Знал бы я, чем закончится это проклятое воскресенье, ни за что бы не пошел на эту дурацкую прогулку. Сидел бы дома, как нормальный пенсионер, смотрел свои дурацкие передачи про инопланетян, грел уши, пил чай с сушками и доживал бы свой век тихо, мирно, без приключений. Потому что в моем возрасте приключения — это когда без очереди в поликлинику прорвался или скидку на мясо в "Пятерочке" отхватил. А не это вот всё.

Но нет. Потащило меня на свежий воздух. Зачем? Чтобы подышать? Чтобы ноги размять? Чтобы, значит, здоровье поправить? Вот и допрыгался, господа хорошие. Теперь я князь.

И, судя по всему, последний из своего рода.

Но давайте по порядку. Я старый журналист, Волков Никита Владимирович,семьдесят семь лет стукнуло в декабре, и привык, что у меня порядок во всём. Особенно в мыслях. Факты раскладывать по полочкам, дела прошлые перебирать, воспоминания сортировать. Это единственное, что остаётся, когда все настоящие дела уже позади. Так что буду последователен, как в лучшие годы в редакции "Вестника Тургеневска", когда мы номер верстали и материал приходилось по крупицам собирать.

Начну с утра того злополучного дня.

Проснулся я, как обычно, в семь утра. Будильник не нужен, организм сам знает, когда пора. Старость, она, знаете ли, дисциплинирует. В молодости мог до обеда валяться, если выходной, а теперь ,нет. В семь глаза открываются, и всё тут. Лежи не лежи, ясно, что уже не уснёшь.

Встал, покряхтел, пошёл в ванную. Умылся, побрился, посмотрел на себя в зеркало. Зрелище, скажу я вам, не для слабонервных. Морщины, мешки под глазами, щетина седая. Глаза ещё живые, но уже с той мутноватой поволокой, которая бывает у старых собак. Взгляд такой: "Я всё понимаю, но уже не бегаю".

— Ну что, Никита Владимирович, — сказал я своему отражению. — Поживём ещё?

Отражение промолчало. Правильно сделало.

На кухне поставил чайник. Холодильник открыл, там пустота на полках, хоть волков заводи. Молоко вчера закончилось, колбаса тоже, сыр покрылся чем-то подозрительно зелёным. Я этот сыр выкинул, но с тоской. Хороший был сыр, дорогой, внучка на Новый год привозила. А внучка уже неделю не звонит. Ладно, её дела, молодая, некогда ей с дедом разговаривать.

Наскрёб на завтрак яичницу из трёх яиц, поджарил хлеб в тостере, налил чай покрепче. Сижу, ем, смотрю в окно. За окном родной Тургеневск просыпается. Серые пятиэтажки, сугробы, бабка с соседнего подъезда ведёт таксу, похожую на сосиску с ножками. Собака гадит в сугроб, бабка оглядывается по сторонам, типа не видит. Я усмехнулся. Всё течёт, всё меняется, а бабки с собаками,никогда.

После завтрака решил: пойду гулять. Врачи, понимаешь, велят двигаться. Давление у меня скачет, сердце пошаливает, без движения совсем расклеишься. Да и на улице вроде ничего: солнце светит, морозец градусов десять, снежок поскрипывает. Красота.

Оделся основательно. Унты теплы,как с советских времён, добротные, на меху. Тулупчик овчинный, на рыбалке в нём спасался, когда моложе был. Шапка-ушанка, которая помнит лихие девяностые, когда я в этой шапке и в милицию загремел однажды по ошибке, и на митинги ходил, и даже в кино в ней же, смешно вспомнить. Шарф шерстяной широкий, жена покойница его связала ещё когда жива была. Тёплый, колючий, пахнет нафталином и прошлым.

Вышел на улицу. Воздух, вдохнешь и закачаешься. Морозный, чистый, сосновый - от парка тянет. Я вдохнул поглубже и закашлялся. Легкие уже не те, что в двадцать лет.

