из углов медленно выползала сырость — не от грунтовых вод, а от того, что старый страх, десятилетиями впитанный в дерево и кирпич, начал выходить наружу, как соль на древней кладке.

Адам оглядел комнату, тела, стену, усеянную стеклянными шипами, и принял решение, которого здесь ещё никто никогда не принимал: не выйти, не договориться, не оставить «на будущее», а закончить.

Голод внутри него уже не был ленивым, звериным. Он собрался, стал тяжёлым рабочим инструментом — тем, чем он и был на самом деле. Три мужчины дали ему плотную, разную по структуре пищу; Лина — тяжёлый, древний, многослойный опыт, который впитал его голод, как чёрное масло; Марго, стянутая в глубину дома, теперь была частью того, к чему он собирался добраться.

Он вышел в коридор.

Дом встретил его не иллюзиями, а простым, физическим отталкиванием: пол под ногами на секунду стал мягче, как резиновая мембрана, стены холодно прижались к плечам, несколько дверей одновременно приоткрылись и тут же захлопнулись, создавая впечатление, что дом нервно перебирает варианты, куда его сунуть.

Адам не выбирал путь. Он позволил дому вести.

Коридоры выпрямились. Лестницы перестали путаться. Дом сам подталкивал его туда, где у него был настоящий центр, а не декоративное «сердце» для чужих игр.

Настоящая плоть дома начиналась под ним.

Подвал был низким, давящим. Потолок нависал так близко, что крупному человеку пришлось бы пригибаться, ступени уходили вниз узко и круто, стёртые в середине чужими ногами. Воздух был густой, тяжёлый, пропитанный многолетней влагой, ржавчиной и чем-то ещё — сладковато-тухлым, как запах мяса, которое когда-то здесь подвешивали, а теперь его место заняло другое сырьё.

Он вошёл в помещение, которое дом хранил как утробу.

Кирпичи по стенам были разного возраста и цвета; между ними просвечивали слои: засохшие потёки, давно уже не воды, матовые пятна жира от многолетних рук и тел, десятки неглубоких царапин — следы ногтей, оставленные теми, кто в какой-то момент понял, что стены — это последнее, за что можно ухватиться.

Пол с виду был сухим, но Адам чувствовал, как под верхним слоем скрыта плотная насыщенность, как если бы в швах между плитами годами застывала кровь, страх и отчаяние, превращаясь в единый тёмный осадок.

Дом дышал здесь тяжелее всего.

Он знал, что тот пришёл. Связь, недавно дотянутая до Марго, теперь осталась без тела, но канал не исчез. По нему дом нащупывал его, как слепой старик невидимыми руками.

Адам подошёл к стене, где от потолка к полу шла одна толстая трещина — почти идеальная линия, повторяющая раскол бывшего зеркала, — и приложил к кирпичу ладонь.

Ответ последовал сразу.

Не звук, не слова — волна. Тяжёлая, густая, тошнотворная. В эту волну было намешано всё, что дом здесь собирал: плач, сорванный криком, чужое дыхание, срывающееся на хрип, захлёбывающийся шёпот, шаги, которые не успели добежать до двери. Дом попытался сделать с ним то, что делал со всеми: завалить чужим страхом, утопить в чужой смерти, заставить согнуться под тяжестью накопленного.

Но в этот раз мешок повесили на того, кто в принципе создан, чтобы их таскать.

Голод внутри Адама не отшатнулся. Он потянулся навстречу.

То, что дом годами качал в себя, теперь качалось наружу. Но этого было мало.

Глубже под этим подвалом, ниже кирпича и бетона, ниже труб и старого фундамента пряталось то самое, чего дом боялся. Нечто, в которое он сбрасывал то, с чем не справлялся сам: остатки сделок, осколки душ, слишком тёмные куски договоров, старые клятвы, чужие грехи, которые не укладывались даже в его голод.

