Бал в особняке маркизы Рэтленд был тем редким событием лондонского сезона, где тон задавала не погоня за выгодными партиями, а претензия на интеллектуальное изящество. Воздух в бальной зале, помимо ароматов воска, цветов и дорогих духов, был насыщен напряжением ума — здесь не просто танцевали, здесь беседовали. И в самом центре этого вихря изящных слов, полунамёков и отточенных комплиментов, подобно неподвижному, уверенному камню в струящемся ручье, стояла леди Эвелина Уинфилд.
Она не была красавицей в общепринятом, кукольном смысле. Её прелесть была иного свойства — в выразительности каждого движения, в осанке, говорившей о врождённом достоинстве, и особенно — в глазах. Большие, светло-карие, с золотистыми искорками у зрачков, они обладали неудобной способностью видеть не только то, что ей показывали, но и то, что пытались скрыть. Сейчас эти глаза, подчеркнутые едва заметной дымкой вокруг ресниц, с лёгкой, едва уловимой иронией скользили по лицам собеседников.
Круг, образовавшийся вокруг неё, был не самым большим, но самым притягательным. Здесь собрались те, кто устал от банальностей: молодой, честолюбивый литератор, жаждущий услышать её мнение о новой поэме; пожилая, но острая на язык вдова виконта, ценившая здравость суждений Эвелины; и сам хозяин вечера, лорд Дэлтон, чья репутация педанта и буквоеда не знала равных. Именно к нему была обращена сейчас её фраза.
— …а потому, милорд, — голос Эвелины был низким, мелодичным, но в нём звучала сталь, — я полагаю, что ваше сравнение политики с игрой в крикет не лишено оснований. Вот только мяч чаще всего оказывается не кожаным, а чьей-то репутацией, а калитки — это сердца избирателей, которые так легко сбить с толку громкой, но пустой речью.
В круге повисла тишина на миг, а затем вдова виконта фыркнула в веер, а литератор едва сдержал восхищённый смешок. Лорд Дэлтон, сначала нахмурившись, неожиданно выдавил из себя нечто вроде ухмылки — высший знак одобрения. Эвелина позволила себе лёгкую, почти невидимую улыбку, уголки её губ дрогнули. Она не стремилась унизить, лишь мягко обнажить абсурд, и делала это с такой безупречной вежливостью, что возразить было невозможно.
Её взгляд на мгновение оторвался от круга и скользнул по залу. Рядом, у колонны, кучка юных дебютанток в облаках из тюля и розового атласа робко перешёптывалась, бросая на неё быстрые, испуганно-восхищённые взгляды. Они улыбались — всегда, всем и никому конкретно. Их улыбки были частью униформы, как перчатки или жемчуг. Эвелина чувствовала не превосходство, а лёгкую, привычную грусть. Её собственное платье из тёмно-синего бархата, почти без украшений, с высоким воротником и длинными рукавами, казалось здесь анахронизмом — строгим, значимым, но чуждым всеобщему стремлению к невесомой яркости.
И тут её взгляд, острый и цепкий, поймал другой. Из-за спин гостей, из более тёмного уголка гостиной, на неё смотрели. Не исподтишка, а открыто, с холодной, отточенной оценкой. Леди Арабелла Стоун. Бледное, как фарфоровая кукла, лицо, обрамлённое идеальными каштановыми локонами, большие голубые глаза, которые всегда казались слегка удивлёнными. Но Эвелина знала — под этой маской невинности таился ум лезвия бритвы и воля, закалённая в бесконечных светских баталиях.
Их взгляды встретились на долю секунды. Взгляд Арабеллы был подобен прикосновению льда к запястью — быстрому, неприятному, предупреждающему. В нём не было открытой ненависти. Было нечто худшее: холодное любопытство коллекционера, рассматривающего редкий, строптивый экспонат и обдумывающего, как лучше его… присвоить. Или сломать. На губах Арабеллы играла та самая, отработанная до автоматизма, сладкая улыбка, которая никого не обманывала и которую все предпочитали принимать за чистую монету.
