Из Автоцикла Прогулки с пеликанами
О, если б слово мысль мою вмещало...
Данте Алигьери
Не бывает великого ума без примеси безумства.
Аристотель в передаче Сенеки
... не было почти ни одной новой мысли, которая
в минуту своего появления не казалась бы бреднями.
Князь В.Ф. Одоевский
Когда выпадают такие осени – бабьи осени, а они в наших широтах выпадают с той же закономерной регулярностию, как тройка-семёрка-туз в колоде Германна, я отказываюсь выкашивать взлётно-посадочную полосу от медных ворот до красного крыльца, даю траве и косительной шайтан-арбе вольную. За пару недель всё чаемое образуется, и рассветный утренний час с восторгом отдаётся ритуалу хождения по язычным водам.
Зелёный, сверкающий мириадом капель язык небесного океана ложится на приготовленный к жертве двор. Босый, спускаюсь с крыльца, спускаю зябкую ступню – пробую: поглотит али нет. Бегу. Бегу, не касаясь приземного, чистым светом. Спешу к воротам, где под наросшим в мамврийскую мощь дубом поджидают меня гости.
Там, при гостях, под низко опущенными ветвями, устроилась и моя собака, такая же моя, как я – её. За мной, на рысях, с вопрошающе изогнутым хвостом, чешет мой кот, чорный, с густой седой искрой по загривку, обозначая меня как свою исключительную собственность. Собака воет, точно волчица без луны. У неё течка. Зовёт в свою, собачье-бабью осень своего гостя. Ей отвечает петух из деревни за рекой. Петуху вторит олень – разбойным посвистом. В мадригале князя-ревнивца Карло Джезуальдо Poichè l'avida sete («Ибо неутолимая жажда…»)* те же ноты, та же тоска. Неизбывная, как моё любопытство: я ждал, я жду.
Гости.
Под дубом, у стола, на чурбачке – человек в бирюзовом, с лиловым галуном камзоле, в напудренном парике с косицей, чистит обломком ветки красный каблук левого башмака: вступил ненароком в собачье отложение. Поднимает голову, видит меня, усмехается. Это Ликушин. С ним ещё двое: один взъерошенный, в очочках велосипедиком на пухлом лице вечно бунтующего канцеляриста, другой – в подшляпном, ладно скроенном костюме, при галстуке, вальяжный, в стриженной седой бороде. Не сразу их узнаю, но кот мой верный, вспрыгнув мне на плечо, подсказывает: «Великая и Вольная Обезьянья Палата и Мяутник Фуко, ф-ф-ф!» (у кота проблемы с произношением).
Кланяюсь всем, замираю соляным столпом: время.
На столе три подноса, на подносах чаши, невзрачные на вид, тамплиеристые.
Начинает Ликушин – нудно, гнусавя, точно справку зачитывает:
- Франческо Петрарка был эпилептиком и первым каллиграфом. Первым – не в смысле числа как очерёдности, а в значении качества в своём времени и пространстве. В англоязычной литературе каллиграфия имеет название «италика», восходит к образцу почерка Петрарки, воспроизведённому в XVI веке венецианским печатником Альдом Мануцием при издании «Ватиканского кодекса». Фёдор Достоевский также был эпилептиком и каллиграфом.
Алексей Ремизов – ясно и бестолково, не споря, но и возражая:
- В рукописях Достоевского попадается готический собор и ясно выписанные – каллиграфически – имена и слова. И это при исступленности и горячке Достоевского! Но это-то именно и характерно, ведь иначе хаос и распадение – именно у Достоевского готический собор и каллиграфия. В этой четкости и мере – власть.
Ликушин – справке, как если бы она была человек, и не обращая ни секунды внимания Ремизову:
- Я – клавиатор, не писатель. Я клавирую, не пишу. Писанины у меня нет и быть не может, моё дело – клавиация. Нет, вы не подумайте, я вовсе не страдаю crampe des ecrivains – «спазмом писателей»,** и почерк у меня хороший – ровный, мелкий до бисерности, с крупным крутым и размашистым завитком и с росчерком где надо. Подпись – спиральная галактика, не то что такой, а и близко похожей ни у кого не встречал. Кое-что я пока ещё, по случаю, подписываю, однако писать тексты, взяв ручку или карандаш, немыслимо для меня. Я не писатель. Не хочу становиться и быть писателем и, тем более, каллиграфом и эпилептиком; само слово «писатель» не нравится, в нём шатко. Не надобна мне власть на чоткости и мере, не нужна; я клавиатор, мои исступление и горячку убийственно и ревниво оцифровывает машинка с металлическим мозгом, сама – символ упорядоченных донельзя хаоса и распадения...
