Трамвай пришёл тогда, когда Марк уже махнул рукой на последний рейс. Он был старый, цвета запёкшейся крови, с потухшим номером «0» над лобовым стеклом. Двери раскрылись с шипящим вздохом. В салоне пахло забытыми вещами: пылью старой бумаги, озоном после грозы и чем-то сладковато-тяжёлым, как запах увядших пионов. Семь фигур сидели, уставившись в окна, за которыми плыл не ночной город, а обрывки чужих кошмаров. Кондуктор, старик с часами без стрелок на груди, протянул Марку билет. Тот взял его. Бумага была тёплой, как живая кожа. На ней, аккуратным каллиграфическим почерком, было выведено то, от чего у Марка похолодело в животе: «17 октября. 15:42. Лестница между третьим и четвёртым этажом главного корпуса университета».
Марк сел на единственное свободное место, восьмое. Скрип колёс был монотонным, почти беззвучным. Тишина здесь была не отсутствием звука, а отдельной, плотной субстанцией. Она давила на уши, как на большой глубине. Он посмотрел в окно. Мимо проплывали застывшие сцены: мужчина в расстёгнутой рубашке застыл в крике перед запертой дверью; девочка в разбитых очках смотрела на рассыпанный по асфальту школьный портфель. Катастрофы, законсервированные в стекле. Трамвай замедлил ход. На табло у водителя вспыхнуло не название улицы, а два слова: «Молчание вместо ответа». Двери открылись беззвучно, но никто не вышел и не вошёл. Просто одна из сидящих фигур, женщина в платке, вздрогнула и закрыла глаза. В её окне на миг ожила сцена: она поворачивалась спиной к плачущему ребёнку, зажимая уши ладонями. Потом изображение застыло снова. Двери закрылись. Трамвай тронулся.
Смотритель прошел по салону. Его взгляд, мутный и невидящий, скользнул по Марку, но Марку показалось, что старик видит его насквозь, видит тот камень стыда, что он таскал в груди два года. Смотритель коснулся циферблата часов на своей груди. И тогда в окне напротив Марка что-то дрогнуло. Он обернулся.
Там была та самая лестница. Пыльные лучи осеннего солнца, падающие сквозь грязное окно-иллюминатор. И он сам, молодой и непоправимо глупый, стоял на ступеньке ниже Агаты. Она что-то говорила, держа в руках растрепанную диссертацию своего научного руководителя, её глаза были полены слез и гнева. Она ждала слова, жеста, любой малости. А он… Марк-в-окне замирал, губы его шевелились, но звука не было. Он видел, как его собственное лицо каменеет от паники, как язык прилипает к нёбу. И он видел, как свет в глазах Агаты гаснет, сменяется ледяной, непроницаемой пеленой. Она разворачивалась и уходила наверх. А он так и оставался стоять, немой и жалкий памятник собственной нерешительности. Потом сцена отматывалась назад и начиналась снова. Петля. Вечная пытка повтором.
Жар охватил Марка с головы до ног, потом сменился ледяным ознобом. Он вытащил из кармана тот самый билет. Он был по-прежнему тёплым. Смотритель стоял в конце салона и смотрел на него. Медленно, как будто веся тонну, он поднял руку и показал пальцем на билет, потом на пустое место рядом с Марком, потом на семерых пассажиров. Жест был ясен: «Отдай билет. Займи своё место. Успокойся». Забыть. Навсегда. Боль растворится в этой вечной, давящей тишине, станет просто картинкой в окне, которую ты перестанешь замечать. Это было так соблазнительно, что у Марка перехватило дыхание. Он почти почувствовал, как камень в груди начинает крошиться, превращаясь в невесомый пепел.
Трамвай сделал круг, и лестница вновь проплыла за стеклом. Марк зажмурился. Но в этот раз, в углу того же окна, он мельком увидел другой ракурс. Не свой, а словно со стороны. Он увидел не только свою окаменевшую спину, но и лицо Агаты в последний миг перед тем, как она ушла. И это было не только разочарование. Глубоко в глазах, под слоем льда, горела какая-то бешеная, отчаянная надежда. Напряжение всей её души, вытянутой в струну ожидания. Она боролась. За них. А он — нет. Этот новый взгляд обжёг его больнее, чем старый стыд. Он вдруг понял ужасную математику трамвая: чтобы выжечь стыд, нужно выжечь и всё, что с ним связано. Исток его любви к Агате, его тихое восхищение её силой, его болезненное желание быть достойным — всё это родилось в тот день на лестнице, из этой самой раны. Вырвать яд значит убить и орган.
Трамвай снова замедлялся. На табло замигало: «Стыд бездействия». Двери открылись. За ними был не туманный город, а что-то вроде густого, непроглядного молочного сияния. Пустота. Смотритель ждал, его рука была протянута за билетом. Все семь пассажиров впервые, синхронно, повернули головы к Марку. В их пустых глазах не было ничего — ни угрозы, ни приглашения. Только тишина.
Марк посмотдел на билет в своей дрожащей руке. На надпись, которая была его проклятием и его историей. Он представил Агату в библиотеке ранним утром, как она аккуратно раскладывает инструменты для реставрации, её спокойные, уверенные движения, спасающие от распада хрупкие страницы. Она не стирала текст, она его сохраняла.
Он собрал все силы, которые у него оставались, и разорвал билет пополам. Звук был оглушительным, как перелом кости, как удар молнии в глухой комнате.
Тишина в трамвае лопнула. Скрип колёс смолк. Трамвай замер. Смотритель опустил руку. На его лице, впервые, появилось нечто похожее на выражение — лёгкое, почти невидимое удивление. А семь пар глаз смотрели на Марка теперь с чистым, немым изумлением. В нём была даже не зависть, а непонимание, смешанное с отдалённым, почти забытым уважением к чужой боли, которую кто-то решил оставить себе.
Двери закрылись перед молочным сиянием. Стекла окон потемнели, стали просто стёклами, за которыми маячили знакомые контуры спящих домов. Трамвай №0, его салон, пассажиры и Смотритель начали терять чёткость, расплываться, как изображение на мокрой бумаге. Последним исчез взгляд старика, в котором Марку почудился намёк на что-то вроде одобрения.
Он стоял на своей обычной остановке. В руке зажаты клочки тёплой бумаги, быстро остывавшие на рассветном ветру. В груди бушевала боль — острая, живая, невыносимая. Но она была его. На востоке серело. Город просыпался. Марк глубоко вдохнул воздух, пахнущий сыростью и хлебом из ночной пекарни. Он разжал ладонь, и ветер подхватил обрывки билета, унося их в серую мглу. Он не пошёл домой. Он повернулся и зашагал по пустынным улицам в сторону старой библиотеки, где в это время должна была зажигаться одинокая лампа в мастерской реставратора. Он не знал, что скажет. Он знал только, что должен принести ей свою треснувшую страницу. Не для того, чтобы её вырвать, а для того, чтобы, возможно, попытаться её склеить.