Эвелина не отвела глаз первой. Она лишь слегка приподняла подбородок — невысокий, но чёткий жест. Она видела зависть, тщательно спрятанную под слоями светского лоска. Зависть не к её платью или титулу, а к той самой свободе, которую она позволяла себе — свободе говорить то, что думает, не растворяться в общем хоре, быть собой. Это была роскошь, которую Арабелла с её безупречной, выверенной до последней булавки репутацией никогда не могла себе позволить.
Круг беседы оживился снова, но Эвелина уже чувствовала лёгкий привкус беспокойства на языке, как перед грозой. Вечер, только что казавшийся скучной, но безопасной игрой, вдруг приобрёл иное измерение. Она была на виду. Её ценили, её побаивались. И, как она только что убедилась, за ней наблюдали. Не просто смотрели — изучали. И в тишине своего ума, за безупречной маской светской беседы, Эвелина почувствовала первый, тревожный звонок. Игра начиналась. И правила ей диктовать были намерены не она.
Лёгкий озноб, пробежавший по спине при встрече взглядов с леди Арабеллой, не успел улечься, как сам объект её холодного наблюдения материализовался из кружевной тени за колонной. Она появилась бесшумно, словно не касаясь ножками паркета из красного дерева, а скользя над ним на облаке запахов фиалки и чего-то горьковатого — возможно, миндальной пудры или разочарования.
— Леди Эвелина, — её голос был подобен звону самого тонкого хрусталя, мелодичный и хрупкий. — Как я рада, что вы здесь. Ваше присутствие придаёт вечеру… недостающую остроту.
Эвелина, внутренне собравшись, как солдат перед возможной атакой, кивнула с безупречной, прохладной вежливостью.
— Леди Арабелла. Вы слишком любезны. Вечер и без того очарователен.
Вокруг них на мгновение стихли голоса. Круг собеседников инстинктивно почувствовал напряжение — не явное, но ощутимое, как перепад давления перед бурей. Литератор слегка откашлялся, вдова виконта прикрыла веером нижнюю часть лица, но её глаза сверкали любопытством. Лорд Дэлтон, словно не замечая подтекста, произнёс что-то о погоде и отошёл, дав пространство для частного разговора, который уже не был частным.
Арабелла сделала шаг ближе. Её платье нежно-розового, почти телесного оттенка, расшитое серебряными паутинками, казалось, светилось изнутри. На её шее, над кружевным воротничком, пульсировала тонкая синяя жилка.
— Я к вам с великой, просто непозволительно великой просьбой, — начала она, опустив ресницы. Длинные, идеально загнутые, они отбрасывали тень на её фарфоровые щёки. — Я понимаю, что это безумная наглость с моей стороны, отрывать вас от такого восхитительного общества… но вы — единственная, кто может меня понять.
Эвелина молчала, её лицо было непроницаемой маской учтивости, но внутри всё насторожилось. Этот сладкий, заискивающий тон был плохим знаком.
— Видите ли, — Арабелла положила руку на грудь, где обычно должна была быть брошь. Палец её в кружевной перчатке дрогнул. — Я потеряла… мою камею. Ту самую, с миниатюрным портретом моей дорогой матушки. Вы, конечно, помните её, леди Кэтрин Стоун?
Эвелина кивнула. Помнила. Женщину с таким же, как у дочери, ледяным сердцем, обёрнутым в бархат добродетели.
— Она для меня… всё. Больше, чем просто украшение. Это моя память, мой талисман. И вот, я только сейчас заметила её исчезновение. — Голос Арабеллы дрогнул, искусно подобранная нота искреннего горя прозвучала так убедительно, что на лицах нескольких ближайших гостей мелькнуло сочувствие. — Я думала, думала… и вспомнила, что перед самым началом бала я выходила подышать в зимний сад. Там так темно, так много тенистых уголков среди папоротников и апельсиновых деревьев… Я боюсь, что крючок мог зацепиться, и она упала, затерялась в кадке или между плиток.
