Ночь стекала по стёклам мутным дождём. Грязный вагон, казалось, продирался сквозь разорванное чрево города, будто раненое животное. За покрытым сеткой трещин окном расползалась ночь, обнажая покорёженные улицы и безликие силуэты полуразрушенных домов. Город давно смирился с собственным крахом и теперь лежал, как аккуратно разложенный архив: мёртвый, но всё ещё организованный.
Вагон натужно скрипел, стараясь укачать одинокого пассажира – мужчину в сером, чистом, выглаженном пальто, на котором были застёгнуты все пуговицы до самого горла. На кожаных перчатках невозможно было обнаружить ни одной складки. Он сидел прямо, словно в его позвоночник был вшит штырь. Его руки лежали на коленях, пальцы сомкнуты в замок. Любой танцор позавидовал бы столь идеальной осанке. И даже здесь, в этом облезлом вагоне, мужчина, не терпевший хаоса даже в собственном костюме, продолжал стоять “в строю” — невидимом, но таком необходимом.
В его мире порядок был единственным, что имело значение.
Поезд шёл обратно в город. Из Комнаты.
О ней ходили самые невообразимые слухи. Это было не помещение и даже не место.
Последнее испытание, на которое человеческий организм редко оказывался готов. После Большой Катастрофы аномалия появилась как логическое завершение человеческой жадности и слабости. Комната была пространством, которое подстраивалось под конкретного человека, под его желания, мечты, то, что находилось очень и очень глубоко в сознании. Комната словно приноравливалась к тому, кто в неё входил, исполняла его желания, но не так, как он надеялся, а так, как это диктовало его собственное сердце. Странная, коварная справедливость.
Туда ссылали тех, кто не вписывался в “строй”. Вместо исправительных работ, бесконечных сроков, колоний, тюрем осуждённых, неугодных, виновных – всех массово свозили к Комнате. Для каждого – свой персональный ад. И ни один из тех, кто пробыл в ней хотя б одну минуту, не вернулся будучи в здравом уме и трезвом рассудке.
Портфель стоял у ног мужчины, замок защёлкнут ровно два часа назад, по графику. Как и положено офицеру, охраняющему порядок, бдящему за ним. Так надо и должно тому, кто всецело подчинён системе, является её ярым защитником, служителем, поклонником.
Для кого есть только одно правило и один закон – "Порядок везде и во всём".
Мужчина равнодушно смотрел на остатки города, размышляя о людях, которых отправлял в Комнату. О том, как их лихорадочные глаза искали оправдание, как руки цеплялись за воздух, как рты выговаривали слова, не в силах построить их в стройные доказательства собственной невиновности.
"Без порядка мир рассыпется", — думал он.
Это была его вера. Строй — это святое. Люди обязаны быть в строю: в колонне, в подчинении, в расписании. Те, кто выпадает, заслуживают наказания.
Вагон качнуло. Офицер вздрогнул и бросил взгляд на часы. Ровно 02:17. Как и планировалось. Но вот вагон покатился ровно, в щели окон едва потянуло тёплым, почти довоенным ветром. Внезапно прямая фигура мужчины вздрогнула, проваливаясь в омут тех воспоминаний, что он тщательно прятал под слоями протоколов и приказов.
Дом.
Маленький, с облупленной штукатуркой и старыми ставнями, которые скрипели, если дул сильный ветер. Отец молчаливый, всегда в рубашке с застёгнутым воротом. Мать — с вечно усталыми глазами. Там не было криков, не было жестокости. Там был режим.
Завтрак ровно в 07:00.
Книга — только по субботам.
Разговоры — короткие, уважительные, по сути.
Обращение всегда только по имени и отчеству. Исключений не было ни для кого.
Никаких истерик. Никаких лишних движений.
Его учили быть таким, "как надо".
Не чтобы любить. Чтобы быть удобным, "чистым", подходящим.
Он однажды случайно разбил чашку. Мать ничего не сказала, но взгляд отца был как приговор.