Потопал в сторону парка. У нас в Тургеневске парк один на весь город, имени Ленина, конечно. Хотя в последние лет двадцать у него другое название, но все по старинке его так и называют. Там до сих пор Ленин стоит, как вкопанный, руку протянул, типа "Идите за мной, товарищи". А идти-то некуда. Вокруг него голуби сидят, ждут, пока кто семечек насыплет. А особо находчивые из года в год перекрашивают его пиджак во всевозможные цвета. В позапрошлом году был голубой пиджак, в прошлом - розовый, на этот новый год Владимир Ильич принарядился в бутылочно-зеленый наряд с розовыми прожилками. Администрация уже на такие выходки рукой махнула.
Я Ленину кивнул, как старому знакомому, и пошёл дальше.

Маршрут у меня накатанный годами. От памятника по центральной аллее до пруда, потом вдоль берега, через мостик, и обратно по боковой дорожке. Ровно три километра получается. Врачи говорят, нормально. Я шагаю, считаю шаги, дышу.

В парке народу кот наплакал. Мамаши с колясками, те всегда, куда ж без них. Две пенсионерки на скамейке, что-то обсуждают, наверняка соседей осуждают или политиков. Мужик с собакой. Собака похожа на мочалку с глазами, породы, видимо, "двортерьер", бегает по сугробам, радуется жизни. Мужик мёрзнет, подпрыгивает на месте, ждёт, пока мочалка нагуляется.

Я шёл и думал о разном. О наболевшем в основном. Давление вчера вечером опять подскочило, пришлось дополнительную таблетку пить. Сосед сверху, Васька, который уже полгода делает ремонт, долбит перфоратором каждый день ровно с девяти до шести. Пенсию в января не индексировали, как обещали. В "Пятерочке" гречка подорожала. Внучка не звонит. Жизнь, она, знаете, штука однообразная. Особенно когда тебе семьдесят семь, ты одинок, и все твои великие дела давно позади.

Я на Ленина оглянулся. Стоит, родимый, как стоял. Металлический весь, замёрзший, хоть и в новом наряде. Тоже, поди, скучает по старым временам, когда перед ним демонстрации ходили, оркестры играли, флаги развевались. А теперь одни голуби, да шутники. Я ему мысленно посочувствовал и пошёл к пруду.

Пруд у нас большой на краю парка. Рыбаки сидят, бурят лунки, матерятся, клёва нет. Я постоял, посмотрел. Один мужик, молодой ещё, под лед камеру опустил, в телефон смотрит, что там под водой творится. Рыба, видимо, в телефонах не разбирается, не клюёт. Мужик расстроенный.

— Не клюёт? — спросил я из вежливости.

— Не-а, — ответил мужик, не поднимая головы.

— А ты камеру убери. Рыба умная стала, видит и сразу в бега.

Мужик поднял глаза, посмотрел на меня как на сумасшедшего, но ничего не сказал. Я усмехнулся и пошёл дальше.

Всё, как всегда. Ничего нового.

Если бы я знал, что это последний раз, когда я вижу этот пруд, этот парк, этого мужика с камерой, я бы, наверное, запомнил получше. А так, обычный день, обычная прогулка. Ничего особенного.

Обратно шёл уже тяжелее. Ноги гудели, в груди начало покалывать. Я сбавил шаг, остановился у скамейки, постоял, отдышался. Сердце колотилось, как бешеное, в висках стучало. Я достал из кармана пузырёк с таблетками, сунул одну под язык. Нитроглицерин. Спасение моё.

Постоял минут пять, отпустило. Домой потопал медленно, осторожно, как по минному полю. Шаг — остановка, шаг — остановка. Хорошо хоть недалеко.

Дошёл. Подъезд, лифт. Лифт у нас старый, ещё советский, помнит, наверное, ещё Брежнева. Скрипит, трясётся, но везёт. Третий этаж, дверь, ключи из кармана. Всё на автомате, без мыслей.

Дома прямо благодать. Тихо, тепло, пахнет борщом. Я вчера сварил из остатков овощей, на три дня. Надо было, конечно, еще в магазин зайти, но сил не было. Ладно, сойдёт, завтра схожу.

Разогрел тарелку в микроволновке, добавил сметаны, хлебушек нарезал. Сел за стол, включил телевизор для фона. Ем, смотрю, отдыхаю.

По РЕН ТВ как раз передача про паранормальное. Я их люблю, эти передачи. Грешен, каюсь. Сам не верю, а посмотреть интересно. Как в цирк сходить.

