Город просыпался в смоге.
Джон стоял у окна и смотрел, как утренний транспорт продирается сквозь серую пелену, повисшую над магистралями. Тридцать седьмой этаж спасал от запахов, но не от вида — небоскрёбы по ту сторону бульвара тонули в дымке, их очертания расплывались, будто город ещё не решил, быть ему сегодня реальным или остаться чьим-то сном.
За спиной пискнул синтезатор — дежурный завтрак, овсянка с синтетическими ягодами и кофе, который пах кофе, но не имел к нему никакого отношения. Джон не обернулся. Он смотрел на свои руки, лежащие на подоконнике. Обычные. Пальцы чуть пожелтели от дешёвого никотина, который он курил. Ногти обломаны. На правом запястье старый шрам — в детстве упал с велосипеда, напоролся на арматуру, Эвелин тогда проплакала весь вечер.
— Кофе стынет, — сказала Лора из кухни.
Она сидела за столом в его старой футболке, с планшетом в руках, листала новости и хмурилась. Свет из окна падал на её лицо, делая тени глубже, и Джон вдруг заметил, как она устала. Не сегодня, не вчера — вообще. Последние полгода она тащила на себе их обоих, его мать, долги, бесконечные разговоры по ночам, когда он не мог уснуть и смотрел в потолок, прикидывая, где взять деньги.
— Иду, — сказал он, но с места не сдвинулся.
На улице, внизу, маленькие фигурки людей втекали в двери офисных зданий. Им не нужно было думать, где взять двадцать тысяч на операцию. У них, наверное, были страховки, накопления, родители, которые не лежали в палате с капельницами и не гадали, доживут ли до следующей недели.
У Джона не было ничего, кроме этой квартиры в рассрочку и Лоры, которая смотрела на него сейчас с тем особенным выражением, каким смотрят на человека, которого любят, но который вот-вот сломается.
— Ты опять не спал, — сказала она. Не спросила — констатировала.
— Спал.
— Ты смотрел в потолок. Я слышу, когда ты не спишь. У тебя дыхание меняется.
Джон усмехнулся, подошёл к столу, сел напротив. Кофе был горячим, овсянка — пресной. Он жевал и смотрел в стену, где на проекторе зависла реклама: девушка с идеальной кожей рекламировала клинику, где можно «обновить себя за неделю».
— Я нашла вариант, — сказала Лора.
Она говорила тихо, будто боялась, что их подслушивают. Положила планшет на стол, развернула к нему. На экране был сайт донорского центра «РеГен». Яркие картинки, улыбающиеся люди, крупные цифры: «Компенсация до 35000».
— Я знаю, что ты скажешь, — быстро добавила она. — Но просто посмотри. Это не продажа органов. Это регенеративный забор. Они берут кожу, немного тканей, фибробласты — организм восстанавливает за месяц. Ты даже не заметишь.
Джон отодвинул тарелку.
— Лор...
— Просто прочитай, — перебила она. — Пожалуйста. У твоей матери осталось две недели от силы, если не сделать операцию. Ты сам мне это говорил. Мы перебрали все варианты. Кредиты не дают, страховка не покрывает, друзья... у нас нет друзей с такими деньгами.
— Это не продажа органов, — медленно повторил Джон, глядя на экран. — А что это тогда? Бесплатный сыр?
— Это легальная программа. Тысячи людей так делают. Там написано — клетки используются для выращивания трансплантатов тяжелобольным. Ты помогаешь другим и получаешь деньги. Всё честно.
Он взял планшет, пролистал несколько страниц. Всё выглядело чисто: лицензии, сертификаты, отзывы. Люди писали, что процедура безболезненная, восстановление быстрое, деньги приходят на счёт через три дня после забора.
— А мелкий шрифт? — спросил Джон.
— Я читала. Там стандартные риски: отёк, временное онемение, аллергические реакции. Всё, как у стоматолога.
— Как у стоматолога, — повторил он. — Которого я боюсь с детства.
Лора улыбнулась, но улыбка вышла грустной.
— Джон, я не заставляю. Просто... это вариант. Единственный вариант.
Он молчал долго. Смотрел на экран, на улыбающихся людей, на цифру, которая могла спасти Эвелин. Потом перевёл взгляд на Лору. На тени под её глазами, на то, как она сжимает край футболки пальцами — нервничает, ждёт приговора.
— Ты правда считаешь, что это безопасно? — спросил он.
— Я считаю, что это лучше, чем смотреть, как она угасает.
Она сказала это без надрыва, просто факт. И в этом «просто факте» было столько боли, что Джону захотелось закурить, хотя он знал, что она ненавидит запах в квартире.
Он встал, подошёл к окну. Город всё так же тонул в смоге, люди всё так же втекали в двери, а у него внутри вдруг образовалась пустота. Та самая пустота, которая приходит, когда выбора больше нет.
— Запиши меня, — он не оборачивался. — На завтра, если можно.
Лора молчала. Потом он услышал, как скрипнул стул, как её шаги приблизились сзади, как руки обняли его за пояс, а лицо прижалось к спине между лопаток.
— Спасибо, — шепнула она.
— Не за что, — ответил Джон, глядя на свои руки.
На правом запястье белел старый шрам. На левом — чистая кожа, которой завтра, возможно, уже не будет.
Лора ушла на смену в половине восьмого, но она часто перерабатывала.
Джон слышал, как она возится в прихожей, как ищет второй ботинок, как чертыхается тихо, чтобы не разбудить. Потом щелчок замка, и квартира опустела.