В тот день он вымыл весь пол в доме — не по приказу, по внутреннему страху, что беспорядок — это плохо. Это наказуемо.
Позже, когда всё рухнуло — Катастрофа, гибель городов, пустые улицы, — он не почувствовал страха. Он почувствовал структуру.
Мир, наконец, стал чётким.
Разрушение — это возможность начать строить всё по правилам.
Он пошёл в органы контроля сам. Не за статусом, за системой.
— Мы будем строем в хаосе, — сказал он на собеседовании. — Я не подведу.
С тех пор он ни разу не опоздал. Ни разу не усомнился. Ни разу не дал слабину.
***
Поезд стонал и гремел, жалуясь на дорогу. Но мужчина всё так же сидел неподвижно — как статуя, как гранитный памятник. Только глаза его беспокойно двигались, выстраивая в памяти людей, лица, протоколы, подписи. Всё по порядку.
Каждое имя — это строка в личном досье. Толстая стопка дел — стройная колонна судеб, отправившихся туда, откуда никто не возвращался без поломанной психики.
Павел Игнатьевич Рожнов помнил своего первого осуждённого. Парень с обвисшими щеками и голодными глазами. Поймали его на нелицензированной торговле старыми, ржавыми деталями. Офицер колебался. Но, вспомнив устав, без колебаний подписал необходимые документы. Таков закон и порядок. Крупным росчерком он не оставил приговорённому никакого выбора.
— Вы не понимаете, — парень тогда едва не трясся. — Я просто хотел построить радиопередатчик, сообщить другим, что мы живы.
— Самовольная инициатива, — оборвал Павел Игнатьевич. — Несанкционированное устройство связи. Нарушение установленного порядка.
Несчастный со слезами принялся было умолять бесчувственного офицера о снисхождении, чем вызвал только раздражение последнего.
Всё было по форме. Без эмоций. Закон прежде всего.
Офицер скупо хмыкнул, глядя на вереницу фонарей за стеклом. Он слегка удивился тому, как ярко и чётко всплывали перед ним картинки прошлого. Его всегда идеально работающий мозг ошпарило ещё одним воспоминанием. О “тихом” приговорённом. Так офицер назвал его про себя.
Не мужчину, не преступника, не объект — человека.
Невзрачный, седой, с потрёпанной папкой под мышкой. Имя — Алексей Пахомов, кажется. Никаких записей, кроме одной: "вопросы к устройству системы распределения".
Формулировка расплывчатая. Павел Игнатьевич сам не до конца понял, за что того вытащили на допрос. Ни жалоб, ни подстрекательства. Просто осуждённый задавал вопросы. И не вовремя.
Павел Игнатьевич тогда взял на себя доставку объекта к Комнате. Обычная процедура. Документы были в порядке. Всё ровно, чисто, без конфликтов.
Пахомов сидел рядом спокойно, как будто они ехали в библиотеку. Безмолвно смотрел в окно и натужно вздыхал.
Через несколько мучительных минут Рожнов не выдержал:
— Вы ведь понимаете, куда мы едем?
— Конечно, — просто ответил тот. — В Комнату.
— Вы не сопротивляетесь?
— А зачем?
Павел Игнатьевич помолчал.
— У вас есть право подать прошение. Мы можем пересмотреть…
— А вы верите, что пересмотр возможен? — Пахомов повернулся, глядя ему прямо в глаза. Спокойно и без обвинений. — Скажите честно, офицер, Вы хоть раз отменили приговор?
Рожнов не ответил.
Пахомов кивнул, будто сказали именно то, чего он ожидал.
— Тогда я лучше увижу, как выглядит конец, чем буду играть в начало, которого не существует.
Когда приговорённый вышел на конечной, не спросив даже времени на прощание, Павел Игнатьевич не почувствовал горечи. Он ощутил… стыд.
Потому что тот, кто не боролся — оказался честнее.
***
Вагон сильно качнуло, и на губах застывшего каменным изваянием пассажира отобразилось подобие улыбки. Хотя при мигающем свете вагонных ламп улыбка походила на оскал.