Сегодня рассказывали про бабку какую-то из сибирской деревни. Я аж ложку отложил, когда портрет показали, интерес, значит, возник , профессиональный. Бабка как бабка, платок серый, лицо морщинистое, глаза хитрые. Типичная деревенская ведьма из тех, что по молодости коров доили, а теперь "дар открылся".

Диктор вещал проникновенным голосом. Я этот голос знаю, сам такие передачи делал в 90-х, когда на местном телевидение подрабатывал. Там целая наука: интонация должна быть таинственной, паузы драматическими, слова подбираться так, чтобы у зрителя мурашки по коже.

"Она чувствует чужую боль", — говорит диктор. Крупный план бабки, она смотрит вдаль, глаза влажные. "Она предсказала подорожание биткоина". Ещё крупнее. "К ней приезжают со всей страны за помощью". Кадры: люди с сумками, автобус, зимняя дорога.

Я усмехнулся, доедая борщ. В моей журналистской постперестроечной практике я таких "ясновидящих" перевидал с вагон и маленькую тележку. Работал я одно время в мистической газете, что в 90-е в электричках продавались, пришлось и с экстрасенсами дело иметь, и с колдунами, и с целителями. Приёмы все знаю: общие фразы, хитрые наводящие вопросы, холодное чтение, когда по глазам, по одежде, по поведению угадывают, что у человека болит. Люди верят, потому что хотят верить. Это я вам как профессионал говорю.

Вот, например, бабка эта сибирская. Сидит в избе, свечи горят, иконы в углу. К ней приходит женщина, плачет, говорит, муж пьёт. Бабка сразу: "Вижу, вижу, тёмная аура вокруг него, бесы одолели". А кто ж не знает, что если мужик пьёт, это бесы виноваты? Или приходит мужик с больной спиной. Бабка: "Порча на тебе, сглаз, от завистников". А у мужика спина больная, потому что он двадцать лет на стройке мешки таскал. Но проще же в порчу поверить, чем в медицину.

Я всё это знаю, всё понимаю. А всё равно смотрю. И даже ловлю себя на мысли: а вдруг? Вдруг есть что-то, что наука объяснить не может? Вдруг там, за гранью, действительно что-то есть? Я старый уже, скоро сам узнаю. Можно и помечтать.

Доел борщ, помыл посуду, пересел в кресло. Пощёлкал пультом. На Первом едет какая-то мыльная опера про любовь. Баба красивая плачет, мужик красивый её утешает. Скука смертная. На "России", ток-шоу, где бабы с мужиками скандалят. ДНК тесты, измены, разводы. Тоже надоело. На НТВ , очередное расследование про то, как всех обманули. Кого-то посадили, кого-то ищут, все виноваты, кроме нас.

Переключил на НТВ. Там как раз началась "Битва экстрасенсов". Ну, это я люблю. Там хоть артисты стараются.

На экране девушка в чёрном балахоне, с длинными чёрными волосами, глаза подведены так, что похожа на панду. Ходит по комнате, где якобы преступление совершилось, водит руками, закрыв глаза. Ведущая делает таинственное лицо, говорит шёпотом.

— Я чувствую здесь смерть, — вещает девушка. — Здесь была женщина... молодая... ей было около тридцати... её убили...

Я смотрю и мысленно ставлю оценки. Девушка неплоха. Паузы держит, голос с хрипотцой, интонации правильные. Но переигрывает. Слишком эмоционально, слишком много слёз в голосе. Не верю, как Станиславский говорил.

Следующий, мужик в белом, лысый, похож на сектанта. Этот работает по-другому. Он молчит, долго молчит, просто стоит с закрытыми глазами. Потом открывает и говорит:

— Я вижу цифру три. И букву "М". Что это значит?

А оператор сразу даёт крупный план хозяйки квартиры, у которой глаза округляются. Она: "Ой, а у нас правда три комнаты! И мужа моего Максимом зовут! Начинается с "М"!"

Я чуть не поперхнулся чаем. Классика жанра. Всегда можно сказать что-то настолько общее, что оно подойдёт кому угодно. Цифра три, это самая популярная цифра. Буква "М" тоже самая популярная буква. А если не подойдёт, можно сказать, что "энергия была не та" или "помехи были".