Она сделала паузу, впитывая внимание. Потом её голос упал до шёпота, интимного и доверительного, рассчитанного только на Эвелину, но достаточно громкого, чтобы самые любопытные уши уловили обрывки.
— И вот я подумала о вас, леди Эвелина. Все знают о вашей… проницательности. О вашем остром взгляде. И о вашем сердце. — Тут Арабелла подняла на неё глаза. В их голубой глубине не было ни капли истинного горя, лишь холодный, расчётливый блеск. — Я слышала, как вы однажды говорили о своей покойной матери, леди Изабелле. О том, как вы бережёте её шифер с нотами… её любимый садовый секатор. Вы понимаете ценность таких вещей. Ценность памяти.
Удар был нанесён мастерски, ниже пояса, и с такой видимой нежностью, что возразить было невозможно. Эвелина почувствовала, как внутри у неё всё сжалось. Образ матери — тёплой, доброй, рано ушедшей женщины, которая учила её разбираться в травах и не бояться громко смеяться, — всплыл перед глазами. Арабелла знала. Конечно, знала. Это была её любимая тактика — найти самую уязвимую точку и надавить, прикрыв действие цветами и сладкими речами.
Внутренний голос, тот самый, что всегда предостерегал её, закричал в тишине её разума. Не иди. Это ловушка. Она ничего не теряла. Она хочет увести тебя одну, в темноту. Но другой голос, голос дочери, воспитанной в строгих понятиях чести и долга, говорил иное. Если камея и вправду драгоценна как память… если отказать, её выставят чёрствой, бессердечной эгоисткой, которая не понимает семейных ценностей. Арабелла уже смотрела на неё с таким наивным, полным надежды ожиданием, что отказ сделал бы Эвелину монстром в глазах всех присутствующих.
Она видела, как Арабелла едва уловимо скосила взгляд в сторону группы молодых людей, где стоял лорд Кристофер Фейн, известный своим скандальным поведением и игровыми долгами. Он что-то оживлённо говорил, но его взгляд тоже, казалось, блуждал в их сторону. Слишком часто. Это был пазл, кусочки которого с громким, зловещим щелчком складывались в её сознании.
— Зимний сад в этот час действительно плохо освещён, — наконец произнесла Эвелина, и её собственный голос показался ей чужим, слишком спокойным. — Вам следовало бы обратиться к дворецкому маркизы. У него есть слуги с фонарями.
— О, нет! — воскликнула Арабелла с неподдельным, как казалось, ужасом. — Я не могу допустить, чтобы грубые руки лакеев рылись в земле у драгоценных растений маркизы! Или, не дай Бог, нашли и присвоили её! Нет, нет. Только человек с тактом, с пониманием… Мне нужны ваши глаза, леди Эвелина. Только на минуту. Мы сходим вдвоём. Это займёт мгновение. Ради памяти наших матерей…
Последняя фраза повисла в воздухе отравленной конфетой. Ради памяти наших матерей. Это был уже не намёк, а шантаж, облачённый в бархат. Всё в Эвелине восставало против этого. Её разум метался, ища лазейку, вежливый, но твёрдый отказ. Но она была загнана в угол безупречной светской ловушкой. Отказ — потеря лица, жестокость. Согласие — шаг в неизвестность, пахнущую опасностью.
Она сделала глубокий вдох, ощущая, как тяжёлая ткань бархатного платья сжимает грудную клетку. Взгляд её упал на портрет самой маркизы Рэтленд в дальнем конце зала — умной, пережившей немало интриг женщины. Та смотрела на неё с лёгкой грустью, словно предвидя исход.
— Хорошо, — сказала Эвелина, и слово это прозвучало как приговор самой себе. — Я помогу вам поискать. Но только на пять минут. Не больше.
Лицо Арабеллы озарилось триумфальной, сияющей улыбкой, столь быстрой, что можно было принять её за искреннюю радость.
— О, благодарю вас! Вы — истинный друг! Я так и знала, что могу на вас рассчитывать.