В памяти внезапно всплыло лицо женщины.
Анны Вельской.
Рожнов не сразу позволил себе запомнить её имя. Сначала — только как объект №42-К. Потом уже — лицо, голос. Пальцы, которые чуть дрожали, когда она сидела в его кабинете на неудобном стуле, будто провинившаяся школьница.
Анна работала в архиве. Аккуратная, сдержанная, умная. Он подметил, что она смотрела на него ни дерзко, ни вызывающе, ни с мольбой или ненавистью, как многие и многие до неё. Вроде бы обычно, но не как остальные.
Её жизнь была вполне обыденной и спокойной до того момента, пока не начали проводить внутреннее расследование по потере важных документов.
Её обвинили, кого-то же надо было. Павел Игнатьевич знал, что Анна ни в чём не виновата.
Проверил сам. Поговорил с ней.
— Это же ложное обвинение. Меня подставили, — сказала она. — Я знаю, кто это сделал, но они выше. Если ты подпишешь — кто-то от этого только выиграет.
— Я служу не "им", — сухо заключил он. — Только закону и порядку.
— Значит, твой порядок — глухой и слепой.
Офицер тогда промолчал. Смотрел, как женщина держит себя в руках, и только дрожащие пальцы выдавали её волнение.
Он мог отменить. Мог отложить. Но это бы означало признать, что "строй может ошибаться". А он не мог жить в мире, где порядок зыбок.
Подпись. Печать. Комната.
В ночь перед исполнением приговора Павел Игнатьевич не спал.
Он хорошо запомнил тот день. Даже запах в вагоне — пыли, озона и влажной меди — остался в памяти, как застывший воздух в герметичном отсеке.
Анна сидела напротив. Не сломленная. Не умоляющая. С такой же выпрямленной спиной, как и у него, будто передразнивала. Руки сложены на коленях, взгляд ореховых глаз — открытый, но тяжёлый. В мозг впечатался именно этот цвет — не карий, нет, ореховый. Офицер в жизни не обращал внимания на цвет глаз приговорённых, но сейчас впитывал этот оттенок, запечатывая в недрах памяти.
Павел Игнатьевич Рожнов ехал с осуждённой как сопровождающий. Это была особая мера — редкое доверие, порученное только проверенным. И мужчина именно таковым и являлся. Скольких он уже вот так сопровождал до Комнаты — лица свелись в одну бесформенную массу. Доставить объект до Комнаты лично. Без наручников и охраны. Потому что в нём не сомневаются. Потому что бежать некуда.
Осуждённые не смогли бы продолжать жить. Приговор ставил клеймо на них. Никто не был настолько глуп, чтоб помогать тем, кого чахлый поезд вёз до конечной.
Анна задумчиво смотрела в окно. Затем повернулась к нему:
— Ты ведь знал, что это не я, да?
С самого начала их знакомства она будто подначивала его фривольным обращением "на ты".
Он промолчал. Челюсть напряглась, как будто слова могли сорваться и разрушить всё, что он так бережно строил в себе.
— Зна-а-а-ал, — протянула она мягко, почти пропела. — Я видела это по твоим глазам. Тогда, когда ты слушал меня. Ты хотел верить. Но не позволил себе.
Офицер выдержал её взгляд. Без злости. Без страха.
— Моё дело — порядок. Не вера. И уж точно не сочувствие.
— А если твой порядок — это ошибка? — она наклонилась ближе. — Если строй, за который ты держишься, — это клетка, и в ней ты сам себя запер?
Он ощутил, как внутри что-то дрогнуло.
Она знала. Она чувствовала.
Видела, как он смотрел на неё тогда, в архиве. Как на женщину, а не очередной осуждённый объект. Как на ту, кого мог бы… если бы не…
"Не строй. Ничто и никогда не может быть превыше строя".
— Я думал, — тихо сказал он, — что ты боишься.
Она горько улыбнулась.
