Меня назвали Икаром. Мама, обожавшая греческие мифы, говорила сквозь сигаретный дым: «Главное, сынок, не взлетай слишком высоко к солнцу». Она произносила это, закуривая у кухонной форточки, глядя в осеннюю слякоть за окном. В её голосе было не столько предостережение, сколько констатация факта, вроде «не суй пальцы в розетку». Она боялась, что я сгорю от страсти или идеи, но в нашей двухкомнатной хрущёвке самой жаркой вещью была батарея, а самой яркой — лампочка в сорок ватт над обеденным столом. Её ирония была в том, что единственной страстью здесь был сквозняк из щелей в рамах. Я тогда не понял, что она имела в виду не звезду на небе, а то внутреннее пекло — страсть, одержимость, идею, — которое способно расплавить разум. Она боялась, что унаследовал от отца не только черты лица, но и эту горючую смесь упрямства и фанатизма, что заставит меня лезть туда, где всё сжигает дотла. Икару, в конце концов, папа-изобретатель сделал крылья. А мне их пришлось мастерить самому. Из кода и проводов.

Отца я не знал. Мать развелась с ним, когда мне было года три. После развода она порвала все его фотографии — резко, с сухим треском бумаги, будто совершала какой-то необходимый ритуал. Потом я подбирал обрывки: джинсовая штанина до колена, чья-то рука на руле машины. Собрать пазл было нельзя. Однажды, лет в четырнадцать, уже чувствуя на себе весь груз подросткового бунта, я потребовал у матери сказать, где он. Хотел увидеть. Предъявить что-то за его отсутствие.
Мама тогда мыла посуду. Не обернулась, только спина в синем халате напряглась, и голос прозвучал ровно поверх лязга тарелок:
— Хочешь увидеть — посмотри в зеркало. Такой же упрямец. Всё лбом прошибешь, не послушаешь.
Она не объяснила, что случилось. Просто «не сошлись характерами». Но после её слов я впервые внимательно рассмотрел своё отражение. Прямой взгляд, тёмные вихры волос, упрямый подбородок — не моё лицо, а его слепок. Зеркало я с тех пор не любил. В нём жила чужая упрямая воля.

Солнца в детстве было мало в прямом смысле. Мы жили на первом этаже, окна выходили в колодец двора, где даже летом царил прохладный полумрак. Зато был мир внутри — мир проводов, кнопок и управляемой тишины. Перелом случился в пятом классе, когда я пришёл в гости к однокласснику Серёге. Мы хотели играть в приставку, но она сломалась. Пока Серёга копался в проводах, мой взгляд упал на дальний, заваленный игрушками угол. Там лежал Он. Робот «ROBO-MIND» — неуклюжая пластиковая гусеница на колёсиках, с потрёпанной коробкой. Он был сломан: одна рука-манипулятор болталась на тонком проводе. Но в его стеклянных глазах-датчиках, покрытых пылью, было что-то живое и намеренно забытое. Меня пронзила острая, почти физическая жалость.

— Отдашь? — выдохнул я, указывая на робота.
Серёга флегматично пожал плечами:
— Да бери. Всё равно не работает. Батарейки, наверное, сели.

Он ошибался. Проблема была глубже.

Я унёс его домой, как сокровище. Мама, увидев пластиковую развалюху, только вздохнула: «Лишь бы не на улице шлялся». Так началась моя эпопея. Инструкции не было. Интернет тогда был диал-аповский, и каждая минута онлайн стоила денег. Я ждал, когда мама уйдёт на ночную смену в больницу, чтобы подключиться и вбивать в поиск обрывочные запросы: «Robo-Mind ремонт», «схема управления игрушечным роботом», «как паять пластик».

Мир раскрылся с технической стороны. Оказалось, у этого куска пластика есть мозг — крошечная печатная плата с микроконтроллером. И есть язык — примитивный, бейсикоподобный набор команд, которые загружаются через инфракрасный порт. Чтобы починить руку, нужен был не суперклей, а паяльник, вскрытие корпуса и поиск обрыва в шлейфе.

Я учился методом тыка и сожжённых пальцев. Нашёл в сети форум таких же чудаков — взрослых дядь, коллекционирующих старую электронику. Они, снисходительные, объясняли десятилетке азы. Через месяц робот заморгал глазами. Ещё через две недели, после ночи кодинга на примитивном языке, он, скрипя всеми суставами, проехал по линолеуму от кровати до двери и, упёршись, издал короткий победный писк.

В тот момент я не радовался. Я замер. Я заставил его. Из хаоса поломки, пыли и незнания я создал порядок. Вдохнул в пластик алгоритм. Это было сильнее любой магии из маминых книжек — здесь был понятный, воспроизводимый результат.