Она ловко взяла Эвелину под локоть, её хватка была удивительно сильной, цепкой, как у хищной птицы. И повела её от света люстр, от гомона голосов, от безопасности знакомого пространства — в сторону арочного проёма, затянутого тяжёлым портьерным пологом, который вёл в тёмный, тихий, пахнущий сырой землёй и тропическими цветами зимний сад. Шаги Эвелины были твёрдыми, но каждый из них отдавался в висках нарастающей тревогой. Она переступила порог, и тяжёлая портьера захлопнулась за её спиной, отсекая свет и звуки бала, словно опуская занавес перед началом самого главного акта пьесы, где ей, против воли, отвели роль жертвы.
вода — брошенный камень. Тишина, наступившая вслед, была не мирной, а густой, давящей, нарушаемой лишь тихим шелестом листьев и отдалённым капаньем воды. Зимний сад особняка Рэтленд был царством полумрака. Высокие стёкла купола пропускали лишь скудный лунный свет, который выхватывал из тьмы причудливые очертания древовидных папоротников, бледные пятна орхидей и блеск влажной плитки под ногами.
Леди Арабелла, не выпуская цепкой хватки локтя Эвелины, уверенно повела её по центральной аллее, мимо неподвижной тёмной глади маленького пруда с лилиями.
— Я почти уверена, что было здесь, у этой кадки с камелиями, — её шёпот казался громким в тишине. — Я наклонилась вдохнуть аромат… и, должно быть, крючок ослаб.
Эвелина молчала, её глаза, привыкшие к яркому свету бальной залы, жадно впитывали скудные детали. Она видела причудливые тени, но не видела ни малейшего проблеска металла или слоновой кои. Ничего, что напоминало бы брошь. Её внутренняя тревога, прежде глухая, теперь забилась в висках частым, тревожным ритмом. В воздухе витал запах тления — сладковатый, едкий аромат гниющих лепестков, смешанный с запахом сырой земли.
— Здесь ничего нет, леди Арабелла, — голос Эвелины прозвучал твёрже, чем она ожидала, отрезая тишину. — Возможно, вы ошиблись местом. Давайте вернёмся. Дворецкий с фонарём справится лучше.
Но Арабелла уже отпустила её руку и сделала несколько шагов в сторону небольшого каменного павильона, увитого плющом и диким виноградом. Сквозь листву тускло мерцало желтоватое пятно — одинокий фонарь, призванный создавать романтический эффект, но лишь подчеркивавший мрак вокруг.
— Нет, нет, я точно помню… я заходила сюда, чтобы поправить причёску в отражении стекла, — настаивала она, скрываясь в тёмном проёме павильона.
Эвелина, стиснув зубы, последовала за ней. Каждое волокно её существа кричало об опасности. Павильон был крошечным, круглым, с каменной скамьей по периметру и большим, потускневшим от времени зеркалом на стене. В воздухе здесь пахло пылью, плесенью и… дешёвым табаком, смешанным с коньячным перегаром.
Камеи не было.
Зато в глубине, отделившись от тени, где он, очевидно, ждал, появился он.
Лорд Кристофер Фейн. Его фигура, некогда статная, была слегка сутулой, фрак сидел кое-как, жилет расстёгнут. Рыжеватые волосы беспорядочными прядями падали на лоб. В руке он сжимал серебряную фляжку. Его глаза, заплывшие и блестящие, уставились на Эвелину с наглой, самоуверенной оценкой.
— А, вот и наша прекрасная птичка залетела в клетку, — прохрипел он, сделав шаг вперёд. Голос его был густым, заплетающимся. — Я начал уже бояться, что ты передумала, Арабелла.
Эвелина резко обернулась. Но проём павильона был пуст. Леди Арабелла Стоун бесследно исчезла, растворившись в узорной тени плюща, как будто её и не было.
Ледяная волна осознания накрыла Эвелину с головой. Ловушка. Это была грубая, пошлая, но безотказно действующая ловушка.
— Лорд Фейн, — её голос прозвучал как удар хлыста, холодно и резко. — Вы ошибаетесь. Я здесь по другому поводу. Пропустите меня.