— Я боялась. Боялась, что ты и подобные тебе внезапно могут сломать себя ради другого человека. Боялась, что ты выберешь нечто другое. То, что в этом мире гораздо важнее твоего выстроенного порядка — даже если он будет гнить у тебя под ногами.
Пауза.
Поезд замедлил ход. Они подъезжали.
— Но теперь не боюсь, — сказала она вставая. — Теперь я просто жалею. Не тебя — себя. Потому что я посмела дать тебе шанс. Но ты предпочёл присягнуть тому, что давно мертво. И видит Бог, который давно покинул нас и этот испепелённый мир, как я этому рада.
Он провожал её до самых дверей вагона. Анна вышла — без страха и криков. Не сомневаясь ни секунды. Её ореховые глаза горели решимостью и твёрдостью.
— А который час? — внезапно спросила она не оборачиваясь.
— 00:17, — скупо бросил он.
— Очень хорошо. Прекрасное время.
Ему показалось, что она улыбнулась. Пусть он и не увидел этой улыбки.
Тяжёлая дверь за женщиной давно захлопнулась, но Рожнов ещё долго оставался стоять, не шевелясь, едва ли позволяя себе делать короткие вдохи.
Внезапно его окатило осознанием, что он своими руками уничтожил то, чего никогда больше не сможет вернуть.
Сколько пришлось приложить усилий, стирая её имя из памяти. Но сейчас, в этом старом грязном вагоне оно вновь вспыхнуло в мозгу вместе с её ореховыми глазами, тихим голосом. И с последней фразой:
— Ты не офицер. Ты стенка между безумием и порядком. Но запомни, даже самые крепкие и мощные стены способны дать трещину и, в конце концов, обваливаются.
***
Иногда он думал: это лицо — единственное, что не позволило ему забыться.
Мужчина был обычный. Тот самый, о ком в отчётах писали: "стабильный элемент". Без нарушений, без странностей. Работал на складе. Вежлив, пунктуален, исполнителен. Ни в протестах, ни в подпольных сборищах не замечен. Ни враг, ни герой — тень.
Именно за это его и выбрали.
Система нуждалась в "предупреждении". В показательной мере. Общество должно было увидеть, что порядок не дремлет. Что даже "безупречные" не застрахованы.
Павел Игнатьевич не сразу согласился.
Он перечитывал дело. Несколько раз. Не потому что не верил — потому что не мог поверить.
На фото — седой мужчина, плечи сгорблены, взгляд усталый. Ни сопротивления, ни неуверенности, ни агрессии. Ни тени конфликта. Лишь обречённость.
Рожнов взял дополнительный день отдыха — впервые за всю службу.
Ночью смотрел в потолок. Хотел найти оправдание. Не нашёл. Там не было ничего. Абсолютно ничего.
Утром он пришёл к координатору.
— Это ошибка, — сказал сухо.
— Нет, — ответили ему. — Это сигнал. Не для него. Для остальных.
— Но он совершенно чист.
— Именно поэтому произведёт должный эффект. Он — инструмент. А вы — исполнитель порядка.
Рожнов вышел. Долго сидел в кабинете, рассматривая печать на столе. Она казалась тяжёлой. Почти тёплой. Он положил на неё ладонь.
"Как и всегда, порядок превыше логики".
Подпись.
Печать.
Комната.
В вагоне поезда они сидели рядом. Рожнов молчал, не желая начинать разговор.
Но осуждённый вдруг сам заговорил, не поднимая глаз:
— Мне страшно.
Тихо, с опаской. Как будто сообщал о жуткой и неприятной тайне.
Голос его шёл словно из глубины колодца.
— Я не понимаю, за что. Но я понимаю, что никто не станет объяснять. И всё равно ничего не изменится.
Он посмотрел на Рожнова. Глаза — выцветшие, как старая ткань.
— Я всю жизнь поступал правильно. Как надо. Никогда не роптал. Не выходил из строя. А теперь я — пример. Я ведь… никогда никому даже не посмел…
Мужчина запнулся. Рот его задрожал. Не от эмоций — от внутренней усталости. От того, что всё в нём уже давно "сдалось".