Там, под домом, это «нечто» лежало, как опухоль.

Адам закрыл глаза и протянул своё зло не только в стены, но и глубже — вниз, под них.

Его внутренний голод, отточенный столетиями, скользнул под фундамент, как чёрный язык. Там, где обычно заканчивается дом и начинается просто земля, он наткнулся на другое — на слой, больше похожий на застывший, но ещё живой пласт смолы.

«Нечто» проснулось.

С первого касания на него обрушился холод — такой, который не бывает от погоды. В голове раздался нечеловеческий шум: тысячи голосов, перемешанных так плотно, что они звучали одним сплошным визгом. В этом визге узорами шли чужие молитвы, проклятия, смех, стоны — всё вместе, без разделения.

Само «оно» не имело формы. Слишком много всего в него сносили, чтобы оно оставалось чем-то цельным. Это было скопление: изломанные силуэты, слепленные вместе; обрубки рук, уходящих в никуда; лица, размытые, как в воде; чёрная плоть, в которой что-то шевелилось и лезло наверх.

Когда его голод коснулся этого слоя, «нечто» ответило.

На него рвануло сразу со всех сторон. Не физическими зубами — когтями мысли, липкими щупальцами чужих желаний, обрывками воспоминаний.

Ему в лицо швырнуло картины: тела, развешанные по комнатам дома, которые он ещё не видел; мужчин, которых приносили сюда до Ивана и Данилы, с пустыми глазами и рваной кожей; женщин, которых Лина и Марго отпустили не из милости, а чтобы те жили свидетелями, источая вокруг страх; детей, случайно попавших в орбиту дома и потом годами видящих один и тот же коридор во сне.

«Нечто» пыталось не просто отпугнуть — оно хотело засосать его внутрь, как засосало всё остальное. Схватить, размолоть, сделать частью себя.

Голод Адама ударил навстречу.

На уровне тела он стоял неподвижно — ладонь на кирпиче, веки опущены. На уровне «там» два чудовища сцепились, как две пасти.

Дом, лишённый ведьм, был лишь оболочкой.
«Нечто» под домом — тем, кто привык считать себя настоящим хозяином.

Первые секунды они просто вцепились друг в друга, пытаясь перебить чужой поток. Стены подвала дрожали; где-то вверх по дому пошли тонкие трещины, по углам побежал песок, старые балки глухо скрипнули.

«Нечто» не собиралось отдавать накопленное. Оно бросалось, кусалось, вспыхивало в нём лихорадочными всплесками: в голову Адама летели чужие жизни, чужые боли, чужие удовольствия от чужой боли. Оно пыталось раздуть его голод до разрыва, чтобы он не выдержал.

И в какой-то момент в этот клубок вмешалось ещё кое-что.

Тонкая, светлее общей массы, но всё ещё тёмная нить. Не белая — сероватая, как зола.

Марго.

Не в прежнем её виде — не женщина с бледной кожей и внимательным взглядом, а сгусток, спрессованный до боли: память, страх, желание вырваться. Она прилипла к «нечто», была в нём впаянной деталью, уже почти слившейся; его тяжёлая волна не отталкивала её — наоборот, держала, как залитый бетоном арматурный прут.

И всё же именно она первой ударила не по Адаму. По нему она уже не могла. По нему.

«Нечто» дёрнулось.

Оно привыкло, что всё, что в него попадает, либо растворяется, либо смиряется. Марго не смирилась. Внутри общего чёрного потока её маленький узел начал трепыхаться в обратную сторону, сцепляясь со структурой, которая держала её, как зверь цепляется зубами в ловушку.

Она боялась.

Страх этот пробился к Адаму, как запах — острый, холодный. Страх не смерти, не боли. Страх остаться навсегда частью этого безымянного сгустка, в котором перестаёшь понимать, где ты, а где все остальные.

Она сопротивлялась «нечто», а не ему. Но этого было достаточно.