Она сделала твёрдый шаг к выходу, высоко подняв голову, всем видом демонстрируя презрение. Но Фейн, ухмыльнувшись, перегородил ей дорогу. Он был крупнее, и пьяная уверенность придавала ему наглости.
— О, не торопись, моя прелесть, — он протянул руку, пытаясь схватить её за запястье. Его пальцы, горячие и липкие, коснулись её кожи поверх перчатки. — Мы так редко можем поговорить наедине. Ты всегда такая… неприступная. А здесь никто не помешает.
Отвращение, острое и физическое, подкатило к её горлу.
— Уберите руку! — вырвалось у неё, и она рванула руку на себя, отступая вглубь павильона. Её сердце колотилось так, что, казалось, заглушает все звуки. Нужно было кричать. Но кто услышит за каменными стенами и плотными пологами?
— Ах, ты с характером! — Фейн рассмеялся, и смех его был противен. Он сделал ещё шаг, замахиваясь уже на то, чтобы обнять её за талию. — Это даже лучше…
И в этот самый момент, когда его пальцы уже готовы были впиться в бархат её платья, из-за массивных каменных колонн, обрамлявших вход в павильон, словно по мановению волшебной палочки, появились они.
Сначала — сама леди Арабелла. Её лицо было искажено наигранным, преувеличенным шоком. Рука с кружевным платочком поднесена к полуоткрытому в немом изумлении рту. За ней, как грифы, слетевшиеся на пир, возникли ещё три силуэта: леди Маргарет Бойс, чьи уши слышали каждый шёпот в радиусе пяти миль; старая леди Гримстон, чьи колкие заметки разносились по всему Лондону быстрее почтовых карет; и мисс Эмили Фэрфакс, юная, но уже прославившаяся умением приукрасить любую историю до неузнаваемости. Когорта самых плодовитых сплетниц света, собранная воедино.
Картина, открывшаяся их взорам, была выписана мастерской рукой интриганки. Тусклый свет фонаря выхватывал из мрака: фигуру леди Эвелины Уинфилд, отступившую к стене, её распахнутые от ужаса и гнева глаза, нарумяненное, наглое лицо лорда Фейна, и — самое главное — его руку, всё ещё протянутую к ней, застывшую в неуклюжей попытке схватить. Расстояние между ними было интимно-близким. Уединение — абсолютным. Обстановка — более чем компрометирующей.
Леди Арабелла издала приглушённый, искусный вопль.
— О, Боже правый! Эвелина?! Лорд Фейн?! Я… я и подумать не могла… мы лишь искали мою камею…
Фейн, опешив от внезапного появления публики, отдернул руку, как обжёгшись, но было поздно. Глаза сплетниц впились в них с жадным, ненасытным любопытством. Леди Гримстон уже прищурилась, её острый взгляд скользнул с Эвелины на Фейна и обратно, складывая в уме готовую, скандальную историю.
Эвелина застыла. Весь мир сузился до этого каменного мешка, до этих четырёх пар глаз, впившихся в неё с лицемерным ужасом и нескрываемым восторгом. Она чувствовала, как по её спине струится ледяной пот. Она была поймана. Невиновность, объяснения — ничего из этого уже не имело значения. Картина говорила сама за себя. И эта картина, с молниеносной скоростью, уже распространялась по нейронным путям в мозгу леди Маргарет Бойс, обретая пикантные детали и обрастая ядовитыми подробностями.
Ловушка захлопнулась с тихим, но безошибочным щелчком. Её репутация, её честь, её будущее — всё это только что было принесено в жертву на алтаре светской интриги. И в леденящей тишине, последовавшей за притворным возгласом Арабеллы, Эвелина услышала лишь тихий, внутренний звук — треск падающей башни. Башни, которую звали её жизнью.
Ночь, последовавшая за балом, не принесла Эвелине ни сна, ни покоя. Она пролежала, уставившись в бархатный полог над кроватью, пока серые полосы рассвета не начали рвать края ночи. Но спокойствие утра было обманчиво. Оно длилось ровно до того момента, как в столовую, где она безуспешно пыталась проглотить кусок сухого тоста, не вошла, а влетела её младшая сестра, Сесилия.