— Почему? — тихо спросил он. — Почему?
Рожнов не ответил. Просто не смог.
Павел Игнатьевич проводил осуждённого до двери. Тот шагнул, как в воду. Без попытки обернуться. Без прощания.
Он думал, что сможет забыть. Как и всех предыдущих. Как и тех, чьи имена теперь хранились в архиве под грифом "устарело".
Но лицо этого человека не уходило.
Слишком осуждающее. Слишком пугающее и обвиняющее.
И именно тогда Рожнов понял, что больше не был исполнителем. Он стал инициатором.
Не служил строю — "навязал" его.
Создал тот "порядок", в котором правда стала гибкой, жертва — необходимой, а вина — оформлением документов.
С этого момента Комната начала звать его по-настоящему.
Он сам встал вне порядка и установленного закона. Даже если ещё этого не знал.
***
Снова утро застало Павла Игнатьевича в плетущемся по городу поезде. Вагон замедлился и тихо скользил по рельсам, приближаясь к остановке. Рожнов устало потёр переносицу и сжал зубы до противного скрежета. Там, за большим окном, уже можно было увидеть белоснежный правительственный дом: прямоугольный и лаконичный, с квадратными окнами, раскиданными по стенам на одинаковом расстоянии.
Дом величественно возвышался над главной площадью и сам по себе уже представлял режим и порядок.
Двери вагона медленно и скрипуче разъехались в сторону, но офицер вставать со своего места не спешил. Пусть и обязательно надо выйти, зато он выиграет эту драгоценную минуту призрачной свободы.
Павел Игнатьевич в очередной раз ступил на перрон, усеянный выбоинами и торчащими железками. Ржавый поезд издал противный визгливый звук и поехал в обратную сторону. Рожнов спустился по лестнице со сломанными перилами и очутился на площади. Плитка здесь была сложена в чёткий геометрический рисунок. Туда-сюда сновали люди в одинаковых серых пальто, независимо от того, мужчина это или женщина. Они шли в разные стороны и размеренными шагами отбивали один и тот же ритм, смотрели только вперёд. На их безэмоциональных лицах не отражалось ничего. Люди спешили по своим делам, выполнять свою важную работу. Тут бездельников нет.
Павел Игнатьевич медленно влился в поток и тоже пошёл на службу. Ноги сами невольно подстраивались под всеобщий ритм.
Правительственный дом, казалось, шёл навстречу Рожнову, чтобы поскорее захватить его в свои объятия.
— Здравия желаю, Павел Игнатьевич, — выпрямился садовник, косивший траву близ входа в Правительственный дом. — Узнать вот хотел…
— Трава от земли на шесть сантиметров, — бросил офицер и вошёл внутрь.
— Здравия желаю, товарищ Рожнов! — проорал сержант на входе, приложив руку к козырьку.
Сколько помнил Павел Игнатьевич, всегда у него козырёк чуть набекрень был, тут же идеально ровно надет. Только это уже не важно — здороваться с ним всё равно не было никакого желания.
Он оставил верхнюю одежду в гардеробе и прошёл прямо по коридору: узкому и слишком ярко освещённому. Тут через каждый метр свисали строгие конусовидные люстры, скрадывая высоту потолка. Тишина. От стен рикошетом отскакивал тяжёлый стук сапог. Пахло хлоркой.
Павел Игнатьевич остановился около третьей двери слева. Ключ в замке провернулся, не отперев кабинет, потому что режим дня нерушим, и утро должно начинаться с завтрака.
Столовая располагалась ещё дальше по коридору и встречала Павла Игнатьевича привычной вереницей служащих. Всё как всегда: строй служивцев сначала по очереди получал талоны, затем тем же строем перемещались к окну выдачи питания. Рожнов, получая свой обычный завтрак — овсяную кашу, бутерброд с сыром и чай — сначала хотел спросить у тихой девушки на выдаче немного сливочного масла. Но он уже спрашивал несколько раз, ответ всегда был один и тот же:
— Не положено. Это собьёт обычный рацион, рассчитанный на вашу дневную норму калорий, — дрожащим голосом отвечала девушка и отворачивалась, чтобы спрятаться от его взгляда.