Там, где она дёргала изнутри, «оно» теряло сцепление.

Адам почувствовал этот разрыв, как мастер чувствует слабое место в металле. И ударил туда.

Его голод сжался в одну точку и рванул.

Тёмная масса «нечто» завизжала — не ушами, не звуком, а всеми своими кусками. Дом снова затрясся; над подвалом, на этажах, поползли новые трещины; лестницы глухо застонали, одна из перегородок наверху с треском обвалилась.

Он тянул.

«Нечто» — вырывалось.

Марго внутри — продолжала царапаться, биться, рваться, хоть её уже почти не было.

По мере того как он ел, в его голод входили обломки старых сделок, фамилии, забытые городом, но записанные здесь, запахи чужих костров, холодные обещания, данные в подвалах, молитвы, произнесённые шёпотом над первыми жертвами.

Он чувствовал, как под домом уменьшается давление, как почва, насыщенная чёрной слизью, становится сухой, как старая корка.

Наконец «нечто» дёрнулось в последний раз.

Эта судорога прошла по дому целиком: в комнатах наверху качнулись люстры, рухнул ещё один шкаф, в коридоре, где когда-то смеялся Иван, осыпались остатки лепнины.

Потом — провал.

Тяжесть, которая десятилетиями лежала под всем построением, исчезла.

Адам отдёрнул ладонь.

На уровне обычного зрения — просто кирпич. Холодный, влажный, с трещиной.

На уровне того, что видел он, — под домом теперь было пусто. Не «чисто» — там ещё оставались следы, обугленные края, но центральной чёрной массы не стало.

Внутри него, в глубине голода, теперь жило это «нечто» — распиленное, переработанное, встроенное в ту часть его, которая всегда смотрела вниз.

И вместе с ним — узелок.

Марго.

Он увидел её внутренним зрением: не человек, не фигура, а сжатая до точки сущность. Вокруг неё клубилась недавняя тьма «нечто», ещё шипящая, но уже не хозяин.

Она была в панике.

— Не надо… — донёсся до него шёпот не ушами, а изнутри. — Не туда… не к ним…

Она знала, кому она принадлежит по всем договорам.

И теперь, когда «нечто» разобрали, когда дом лишился сердца, за её душой пришли те, кто стоял за этим домом всегда — под ним, глубже, чем даже он только что нырял.

Они не заставили себя ждать.

Воздух в подвале резко похолодел так, что камень словно покрылся инеем. Тьма в углах, уже начавшая разрежаться, снова сгустилась — но иначе: не домовитой мазутной мглой, а более плотной, структурной, как чёрный дым, у которого есть кости.

Из этого дыма начали проступать силуэты.

Не люди. Не звери.

Сначала — рога, изломанные, как корни деревьев. Затем — длинные, слишком тонкие пальцы, царапающие по воздуху и оставляющие в нём бледные полосы. Лица толком не собирались: то зубы, то чёрные, как выжженные угли, глазницы, то просто маска из тени.

Запах пришёл последним: смесь жжёной серы, старого ладана и гниющего мяса.

— Пожиратель, — сказал один из них, и голос его прошёл по стенам шероховатой волной. — Давно не виделись.

Он говорил по-человечески, но каждое слово будто скребло по внутренней стороне черепа.

Адам стоял спокойно.

— За ней, — второе существо, сместившееся ближе, кивнуло на тот крошечный, почти невидимый узел, который он держал у себя внутри. — Это наша часть. Она подписалась задолго до тебя.

Марго взвыла — на этот раз уже ясно, отчётливо.

— Не отдавай… пожалуйста, не им. Я… я помогла… Я не знала, во что всё это выльется, я…

Её голос был как голос утопающей, которая наконец вынырнула на секунду. В нём не было прежней холодной рассудочности, с которой она говорила о «цене» и «балансе». Только ужас перед тем, что её ждёт.

Адам мог не отвечать.