Он не провожал её. Лежал на диване, глядя в потолок, и слушал, как затихают шаги за дверью. Семь трещин. Он считал их каждую ночь последнюю неделю. Семь линий, расходящихся от люстры, как напоминание, что даже потолок не вечен.
Когда шаги стихли совсем, тишина стала другой. Более плотной, более липкой. В ней начинали размножаться мысли, как плесень в тёмном углу.
Джон встал, вымыл посуду, протёр стол, сложил в синтезатор пустые контейнеры — механические движения, которые не требовали участия мозга. Тело работало само, а мозг тем временем листал старые фотографии.
Эвелин.
Он видел её последний раз в больнице. Она лежала на такой же белой койке, как все остальные, только под капельницей и с монитором, который пикал ровно, но слишком редко. Врачи говорили, что сердце слабеет, что нужна операция, что без неё не будет и месяца. Эвелин улыбалась ему с койки той самой улыбкой, какой улыбалась, когда он приносил плохие оценки из школы: «Ничего страшного, сынок, всё образуется».
Она всегда так говорила. Даже когда отец ушёл. Даже когда денег не было на еду. Даже сейчас, когда её собственное тело решило, что пора на покой.
— Всё образуется, — вслух повторил Джон и сам не заметил, как улыбнулся её интонацией.
Он подошёл к окну. Город за стеклом жил своей жизнью, равнодушный к умирающим матерям и сыновьям, которые готовы продать кусок себя ради лишнего месяца.
В горле встал ком.
Телефон лежал на столе, тёмный, молчаливый. Джон смотрел на него минуту, две, пять. Потом взял, набрал номер больницы, попросил соединить с палатой.
Гудки были длинными. Он считал их, как в детстве считал секунды между молнией и громом.
— Да? — голос Эвелин был слабым, но узнаваемым. Таким же, как тридцать лет назад, когда она будила его в школу.
— Мам, это я.
— Джонни, сыночек. Ты чего звонишь? Что-то случилось?
— Всё нормально. Просто... хотел услышать тебя.
Пауза. Он слышал, как на том конце что-то пикает, как ходят медсёстры, как она переводит дыхание.
— Ты не спал опять, — не спросила. Сказала. Потому что знала его лучше, чем он сам.
— Спал.
— Врёшь. У тебя голос такой, когда не спишь. Тонкий, как у мальчишки.
Джон усмехнулся. Она всегда это говорила. Даже когда ему было тридцать с большим хвостом, даже когда сорок будет, если доживёт. Для неё он навсегда останется мальчишкой с дурацкой улыбкой.
— Мам, я тут... — начал он и замолчал.
Не мог сказать. Не мог признаться, что собирается продать своё тело по частям, чтобы заплатить за её жизнь. Она бы не позволила. Она бы сказала: «Не смей, я лучше умру, чем это».
— Что, сынок?
— Ничего. Просто люблю тебя.
Пауза стала длиннее. Потом Эвелин сказала тихо, почти шёпотом, будто чувствуя:
— Я тоже тебя люблю. И знаешь что? Ты не должен ничего делать. Ты слышишь? Я прожила хорошую жизнь. Ты — моё главное счастье. Всё остальное не важно.
У Джона защипали глаза. Он отвернулся от окна, будто город мог увидеть его слабость.
— Ты ещё поживёшь, — сказал он жёстко, почти зло. — Я не дам тебе умереть.
— Джон...
— Всё, мам. Я перезвоню вечером. Отдыхай.
Он сбросил вызов и замер.
В груди что-то дрожало. Не сердце — что-то другое, то самое место, где живёт детство, где хранятся тёплые воспоминания, где мать гладит его по голове и говорит, что всё будет хорошо. Это место сейчас сжималось в тугой узел.
Джон подошёл к бару — маленькому шкафчику, где стояла бутылка виски, купленная год назад на день рождения и так и не открытая. Налил на два пальца, выпил залпом. Обожгло горло, желудок, мысли.
Потом налил ещё. И ещё.
Он не пил почти никогда. Не любил терять контроль. Но сегодня контроль был врагом. Сегодня нужно было заглушить голос в голове.
Джон сел на пол, прислонившись спиной к дивану. В комнате темнело, вечер подбирался к окнам, город зажигал огни. Джон посмотрел на левую руку — пока ещё свою, пока ещё с родинкой под указательным пальцем, пока ещё с той кожей, которую мать касалась тысячу раз.
Он встал, подошёл к столу, взял планшет, открыл сайт «РеГен».
Календарь вывесил завтрашнее утро, 10:00. Подтверждение пришло ещё давно: «Вы записаны на первичную консультацию. Ждём вас».
Джон выключил планшет, лёг на диван, не раздеваясь, и уставился в потолок. Там, на белой поверхности, плясали тени. Они двигались бесшумно, плавно, как рыбы в аквариуме.
Он думал об Эвелин. О её руках. О том, как она гладила его по голове, когда он болел. О том, как пахло от неё — хлебом и чем-то тёплым, домашним, неуловимым.
Завтра он пойдёт в клинику.
Завтра начнётся обратный отсчёт.
А сегодня он лежал и смотрел, как тени танцуют на потолке, и впервые за долгое время не пытался уснуть. Потому что знал: во сне придёт мать, молодая, смеющаяся, поведёт за руку в парк — и тогда проснуться будет невыносимо больно.
Он не спал до утра.
А когда за окном загорелся первый серый свет, Джон встал, умылся, надел чистую рубашку и вышел из дома.