Так зачем спрашивать, если знаешь ответ? Поэтому с подносом в руках Рожнов прошёл к своему столику номер семь на место номер четыре. Сухо поприветствовал сослуживцев, с которыми соседствовал за столом, и принялся быстро загребать ложкой кашу, будто желая прорыть ров в этой жидкой овсянке. Сослуживцы вокруг тоже молчали, отбивая ложками в такт Павлу Игнатьевичу, но ему самому до этого не было никакого дела. Только бы поскорее прожить очередной день.
После завтрака началась обычная бумажная волокита. Рожнов сидел в своём кабинете и безразлично, не глядя, ставил подписи. В его кабинете не было ни пылинки, ни соринки. Даже листья на единственном растении на подоконнике росли строго симметрично. Книги на полках — по алфавиту. Грамоты на стенах висели ровными рядами строго в той последовательности, в которой были получены. Ничего лишнего на столе, никаких фотографий в рамках, никаких бульварных газет, никаких художественных книжек. Над входной дверью мерно тикали часы, отсчитывая минуты. Бумаги, рабочие звонки, краткие и быстрые записи.
Обед: борщ, картофельное пюре с говяжьей котлетой, салат с огурцом, компот из сухофруктов, один кусок хлеба — два не положено.
После обеда начинались допросы осуждённых и подозреваемых.
Подпись. Печать. Комната. Подпись. Печать. Комната.
В три часа по окну за спиной Павла Игнатьевича забарабанил крупными каплями дождь, заглушая и без того тихую речь очередного противника режима. Вена на виске Рожнова набухла. Он резко поднялся с кресла и зло задёрнул занавески, как будто это могло помочь. А дождь меж тем всё продолжал и продолжал бить по стеклу и по нервам офицера.
Плевать, что этот паренёк, раздававший антиправительственные листовки, там блеет.
Подпись. Печать. Комната.
Ужин: гречневая каша с куриной ножкой, морковный салат, чай.
Время провожать на приговор. Сегодня Рожнов осудил десятерых, как и уже много дней подряд. Они не сопротивлялись, не выказывали страха, не пытались сбежать. Шли к полуразваленному перрону строем за Павлом Игнатьевичем. Никто не спорил, не желал пригласить защитника закона, не пытался противиться приговору. Они слушали командирский голос Рожнова, который тихо и чётко инструктировал их по поездке. Одна девушка упала в обморок, но Павел Игнатьевич точно знал - притворяется, подходить к ней не стоит.
Вагон приехал с другой стороны, как всегда. Не пустой. Павел Игнатьевич тяжело вздохнул, на секунду закрыл глаза, будто хотел задержать мгновение между остановкой и неизбежным продолжением, и вошёл в вагон. Осуждённые расселись по местам. Рожнов привычно опустился на место в голове вагона.
И снова — те же лица. Одни и те же пассажиры, которые всегда были в вагоне. Они сейчас к нему подойдут. Всегда подходили.
Алексей Пахомов сел напротив, Анна Вельская опустилась рядом. За спиной встал седой мужчина.
— Каково это, управлять своим призрачным строем, а, Павел Игнатьевич? — спросил Пахомов, кивая в сторону осуждённых. — Слушают вас, боясь рот раскрыть. Идут терять рассудок ради системы.
— Ему всё равно, за что судить, — усмехнулась Анна. — Им всё равно, за что быть наказанными. Идеальный порядок, не правда ли, Павел Игнатьевич?
— Стоит ли всегда соглашаться со всеми установками руководства? — уточнил седой мужчина.
— На то оно и руководство, — ответил Рожнов.
— Чтобы самому можно было не думать,— глядя прямо в глаза офицеру, произнёс Алексей Пахомов.
