Первая половина восьмидесятых.
Помню лето, то самое, что тянулось бесконечно, пока вдруг не оборвалось, оставив после себя запах горячей пыли и детский смех, растворившийся в прошлом.
Мы, братья погодки, приехавшие к бабушке на каникулы, носились с местной пацанвой по деревенским улицам, босые, покрытые пылью, со сбитыми коленками и руками, пахнущими соком полыни. В садах зарастали жёлтые и красные ягоды черешни, и если повезёт — удастся набить карманы, пока сторож не выскочит из-за угла размахивая узловатым дрыном. Мы всегда убегали вовремя, растворяясь в высокой траве, а он, сгорбленный и злой, кричал нам в спину:
— Твари! Я вам уши пооборву суки такие!
Но мы уже сидели за сараями, пересыпая в ладони красные ягоды, и смеялись, прикрывая рот, чтобы не услышали взрослые. В деревне полно фруктовых деревьев, и в хозяйстве и ничейных. Ешь хоть лопни. Но спизженая ягода в стократ вкуснее.
Возле магазинчика, у старухи можно было купить кулёчек солёных семечек за пятак, в бумажном кулёчке свёрнутом из газеты " знамя коммунизма" или " труд". Иногда она давала нам их просто так.Говорила, что напоминали ей внуков, которых не видела годами. Мы благодарили неуклюже, ковыряя носком пыльную землю, а потом убегали, не зная, что с годами будем почему то вспоминать её морщинистые руки и усталый взгляд.
На речке ловились караси, а если не ловились — мы ныряли в мутную воду, бездумно, как птенцы, выброшенные из гнезда. Иногда выплывали с разбитыми лицами — нырнёшь с обрыва, а там коряга, или камень, или старый, ржавый велосипед, утонувший здесь ещё в те времена, когда нас не было на свете.
Мы жевали гудрон вместо жвачки, стреляли из рогаток, мастерили луки, как Чингачгук, и шли в курятник бабки, на охоту . Мы знали, что если попадёмся, нас ждет кара, но азарт был сильнее страха. А потом бабка ловила нас за ухо, отвешивала мокрой, половой тряпкой по затылку и ругалась, а мы стояли, понурив головы, но в душе хохотали. Истинный индеец смеётся в лицо пытке!
На стройке было другое веселье. Вечером мы забирались туда и бросали вниз мешки с цементом. Они падали, разрываясь, и пыль поднималась к небу, скрывая нас, как дымовая завеса. А когда из облака выскакивал разъярённый охранник, мы удирали в щели между кирпичами, в подвалы, на крыши. Тогда мы верили, что сможем убежать от чего угодно.
Даже от смерти.
Санька, не смог убежать. Упал в шахту лифта навсегда оставшись восьмилетним пацаном.
Мы были глупы и беспечны .
Зимой мы катались с горок на санках, на фанере, на картонках, а если ничего не было — на собственной заднице. Мы разбивали носы, ломали пальцы, но на следующий день снова бежали на ледяную горку.
Весной приходила другая игра — бег по тонкому льду. Лёд трещал под ногами, но мы смеялись и бежали быстрее. Иногда кто-то проваливался в воду, вылезал с синими губами, но завтра снова шёл туда же.
Дети почему то совершенно уверены в своей неуязвимости и бессмертии.
Мы взрывали шифер, банки из-под дихлофоса, карбид и селитру. Взрывали, потому что так надо. Мы не думали, что однажды что-то может пойти не так.
Мы были счастливы. Мы пили тот самый квас из бидона и знали: лето будет вечным. Мы не думали о будущем, не гадали, что нас ждёт. Ведь детство... Оно бесконечное.
Однажды мир начал терять свои яркие краски и деревья перестали упираться макушками прямо в небо.
Наступили девяностые.
Мы выросли.
Теперь нет того сада. Нет бабки, что насыпала семечки. Нет старого сторожа. Нет многих из тех с кем я бежал босиком пыльной дороге. А речка где мы ловили карасей превратилась в грязное болото полное пластиковых бутылок и прочего мусора . И деревня уже не та — чужая, пустая... Мёртвая.
Я иногда проезжаю мимо. Смотрю на улицы с покосившимися домами, без крыш, смотрящими слепыми окнами без стекол. На заросшие диким малинником и ежевикой дворы, где звучал наш смех.
Но меня там больше нет.
Лето кончилось.