Горький пепел провала оседал на несчастных душах мятежников. Бунт, вспыхнувший столь дерзко, был подавлен с беспощадной эффективностью, а вместе с его последними судорожными вздохами рухнули в прах все надежды на захват власти в этой крошечной и отрезанной от мира вселенной, ограниченной локации корабля. На палубе под безжалостным взглядом неба и циничными взорами победителей выстроилась шеренга из десяти мрачных рож — рядовых участников, которых капитан, в своей извращенной милости, решил оставить в живых, но строго наказать...

Живыми – но отнюдь не целыми.

Их участью стало публичное, унизительное и жестокое наказание. Оголенные, обласканные дешевыми портовыми шлюхами и обветренные морскими штормами тела, поочередно, деловито, распластывали на холодном стволе пушки. Холод ствола впивался в животы, заставляя мышцы судорожно сжиматься. Руки и ноги каждого несчастного крепко вязали сыромятными ремнями под самым жерлом, придавая им вид жертвенных животных, приготовленных для кровавого умилостивления ненасытных языческих богов. Потом, помощники капитана задирали рубаху через голову, бесцеремонно разрывая ткань, и готовили несчастных к экзекуции.

О, надо отдать должное снисходительности суда — наказание было «милосердным» – всего лишь сто ударов линьком. Всего лишь… Мокрым плетеным концом каната, вымоченным в соленой воде для пущей «свежести». Но каждый на борту знал истинную цену этого «милосердия». Мокрый, тяжелый, плетеный конец рабочего каната – не просто веревка, а орудие пытки, специально вымоченное в соленой забортной воде. Эта «свежесть» обещала не чистоту, а адскую боль: соль должна была въедаться в каждую новую рану, разъедая плоть, превращая каждый последующий удар в пытку огнем. И вот боцман, человек с руками, толстыми, как канаты, и его дюжий помощник заняли свои места. Их фигуры отбрасывали длинные тени на бледные спины приговоренных.

Раздался первый свист линька в воздухе – и тут же глухой, мокрый хлопок о плоть. Началось методичное, размеренное лупцвание. Мокрая веревка со свистом рассекала воздух и с ужасающей силой впивалась в обнаженные спины, оставляя после себя мгновенно вспухающие багровые полосы, по которым уже сочилась алая кровь, смешиваясь с соленой водой. Стоны, сдавленные крики и мерный стук каната о плоть заполнили палубу, сливаясь со скрипом снастей и рокотом волн – жуткая симфония справедливого наказания.

Удары продолжали сыпаться, ритмично, дробно, с глухим, каким-то утробным буханьем. Широкие красные рубцы уже вздулись подводными океаническими хребтами и вскоре через лопнувшую дерму начинала вытекать красная кровь, словно магма из подводных курильщиков. Дождь смывал кровавые разводы на бока и создавалось впечатление, что с тел полностью сняли кожу. Жертвы не стеснялись и от души вопили на все лады. Но каждый кто это видел, и, если в какой-то мере сочувствовал несчастным, содрогался от ужаса. Особенно надрывно визжал молоденький юнга. Первый удар со свистом рассек воздух и обрушился на спину паренька. Звук был влажный, тяжелый с зловещим хлюпом. Юнга выгнулся всем телом и взвыл, перекрывая зловеще воющий в канатах ветер. А ведь он был самым пылким сторонником бунта, идя на поводу «сладострастных визуальных преференций» и своей юной натуры, изведавшей плотской любви только лишь в своих грезах и фантазиях.

– Прискорбное расточительство энергии — вот так лупцевать матросов, – раздался спокойный голос справа.

Гастон, бывший рыцарь, князь парижского дна, стоял на своем люке с великим достоинством, будто на балконе с видом на Сену, а петля на его шее выглядела досадным аксессуаром.

– Бичевание, черт побери – удел слабых умом. Истинный лидер знал бы, что эту прекрасную книжицу с belles putes, на самых искусных гравюрах какие я только видел, можно было использовать куда эффективнее. Как стимул к труду, например. Поставил парус – получил немного времени просмотра странички. Украл у врага бочку рома – еще одну страницу. А уж если первым пошел на абордаж и при этом выжил, не лишившись глаз, посмотри журнал с голыми девицами до четверти… Voilà! Мотивация!