Вариантов у него было всего два.

Первый — отпустить её вниз, к тем, кто пришёл. Ад, чьи слуги сейчас стояли перед ним, не был местом милосердия. Там разбирают по косточкам, долго, тщательно. Но иногда… иногда, через сотни лет, через тысячи чужих мук, через правильные совпадения, души выпускали. На пересдачу. На искупление.

Второй — оставить её себе.

Его голод тоже не был местом милосердия. Души, которые он забирал целиком, исчезали навсегда. Без шанса, без срока. Просто — не было.

«Либо вечный ад с шансом, либо короткая пустота без права голоса», — холодно сформулировал он про себя.

— Прошу, — шептала Марго, цепляясь за любой край. — Не к ним. Я видела, с кем мы заключаем сделки. Я знаю, что они делают. Мне… страшно.

— Ты мне помогла, — сказал он тихо — не ей, не им, а себе. Факт.

Демоны смотрели, не вмешиваясь. Они знали, что правила на его стороне: он забрал «нечто», он имел право забрать и всё, что было внутри.

— Забирайте, — наконец сказал Адам. — Но целиком. Не рвите.

Марго вскрикнула так, как не кричала ни разу за эту ночь.

— Нет!

Тот, что стоял ближе, усмехнулся — губ у него вроде бы не было, но усмешка чувствовалась.

— Добрый сегодня, Пожиратель, — сказал он. — Мать бы удивилась.

Адам не ответил.

Демон вытянул руку — узкую, с слишком длинными пальцами, кожа которых шевелилась, как слой живых червей, — и провёл ими по воздуху.

Внутри Адама что-то отлепилось.

Узел Марго дёрнулся, взвился, её голос захлестнул голову:

— Не отдавай! Лучше ты! Лучше исчезнуть! Я не хочу туда!

— Туда, — сказал он. — У тебя хотя бы будет шанс. Со мной — нет.

Он не утешал. Он сообщал.

В следующую секунду её вырвало из него, как занозу.

На миг он увидел её чуть яснее: силуэт, сложенный из тумана, знакомые черты — не лица, но взгляда. Взор, полный ужаса и бешеного, отчаянного желания жить.

Пальцы демона сомкнулись вокруг этой тени.

— Ещё увидимся, — прошипел он Адаму, пряча добычу. — Придёт и твой час. И папаша твой не защитит.

Слово «папаша» хлестнуло, как грязная тряпка, но Адам не моргнул.

— Ждите, — ответил он. — Вам же больше делать нечего.

Марго ещё пыталась вывернуться, вытягивая к нему остатки рук, но её уже тянули вниз. Туда, где начинались другие уровни договора, о которых даже Лина с Марго предпочитали не думать.

Он сделал единственное, что мог: не стал задерживать её у себя.

Лучший из плохих вариантов.

Пусть её разбирают там, а не растворяет он. Возможно, через пару сотен лет, через несколько кругов боли её вытащат наверх с другим лицом и другой памятью.

Демоны, забрав её, начали таять обратно в свою тьму.

— Пожиратель, — бросил напоследок тот же голос. — Мы ещё встретимся. Мы терпеливы.

— Я тоже, — сказал Адам.

Тьма в углах подвала сжалась в тонкие жилы и ушла вниз, оставив после себя только запах гари и влажного камня.

Подвал опустел.

Дом — тоже.

Теперь в его стенах не жили ни чужие сделки, ни «нечто», ни Марго. Только голая архитектура.

Адам поднялся наверх.

Комнаты встретили его прежней картинкой: тела, пыль, осколки. Но ощущение было другим. Там, где ещё недавно каждый угол шептал, теперь просто молчало.

Он прошёл мимо Ивана, мимо Данилы, мимо Артёма, ещё раз заглянул в комнату с разбитым зеркалом, где стеклянные шипы по-прежнему торчали из стен, как застывший взрыв.