Лицо Сесилии, обычно нежное и оживлённое, было заплакано и искажено отчаянием. В руке она сжимала смятый листок бумаги — письмо.
— Это от леди Софии, — выдохнула она, и голос её сломался. — Её мать… графиня Хартвил… запретила ей поддерживать со мной… какие бы то ни было связи. До… до выяснения обстоятельств. О, Эва, что они говорят? Что случилось вчера?
Эвелина попыталась встать, но ноги отказались ей служить. «Выяснение обстоятельств». Эти два вежливых слова прозвучали как приговор. Скорость была чудовищной. Бал закончился за полночь, а к девяти утра уже были написаны и доставлены письма с выражением «глубочайшего сожаления» и «временного прекращения общения».
Первая искра. И тут же — вторая. В прихожей раздался голос дворецкого, Ходжкинса, обычно невозмутимый, но сейчас в нём слышалась заметная дрожь.
— Миледи, милорд просит вас в кабинет. Немедленно.
Кабинет графа Уинфилда, пахнущий старым деревом, воском для мебели и грустью, был погружён в полумрак, хотя шторы были уже раздвинуты. Граф сидел за своим массивным письменным столом, но не работал. Он просто сидел, опершись локтями о столешницу, и лицо его, обращённое к окну, казалось высеченным из серого, пористого камня. Он повернулся, когда вошла Эвелина, и она едва подавила вскрик. За одну ночь он постарел на десять лет. Глубокие тени легли под глазами, щёки обвисли, всклокоченные седые волосы торчали беспомощными прядями.
— Садись, дочь, — его голос был безжизненным, хриплым, будто он провёл ночь, крича в подушку.
Он не стал спрашивать, что случилось. Он уже знал. Или, скорее, знал ту версию, что клубилась теперь над Лондоном, как смог.
— Ко мне уже приходили, — начал он, глядя куда-то мимо неё, на полку с книгами по сельскому хозяйству, которые больше не приносили дохода. — Сначала — посыльный от лорда Эштона. Письмо. Он «с величайшей болью» сообщает, что обручение его сына с Сесилией… более не может считаться действительным. Семья не может быть связана узами с… домом, поражённым таким пороком.
Каждое слово падало на Эвелину, как камень. Она видела, как слёзы наворачиваются на глаза отца, но он сжал веки, не давая им выкатиться.
— Через полчаса, — продолжил он тем же монотонным, страшным голосом, — явился Кэлверли. Наш главный кредитор. Вежливый, как всегда. Соболезновал о «несчастном недоразумении». И напомнил, что срок уплаты по векселям истекает через неделю. Он слышал… слухи… о том, что наша репутация более не позволяет рассчитывать на отсрочку или новый заём. Он предложил… — граф замолчал, сглотнув ком в горле, — …предложил начать обсуждение передачи ему в счёт долга участка леса у реки. Последнего приличного актива.
Финансовая пропасть, всегда зиявшая где-то рядом, теперь разверзлась у них под ногами. Репутация была не просто честью. Она была кредитом, доверием, валютой, в которой заключались браки и сделки. Теперь их валюта была объявлена фальшивой.
— Я пытался… — голос Эвелины прозвучал хрипло, — …я пыталась бы объяснить. Это была подлость, ловушка, которую устроила Арабелла Стоун! Фейн был подставлен!
Граф медленно покачал головой, и в его глазах вспыхнула не надежда, а бесконечная усталость.
— Кому ты будешь это объяснять, Эва? — спросил он тихо. — Леди Арабелла уже разослала слёзные письма всем своим корреспондентам, сокрушаясь о своей «потерянной камее» и о том, что ей довелось увидеть. Лорд Фейн, по слухам, уже укатил в свои поместья, «чтобы избежать неприятных вопросов», оставив за собой шлейф из намёков на твою… доступность. Три самые ядовитые сплетницы Англии стали свидетелями. Твоё слово против их? — Он горько усмехнулся. — Твоё слово, известное своим острым языком и независимостью, против слова невинной, огорчённой девицы и пьяного, но знатного повесы? В этой истории, дочь моя, правда — последнее, о чём кто-либо подумает.