Мама не могла нарадоваться: ребёнок дома, тихий, что-то паяет, книги читает. И успеваемость в школе, которая раньше была так себе, резко пошла вверх. Особенно по математике и физике. Мир превратился в большую, слегка запущенную схему, которую можно было понять, разобрать на части и, если постараться, починить. Это давало ощущение контроля, которого так не хватало за стенами квартиры.

Окончив школу без фанфар, но с крепким аттестатом, я пошёл в политех. Выбрал «Прикладную математику». Все однокурсники рвались на «чистое программирование» — там обещали быстрые деньги и айтишную романтику. Мой выбор вызывал недоумение.

— На кой ляд тебе эти дифференциалы? — спрашивал сосед по общаге, будущий гуру PHP. — Учи синтаксис, бери фриланс, деньги капают!

Я не мог толком объяснить. Программирование учило понимать код. Прикладная математика учила понимать мир. Она давала язык — метаязык — для описания всего: от полёта спутника до роста популяции мышей. Это был красивый, строгий каркас реальности. Код был просто его практическим, часто уродливым, следствием.

Потом была работа. Много работы. Я оказался востребованным не благодаря гениальности, а благодаря упорству. Я мог закопаться в задачу, как когда-то в потроха того робота, и не вылезать, пока не находил решение. Чинил сломанные алгоритмы расчёта процентов в банках, оптимизировал логистические маршруты для сетей гипермаркетов, писал ядро для систем сбора телеметрии. Мир взрослых оказался таким же колодцем, как наш двор, только вместо детского крика — постоянный гул серверных, а вместо солнечных зайчиков — мерцание миллионов строк кода на тёмных экранах.

Я жил. Небогато, но стабильно. Приносил маме деньги, она откладывала их «на чёрный день», продолжая курить у форточки и время от времени говорить: «Ты бы, Икарушка, размялся что ли. Девушку нашёл».

Девушки были странной, плохо формализуемой переменной в моём уравнении. Коллеги, знакомые иногда смотрели с недоуменным интересом: айтишник, не пьёт, не буянит, квартира своя (мамина, но своя), лицом не обшарпан. Перспектива, казалось бы. Но на втором-третьем свидании неизменно наступала стена. Их раздражала моя привычка уходить в себя, в тишину, моё равнодушие к их страстям — обсуждению сериалов, шопингу, танцам до утра. Мне было неинтересно. Секс, за которым гнались мои ровесники, казался сложным, шумным и энергозатратным способом получить сомнительное, с моей точки зрения, удовольствие. Проще, честнее и предсказуемее было решить красивую задачу. От неё была понятная, измеримая отдача.

Мама вздыхала, но каждый вторник ставила передо мной тарелку с котлетами. «Ну и ладно, — говорила она. — Зато дома. Не пропадёшь». В её словах была та же смесь любви и предостережения, что и в истории про солнце и воск. Не лезь туда, где шумно, страстно, горячо. Сиди тут, в прохладной тени, при своём деле. Будь в безопасности.

Я так и делал. Работа спасала от тишины, которая с каждым годом нарастала в квартире по мере того, как мама старела. От мыслей об отце, чьё лицо и характер, судя по всему, были спрятаны в моих чертах. От вопроса, который иногда всплывал в полусне: а что, если это и есть полёт? Это сидение в коконе из кода, в тени своего дара, подальше от любого эмоционального солнца — оно и есть моё предназначение?

Я не знал ответа. А потом и спрашивать перестал. Жизнь вошла в глубокую, накатанную колею: дом — работа — дом. Тиканье системного блока вместо ходиков. Мерцание экрана вместо живого огня.

И лишь иногда, перед самым сном, мне снились сны. Не о девушках или богатстве. Мне снилось, что я лечу. Не на хлипких крыльях из перьев и воска. А на жёстких, математически выверенных конструкциях из титановых сплавов и чистого кремния. И лечу я не к солнцу. Я лечу сквозь него. А за ним — не пустота. За ним — тёмный, беззвёздный, бескрайний океан идеальной, полной тишины. И в нём — абсолютный, кристальный порядок.

Я просыпался с сухостью во рту и шёл на кухню пить воду из-под крана. За окном была всё та же хмарь, тот же тёмный двор-колодец. Из-за тонкой стены доносилось ровное похрапывание мамы. И я снова садился за компьютер. Чинить, настраивать, упорядочивать. Строить свои крылья, винтик за винтиком, строку кода за строкой кода.

Главное — не взлетать слишком высоко. А то, не ровен час, растает воск.

Загрузка...