Зачинщиков же мятежа, капитан по своему обыкновению и по морскому праву тех далеких времен, приговорил к традиционному повешенью на рее. Участь весьма справедливая для наглых смутьянов и необходимая для безопасности корабля, идущего в дальнее плаванье. Поэтому они стояли смирено и понуро наблюдали за экзекуцией, в половину уха слушали капитана, и понимали, что скоро будут болтаться на рее в назидание другим.

Ветер Атлантики порывами разбивал слова капитана и как будто сговорившись с ним, по лицу будущих висельников, хлестали капли дождя. Он лил как из ведра. Но Демьяну было не до ветра и не до проклятого дождя. Его мир сузился до толстой, натертой смолой веревки, намертво затянутой на шее, так же до шаткого люка под ногами и до лица капитана Итана Легрива – бородатого урагана в выцветшем камзоле, чей беспощадный взгляд студил душу холоднее северного моря.

– ...за подстрекательство к вероломному мятежу, кражу капитанской чарки, порчу судового имущества и... – Легрив заглянул в помятый лист бумаги, и его лицо лживо исказилось гримасой чистого отвращения, – распространение сатанинских картинок, развращающих грешные души моряков и отвлекающих команду от службы!

Вокруг капитана в черных одеяниях, с каменными лицами стояли английские пуритане, известные как «отцы-пилигримы». Как изваяния, вырубленные из черного гранита скорби и фанатизма, замерли они в его тени. Их лица, обычно застывшие в выражении сурового благочестия, под тяжелыми капюшонами и широкополыми шляпами были лишены всякой жизни, будто были высечены из той же неподвижной породы, что и их души. Они были олицетворением непреклонной веры, холодной и безжалостной, как айсберг. И тут случилось нечто, граничащее с чудом: мертвые камни ожили. Под скулами, на впалых щеках, по жилистым шеям этих суровых мужчин, словно лава праведного гнева (или же, чего уж греха таить, давно подавленного, но все еще тлеющего вожделения?), вспыхнула густая, багровая краснота. Она залила их кожу, контрастируя со смертельной бледностью бывшей мгновение назад и чернотой их грубых шерстяных одеяний. На лбах выступил пот, глаза, обычно потухшие, вспыхнули фанатичным огнем – огнем ли отвращения к греху или внезапно пробудившейся, тут же проклятой и вытесненной памяти о плоти?

Этот всполох стыда и ярости длился лишь миг, но он преобразил их. Каменные маски треснули, и из этих внезапно оживших «каменных уст» изверглось не просто желание, а настоящая потребность в очищении через жестокость. Их голоса, обычно глухие и монотонные в молитвах, слились в громогласный, грохочущий бас праведного неистовства:

– Господи, какая сатанинская мерзость! – загремел один, сжимая кулаки так, что костяшки пальцев побелели.

– Осквернение! Содомский грех на бумаге! – прошипел другой, и его трясущаяся рука с растопыренными пальцами была похожа на когтистую лапу хищной птицы.

– Погубить сие исчадие ада! Истребить проклятую скверну! – подхватил третий, и его крик был полон почти истерического экстаза.

– Повесить! Троих! Немедля! – гул их голосов накрыл всю палубу. – Во имя Господа нашего милосердного! (ирония этих слов висела в воздухе тяжелее виселицы) – И во имя Его, во Имя Спасителя! Да узрит Он нашу ревность и да сгинут нечестивцы в геенне огненной!

В жуткой симфонии, зазвучавшей на палубе, где грохот праведного гнева пуритан смешался с громкими стонами бичуемых, эта троица на шатком люке представляла собой островок отчаяния, столь же мрачный, но куда более тихий. В противовес огненной ярости и каменной непреклонности "отцов-пилигримов", здесь царили три четких ипостаси: страх, стоицизм и горечь.