Дом ещё попытался вяло дёрнуться — дверь в холл чуть прижалась, перила на лестнице скрипнули, доска под ступнёй жалобно стонала. Но это были не приёмы живого. Это было посмертное дрожание тела, которое ещё не поняло, что в нём ничего не осталось.

Он дошёл до входной двери.

Та, когда-то тяжёлая, сопротивлявшаяся, теперь легко поддалась его ладони.

Ночной воздух ударил в лицо прохладой. Пахло мокрым асфальтом, выхлопом, влажной листвой где-то в глубине дворов. Город жил своей обычной ночной жизнью.

Адам сделал шаг на крыльцо.

За спиной что-то хрустнуло.

Он обернулся.

Дом, лишённый внутреннего каркаса, начинал умирать и физически.

Сначала по фасаду прошла одна, почти аккуратная трещина. Потом — вторая. Лепнина, и так уже ободранная, большими кусками посыпалась вниз, разбиваясь о ступени глухим, мясистым стуком.

Стёкла в окнах — те немногие, что ещё держались, — начали лопаться. Не дружно, не хором, а по одному: короткий звон, шорох крошки.

Одна из колонн крыльца дрогнула, как старик, у которого подогнулись ноги, и начала медленно уходить в сторону, увлекая за собой часть карниза.

Где-то внутри рухнула лестница.

Дом складывался сам в себя, как выдохшийся лёгкий.

Адам сошёл с крыльца и отошёл на несколько метров, позволяя обрушению идти своим ходом.

Первое облако пыли ударило в ночь густой, сухой волной. Оно накрыло его с головой, забилось в волосы, ресницы, осело на плечах. Он не стал отряхиваться сразу — просто стоял, пока дом за его спиной трещал и ломался, превращаясь из «места силы» в банальный обвал аварийного здания.

Где-то во дворе залаяла собака, где-то хлопнуло окно, кто-то из соседей, может быть, выругался, глядя на тёмный провал вместо прежнего силуэта.

Город, не зная, что именно исчезло, всё равно вздохнул.

Он почувствовал это почти физически: как будто огромная, невидимая рука, много лет лежавшая на его крышах, дворах, подъездах, наконец приподнялась. В воздухе стало больше пустоты. Не той, от которой страшно, а той, в которой можно дышать.

Страх, который этот дом распускал по улицам тонкими, незаметными нитями — через слухи, через сны, через случайные взгляды на тёмные окна, — оборвался.

Люди ещё долго будут рассказывать про «дворец, который сам развалился». Кто-то вспомнит, что «там исчезали мужики», кто-то отмахнётся, кто-то придумает новую легенду. Но в глубине города то, что он чувствовал этой ночью, уже было другим: он дышал свободнее.

Адам развернулся и пошёл прочь от завала.

На одном из перекрёстков он остановился под фонарём и на секунду поднял взгляд вверх, куда-то в тёмное небо, где не было ни звёзд, ни ответов.

— Видишь, ма, — сказал он негромко, почти мысленно, но так, будто говорил кому-то очень конкретному. — Я не только уничтожаю. Сегодня я щепку не сжёг, а отдал на переработку. Через пару сотен лет, может, из неё кого-то приличного сделают.

Уголки губ чуть дёрнулись — не в улыбке, а в кривой усмешке.

Лес рубят — щепки летят. Обычно он относился к этому буквально. Сегодня впервые позволил щепке шанс.

Ответа сверху, снизу или сбоку не последовало.

Он и не ждал.

Город N шумел своей ночной жизнью: где-то хлопали двери подъездов, где-то вдалеке рычала машина, где-то двое ругались у ларька.

Пожиратель шёл по этим улицам спокойно, с тем же ровным шагом, с которым вошёл в бар в самый первый вечер.

Просто теперь у этого города не было дома, который ел мужчин. И не было тех, кто поднимал для него нож.

Загрузка...