И вот так я сидел, смотрел, оценивал, мысленно комментировал. Хорошо было. Тепло, уютно, привычно.

И тут меня как стукнуло.

Не в переносном смысле, а в прямом.

В груди зажгло. Резко, сильно, будто кто-то раскалённый прут внутрь воткнул. Я ахнул, схватился за сердце. В голове зашумело, как будто поезд рядом проезжает. Перед глазами поплыли круги, сначала маленькие, чёрные, потом большие, цветные, потом всё слилось в серую муть.

Давление. Опять давление. Или инфаркт. Или инсульт. Или всё сразу.

Я потянулся к тумбочке, где у меня аптечка. Руки трясутся, пальцы не слушаются, как ватные. Я нашарил пузырёк с таблетками, открыл. Таблетки посыпались на пол, мать их. Я подобрал одну, сунул под язык. Потом нашёл валокордин, накапал в ложку, сколько накапал, не помню, половина мимо. Выпил.

Сел, жду. Сердце колотится, как бешеное, в ушах пульс стучит. Секунды тянутся, как резиновые.

Не отпускает.

Наоборот, хуже становится. Грудь сдавило, дышать трудно. В голове туман, мысли путаются, цепляются друг за друга, как пьяные в очереди за водкой.

Я смотрю на пузырёк в руке и пытаюсь вспомнить. А не принимал ли я эти капли полчаса назад? Вроде принимал. Или не принимал? А лекарство? Я же его днём, после прогулки, принимал? Или это было утром?

Память уже не та. Шалит, подводит. Иногда забываю, куда очки положил. Иногда ,что ел на завтрак. А тут таблетки. Это серьёзно.

— Ладно, — говорю сам себе вслух. Голос хриплый, будто чужой какой-то. — Ничего не будет. Авось пронесёт.

Авось, это наше всё, русское национальное достояние. Авось пронесёт, авось обойдётся, авось само рассосётся. Сколько раз выручало за семьдесят семь лет. И в молодости, когда в драки лез, и в зрелости, когда рисковал, и в старости, когда на здоровье жаловался. Авось, оно всегда с нами.

Решил прилечь. Доковылял до дивана, идти тяжело, ноги ватные, пол качается. Рухнул, даже не раздеваясь. Лежу, смотрю в потолок. Там трещина, давно замазать хотел, да всё руки не доходят. Съездить в строительный, купить шпаклёвки, шпатель... А зачем? Кому это надо? Одному жить, можно и с трещиной.

Мысли плывут, путаются, как в тумане. То про внуков вспомнил. Внуков двое. Внучка, Настя, дочь сына. Сын с женой развёлся, Настя с матерью живёт, в Москве. Учится там, работает. Звонит редко. На Новый год поздравила, и ладно. А может, и не звонила? Нет, звонила. Или не звонила? Чёрт, уже не помню. И внучок, степан, 3 годика, от новой семьи сына.

То про жену покойную вспомнил. Нина. Царствие небесное. Пятнадцать лет уже как нет. А помню, как в кино ходили, как на рыбалку вместе ездили, как она борщ варила, вкуснее ни у кого не пробовал. Мой борщ, конечно, не тот. Но ничего, сойдёт.

То про редакцию нашу вспомнил, "Вестник Тургеневска". Как мы с мужиками после сдачи номера в "Рябинушке" сидели, водку пили, спорили про политику. Главред наш, Семён Петрович, царство небесное, всегда говорил: "Журналист без водки , это не журналист, а так, писака". И мы пили. И статьи писали. И тираж у нас был, между прочим, десять тысяч. А теперь "Вестник" тот закрыли, здание снесли, на том месте теперь торговый центр.

Всё проходит. Всё меняется. Только трещина на потолке остаётся.

Потом стало холодать.

Странно. Дома же тепло, батареи жарят, я в свитере лежу. А меня знобит. Холод идёт откуда-то изнутри, из груди, растекается по рукам, по ногам. Тяжёлый такой, липкий, как студень.

Я хотел пошевелиться, встать, укрыться одеялом. Не смог. Руки не слушаются, ноги не слушаются, тело вообще не чувствую.