Повисло молчание. Вагон трясся, как в лихорадке. Осуждённые сидели на своих местах не двигаясь. Павел Игнатьевич отвернулся к окну, только бы не встречаться взглядами с вечными пассажирами этого вагона. Он стольких осудил, стольких доставил в Комнату, но эти трое почему-то крепко засели в его голове. Были и другие: сотни, тысячи. Но именно эти столь часто вспоминались. Они бесконечно корили Рожнова за его работу, но это же работа. Офицер делал всё, как положено по уставу, как было приказано. И осудил их не по своему желанию, а на благо общества.
Почему же так всё сложилось?
Тихий ядовитый шёпот Анны заставил его выйти из раздумий:
— Знаете ли вы, товарищ Рожнов, как меня пытает Комната?
Павел Игнатьевич мотнул головой: не знал, и знать не хотел, но Анна была другого мнения:
— До моего приговора ты мне искренне нравился. Я много раз видела тебя на службе, встречала по дороге домой. Меня восхищала твоя стать, гордая осанка, твой безупречно выглаженный костюм, пальто без единой зацепочки. Твой хмурый взгляд из-под козырька будоражил моё сознание и пробуждал фантазии.
— Хватит, — Рожнов немного оттянул ворот пальто, будто оно душило его.
— Тебя же тоже бросает жар от этих мыслей. И ты догадываешься, знаешь, что я там делаю. Но всё равно скажу. В Комнате я вышла за тебя замуж. Готовлю тебе еду, ухаживаю за твоей одеждой. Каждую ночь занимаюсь с тобой любовью. Ты только подумай, занимаюсь любовью с тем, кто меня бросил в этот ад, зная, что я невиновна. Я возненавидела тебя с тех пор, как ты оставил меня в Комнате в 00:17. И теперь я каждый день вынуждена тебя ублажать. Это сладкая и мучительная пытка заставляет меня постоянно думать о тебе. Ты не выходишь у меня из головы, и я постепенно схожу с ума. Мне так нравится ощущать твои прикосновения к моей коже. Но как же я мечтаю в этот момент вонзить нож в твою грудь, чтоб вся кипенно-белая рубашка залилась кровью.
— Вы могли подать прошение об апелляции, — выдавил Павел Игнатьевич. — Вас могли помиловать, но вы ничего не захотели для этого делать. А, значит, были согласны с приговором.
Тяжёлая ладонь седого старика легла на плечо Рожнова:
— Подавал ли ты апелляцию, когда тебе вынесли приговор?
— Это было бессмысленно, — обречённо ответил Павел Игнатьевич.
— Эх, товарищ Рожнов, — седой мужчина сильнее сжал плечо офицера. — Вы не подали прошение, потому как знаете, что пришедшая новая власть осудила весь ваш офицерский состав по заслугам. Приговор вынесли всем, в том числе и Вам лично. Всё было кончено. Итог один. Конечная одна. А для Вас девятый круг ада без права выхода.
— Мы делали всё для блага нашего города, — соскочил с места Павел Игнатьевич, сбрасывая с плеча шершавую мозолистую ладонь. — Всё для порядка, чёткого режима, крепкого строя.
— Время 00:17, — поднялся с сиденья Алексей Пахомов. — Наша остановка. Нам пора. Товарищ Рожнов вновь доставил нас в Комнату без опоздания. А ему самому надо назад. В свой город. Тот самый идеальный, безупречный город.
Поезд остановился. Двери с тяжёлым вздохом открылись. Осуждённые один за другим вышли во тьму.
Рожнов остался сидеть. Снова в одиночестве.
Поезд дёрнулся и тронулся, увозя заключённого пассажира обратно в безупречно пустой город, нарисованный его собственным безумием. Там Рожнова Павла Игнатьевича вновь встретит новый день и старый вагон. И только лица будут одни и те же, как и во все предыдущие поездки.
Они снова к нему подойдут.
И вновь всё начнётся сначала.
Потому что порядок должен быть вечным.