Рядом с печально задумчивым Демьяном, чья фигура напоминала потухший маяк, помимо Гастона – того самого, что наблюдал за всем происходящим с циничным, почти театральным интересом (словно зритель на кровавом спектакле Нерона), – на таком же ненадежном, скрипящем под ногами люке стоял Бруно. Он был нездорово мертвенно бледен – как одинокий, белый парус, застигнутый в море полной луной и ледяным шквалом. Его трясло так сильно, что казалось – вот-вот разлетятся кости. Каждый нерв в его теле бился в панической агонии страха. Люк под ним жалобно скрипел и подрагивал в унисон его судорожной дрожи и частому, лихорадочному стуку зубов. Капли холодного пота стекали по вискам, смешиваясь с морской влагой в воздухе.

Он, опустил голову так низко, что подбородок почти касался груди, но Бруно не молился, не клял судьбу. Из его пересохших губ вырывалось лишь едва слышное, надтреснутое, детски-беспомощное хныканье, обращенное в никуда:

– Я хочу жить… – шепот, полный животного ужаса. – Я хочу жить… Просто жить… Почему я должен сдохнуть здесь в этом проклятом Средневековье? Почему меня должны повесить?

Гастон, услышал этот стон и, стоически ухмыльнувшись, повел шеей. Жест был странным, почти небрежным, но заставил грубую петлю на его горле слегка сдвинуться, натирая кожу. Его голос, когда он заговорил, звучал нарочито громко, бросая вызов и палачам, и собственной участи:

– Ну что ж… Похоже, наша славная затея, друзья мои, – он кивнул в сторону орущей толпы и плачущих на пушке, – с треском провалилась. Хлоп! И нету. – Он цокнул языком, как будто констатировал проигрыш в карты. – А так все так хорошо начиналось! Весело, азартно! Я бы даже сказал – искрометно!

Ирония в его словах была горше полыни.

– И самое верное решение, мой друг, все же было перерезать глотку твоему глупому брату и выбросить его за борт, тогда, когда все это еще не началось... Но ты его пощадил...

В ответ Бруно не выдержал. Его скулеж перерос в громкий, душераздирающий вой, звук чистой, неконтролируемой паники. Ноги его, и без того подкашивающиеся, окончательно ослабели, словно лишились костей. Он рухнул на колени на скользкие доски люка, опустил голову еще ниже, почти касаясь лбом дерева, и начал завывать, как затравленный зверь. Крупные, горячие слезы катились по его щекам, падая вниз и растворялись в соленой воде на палубе. Его спина судорожно вздрагивала.

— Вы еще хотели меня зарезать, — запаздало дошло до него коварство его друзей.

— Это была необходимая мера, — спокойно заметил Гастон, — но твой брат проявил преступную снисходительность и теперь мы пожинаем плоды его безмерной доброты.

Демьян же хранил ледяное молчание. Он стоял неподвижно, как статуя, но внутри бушевал ураган. С каждой секундой он ощущал, как петля на его шее становится все тяжелее, физически ощутимее. Грубая веревка впивалась в кожу, обещая скорый финал. Чтобы не терять драгоценные мгновения, по старой, горькой традиции всех висельников, он поднял глаза к небу. Он старался запечатлеть в сознании последние образы мира: бег облаков, оттенок серой мглы, крик чайки – ведь он прощался с жизнью, мысленно охватывая все, что было дорого. Но одновременно, язвительная волна ненависти поднималась в нем, направленная на Бруно:

«Этот трясущийся мешок страха! Это он, своим глупым рвением, втянул нас всех в эту смертельную ловушку!»

Однако вся возможная живописность неба была безнадежно испорчена — какая жестокая ирония. Свинцовые тучи низко нависли над мачтами, холодный, колючий дождь сек лицо, превращая прощальный взгляд в мокрое, серое месиво. Момент прощания с жизнью, который должен был быть хоть сколько-то возвышенным или трагически красивым, был украден у него погодой, превращен в жалкую пародию. И тогда, с почти физическим усилием, Демьян переключился. Отбросив поэзию и проклятия, его ум, закаленный в испытаниях, холодно и четко включился в анализ ситуации, в которой они оказались. Он искал лазейку, просчет палачей, любую соломинку – даже теперь, под петлей и дождем. Но сознание тут же сбилось, и он снова начал клясть судьбу.