Как будто меня накрыли чем-то. Одеялом, только одеяло это ледяное, тяжёлое, дышать мешает. Оно опускается сверху, медленно, неумолимо.

И темнота. Не сон, не обморок, а именно что тьма. Густая, вязкая, беззвучная. Я проваливаюсь в неё, как в болото. Медленно, неотвратимо.

Последняя мысль: "Вот и всё, Никита Владимирович. Отбегался. Конец программе".

***

А потом меня окатили водой.

Ледяной.

Я дёрнулся так, что чуть голову себе не свернул. Рванулся вверх, сел, распахнул глаза. Сердце колотится где-то в горле, дыхание перехватило, в ушах звон.

— Очнулся, касатик! Очнулся, батюшка наш! — заголосило рядом прямо в ухо.

Я заморгал, пытаясь сфокусировать зрение. Перед глазами всё плывёт, расплывается, но постепенно обретает очертания.

Я сижу на чём-то твёрдом. Не на диване. Деревянная лавка, жёсткая, неудобная. Вокруг светлые стены. Не мои стены с обоями в цветочек. Брёвна. Настоящие брёвна, тёсаные, с мхом в щелях. Потолок низкий, тёмный. В углу — печь. Большая, русская, белая. Рядом с печью иконы на полке, тёмные, старые.

Я огляделся и понял, что всё пропало. То есть совсем. Потому что это не моя квартира. А где тогда я? в Доме у батюшки? зачем я здесь?

А рядом — народ.

Прямо передо мной стоит баба. Лет сорока пяти, в самом соку, как говорится. Лицо круглое, румяное, глаза большие, навыкате. Одета... я таких нарядов и в кино не видел, разве что в фильмах про старину глубокую. Платье длинное, до самого пола, тёмно-синее, застёгнутое на все пуговицы. Поверх, фартук белый, отглаженный, чистый. Волосы русые, с проседью, заплетены в толстенную косу, толщиной с мою руку, и уложена эта коса вокруг головы, как корона.

Баба смотрит на меня с такой надеждой, будто я ей всё равно что Христос воскресший. Глаза влажные, губы дрожат, руки к груди прижаты.

Рядом с ней ещё одна. Эта постарше, лет шестидесяти, не меньше. Худая, острая, как гвоздь. Лицо морщинистое, нос крючком, глаза маленькие, колючие. Типичная деревенская ведьма из тех, что в сказках детей пугают. Одетта в тёмное, платок серый на голове, из-под платка седые волосы торчат. И главное, белая она, как мел. Стоит, трясётся мелкой дрожью, смотрит на меня выпучившись, и губы шевелит, будто молитву шепчет или проклятия бормочет.

И мужик. Молодой ещё, лет двадцать пять, не больше. Худой, жилистый, в холщовых штанах и косоворотке навыпуск, босиком, представляете? На полу стоит, на холодном, и хоть бы хны. В руках держит ковшик, большой, деревянный, с длинной ручкой. Из ковшика вода капает на пол. Видимо, он меня и окатил этой самой водой. Стоит, хлопает глазами, рот открыл, тоже бледный, но держится.

Я хотел спросить нормальным голосом, что за цирк, где я и почему в меня водой плещут. А вышло как-то... не по-моему. Пискляво, тонко, почти как у того пацана, что в магазине за мной очереди не соблюдает и продавщицу "тетей" называет.

— Что за толпа? — говорю. — Что происходит, а? Где я?

И тут баба с косой как заголосит пуще прежнего. Прямо на одной ноте, как сирена пожарная:

— Очнулся, батюшка наш свет, Андрей Александрович! Очну-у-улся! А то упал, и лежал, как мёртвый! Истинно, как мёртвый! Ни дыханья, ничего! А это всё она, бабка Настасья, змеюга подколодная, со своими вениками, свечками да зеркалами! Это она тебя, соколика, уморила своими ритуалами! Ох, и страху мы натерпели-и-ись! Батюшка наш Андрюшенька, ведь на кого бы вы нас оставили, сиротинушек?! Последний же вы, последний! На кого ж мы, горемычные?!

Я перестал слушать этот базар. Потому что смотрел на свои руки, где не было моей родной татуировки между большим и указательным пальцем....

Загрузка...