Умберто Эко – густо откашливается, бормочет себе на поднос:
- Говорят, что кошки, выпадая из окна, если стукаются носом, перестают чувствовать запахи, а поскольку у котов главное – обоняние, перестают понимать мир. Так вот, я кот, стукнувшийся носом. Я вижу вещи, я знаю их названия, вот это магазины, это едет велосипед, а там деревья, – но я не чувствую предметы... будто надел чужой пиджак. – Безносый кот в чужом пиджаке.
Мой кот обиженно шипит с плеча. Собака пускает мадригальную руладу. Петух из-за речки кричит своё, троекратное. Олень из-за забора похрюкивает молчком.
Из табакерки с чортиками высовывают носы безымянные эксперты, голося:
- Одри Хепберн была счастливой обладательницей идеального аристократического носа, правильного утонченного овала лица и ровных изящных ног. Заметьте, актрисе никогда не приходилось переносить пластические операции!
Ликушин, затыкая табакерочную щель археологическим денарием, оглядывая синьора Эко на предмет подлинности:
- Ну да: однажды петух решил прикинуться собакой, но ему не повезло – его узнали сразу. Сразу как съели, получив на том исступительную горячку и спазмы соборной каллиграфии.
Алексей Ремизов, разглядывая свои ноги в вертлявом зеркале псише, задумчиво:
- Как интересно. Я включаю вас в свой облезьяний Орден, с решительным пересозданием вашего творческого «Я» и превращения его в легенду.
Ликушин:
- Кого, позвольте допытаться, «его»?
Алексей Ремизов:
- Какая вам разница? В каждом человеке, как я решил в своём «Учителе музыки», не один человек, а много разных. Вот одного из разных мы и разлучим с вами, в целях окончательной и бесповоротной легендации. Примите поздравления.
Ликушин, жуя непроглоченный язык, влажно:
- Какая прелесть. Отженю вас беспошлинным анекдотом. Предупреждаю: ворованным. Итак, однажды жених принес невесте букет цветов. Она его поблагодарила, на что он взял у нее только что подаренные цветы. Взял взад. Так он хотел ее проучить. Он сказал: «Я их забираю». И, взяв их, попрощался и ушол.
Адье, дымоспода не мои, адье, брадмаиоры! (Так и сказал, на прощанье.) У вас труба гудит, у вас собор горит, но вы его не тушите. Ни за какие анекдоты от эпилептиков и каллиграфов всея Честершира! Честь имею…
Все прочие, хором:
- Какое у вас сердце ледяное. А мы как на углях.
---
Зелёный язык погас. Исчезли. Все. Кроме моих кота и собаки, петуха за речкой и оленя в подлеске. Брачная пара орлов на небе выгуливает наросшего за лето птенца, на три клюва свистят последний звонок. Занавес в передаче грева от Сенеки Аристотелю. Князь Одоевский изображает богиню Овацию. Пора возвращаться домой: финита ля и до. За работу!
Я ведь тот самый guter Mensch, aber schlechter Musikant – хороший человек, но плохой музыкант, как Антон Палыч давеча «Вишневым садом» огрел. А Бальзак прислюнил отжогнутое: страшную, дескать, непрестанную борьбу ведёт посредственность с теми, кто её превосходит.
И верю, и нет: кодекс неволит.
* Нижайший поклон пианисту, дирижёру, музыковеду господину Игорю Резникову.
** Болезнь, при которой человек не может выводить буквы, хотя при этом способен совершать любые тончайшие действия – например, рисовать, фехтовать и проч. Болезнь открыта в середине XIX века (30-е гг. - Германия, 1845 год – Франция). По-немецки название болезни – Schreibkrampf. В 1860 году предложены были другие названия: функциональный спазм (spasme fonctionnel), или – функциональный мышечный паралич (paralysyie musculaire fonctionnelle). (Всё откуда-то каллиграфически списано. – г-н Обладатель прав.)