«Господи, как же глупо!», — думал он, повторяя одну и ту же мысль, — «сбежать из лап инквизиции, сбежать от Черной королевы и безумного Ивана Грозного… Избежать стольких смертельных опасностей… и в конце концов окончить жизнь здесь в петле, а в итоге, когда тело сбросят в воду, я еще пойду на корм рыбам».

— Бруно, да заткнись ты, наконец, — не выдержал он, — заткнись… По твоей милости мы сейчас стоим здесь, и нас повесят из-за тебя.

Он поднял лицо и закрыл глаза, подставляя кожу под прохладные капли дождя.

– Гастон, – прошептал Демьян, чувствуя, как его собственная «мятущаяся душа» разрывается между ужасом, собственной вины и абсурдностью философствования Гастона под виселицей, – Может, сосредоточимся на нашей ситуации? Люк? Петля? Палач? Или тебя вдохновляет вид окровавленных спин товарищей по несчастью?

Собственное малодушие грызло его больше всего: ведь он знал, что Бруно протащил на борт порнографический журнал Hustler! Его друг любитель «клубнички» хранил его среди кучи всяких бесполезных вещей, когда находился под арестом в замке Екатерины Медичи, что по его же словам «это помогало ему нести бремя узника, пока Демьян, Анна и Гастон прохлаждались в Московском царстве». А ведь интуиция Демьяна предупреждала его о последствиях! И снова, в который раз, он глупо пошел на поводу у своего друга ввязавшись в авантюру с захватом власти, которая заключалась в самом гениальном плане всех времен и народов, хотя старина Фрейд явно одобрил бы его — с помощью порнографических иллюстраций заполучить стопроцентную лояльность команды, свергнуть капитана и захватить корабль.

– Mon ami, – Гастон снисходительно улыбнулся. – Смерть – лишь переход. Это как смена плохого вина на... Да к дьяволу! Главное – встретить ее с достоинством. И с должной долей иронии. Кстати, о вине... У меня оставался в сгоревшем доме потрясающий 22 год из погребка одного герцога... Жаль, не успел допить. И книжица ваша, которую вы называете журнал, – он кивнул в сторону бледного Бруно, – хоть и не слишком высокого морального художественного качества, но могла бы скрасить последние минуты. Превосходные гравюры, не земной красоты, прелестные, очаровательные шлюхи, но позы... местами оригинальны. – Он сокрушенно вздохнул.

– Достоинство?! Художественное качество?! Что ты несешь? Какая к черту смена вина?! – Бруно наконец открыл глаза, и сразу увидел, как очередной матрос корчится под ударом линька, и тут его трусость перешла в истерику. – Я не хочу достоинства! Я хочу жить! Это все Демьян! Он не сжег журнал, когда я ему показывал! А ведь он у нас всегда за всех думает! И Гастон…, и они! – Бруно ткнул подбородком в сторону избиваемых матросов. – Они сами виноваты! Просили же еще! «Покажи, Брунчище, еще одну страницу, еще один листок!» А когда капитан конфисковал... сразу на меня! Предатели! Ай…

Последний крик сорвался с его губ, когда палач для проверки дернул его веревку. Демьян тоже почувствовал, как его собственная петля неприятно жмёт кадык.

– Заткнись, Бруно, ты раньше времени отправишь нас на тот свет, – прошептал он, пытаясь мыслить быстро, как в тех самых «решительных ситуациях».

Но что тут придумаешь? Руки связаны. Капитан Легрив смотрел на них с ненавистью и в его намерениях сомневаться не приходится, пуритане смотрели с таким омерзением, будто они трое были экземплярами самого мерзкого порока.

«И надо признать, из всех нас, именно Анна оказалась самым разумным человеком. Она просто собралась и свалила в комфортное будущее и наверное живет там припеваючи, а мы стоим и ждем, когда нас вздернут на рее», — Демьян вздохнул про себя, ощущая, что вздох вызвал болезненный спазм сожаления в груди.

И, честно говоря, ему самому хотелось рыдать…

Загрузка...