Он откинулся на спинку кресла, и его взгляд стал отстранённым, будто он уже видел грядущее.
— От нас отворачиваются. Приглашения больше не приходят. Друзья… — он махнул рукой, — …друзей у нас теперь нет. Есть только кредиторы, злорадствующие конкуренты и те, кто смотрит на нас с любопытством, как на диковинных зверей в клетке. Помолвка Сесилии разрушена. Твоё будущее… — он не закончил, но смысл был ясен: её будущего не существовало. Ни один мужчина с именем и состоянием не посмотрит в её сторону.
Эвелина сидела, сжимая холодные пальцы рук. Она чувствовала, как стены родного дома, которые всегда были крепостью, теперь превращаются в бумажные перегородки, вот-вот готовые рухнуть под напором одного единственного слуха. Мастерски разыгранного спектакля. В нём не было правды, не было логики, но была безупречная, сценическая убедительность: порочная связь, тайное свидание, пойманная с поличным.
Пламя позора, зажжённое одной свечой леди Арабеллы в тёмном павильоне, уже полыхало по всему Лондону. Оно пожирало не бумаги, а нечто куда более ценное: доверие, надежды, целую жизнь. И самое страшное было то, что потушить его было нечем. Всё, что она могла сделать, — это сидеть и смотреть, как горит всё, что она знала и любила.
Ночь, последовавшая за балом, не принесла Эвелине ни сна, ни покоя. Она пролежала, уставившись в бархатный полог над кроватью, пока серые полосы рассвета не начали рвать края ночи. Но спокойствие утра было обманчиво. Оно длилось ровно до того момента, как в столовую, где она безуспешно пыталась проглотить кусок сухого тоста, не вошла, а влетела её младшая сестра, Сесилия.
Лицо Сесилии, обычно нежное и оживлённое, было заплакано и искажено отчаянием. В руке она сжимала смятый листок бумаги — письмо.
— Это от леди Софии, — выдохнула она, и голос её сломался. — Её мать… графиня Хартвил… запретила ей поддерживать со мной… какие бы то ни было связи. До… до выяснения обстоятельств. О, Эва, что они говорят? Что случилось вчера?
Эвелина попыталась встать, но ноги отказались ей служить. «Выяснение обстоятельств». Эти два вежливых слова прозвучали как приговор. Скорость была чудовищной. Бал закончился за полночь, а к девяти утра уже были написаны и доставлены письма с выражением «глубочайшего сожаления» и «временного прекращения общения».
Первая искра. И тут же — вторая. В прихожей раздался голос дворецкого, Ходжкинса, обычно невозмутимый, но сейчас в нём слышалась заметная дрожь.
— Миледи, милорд просит вас в кабинет. Немедленно.
Кабинет графа Уинфилда, пахнущий старым деревом, воском для мебели и грустью, был погружён в полумрак, хотя шторы были уже раздвинуты. Граф сидел за своим массивным письменным столом, но не работал. Он просто сидел, опершись локтями о столешницу, и лицо его, обращённое к окну, казалось высеченным из серого, пористого камня. Он повернулся, когда вошла Эвелина, и она едва подавила вскрик. За одну ночь он постарел на десять лет. Глубокие тени легли под глазами, щёки обвисли, всклокоченные седые волосы торчали беспомощными прядями.
— Садись, дочь, — его голос был безжизненным, хриплым, будто он провёл ночь, крича в подушку.
Он не стал спрашивать, что случилось. Он уже знал. Или, скорее, знал ту версию, что клубилась теперь над Лондоном, как смог.
— Ко мне уже приходили, — начал он, глядя куда-то мимо неё, на полку с книгами по сельскому хозяйству, которые больше не приносили дохода. — Сначала — посыльный от лорда Эштона. Письмо. Он «с величайшей болью» сообщает, что обручение его сына с Сесилией… более не может считаться действительным. Семья не может быть связана узами с… домом, поражённым таким пороком.
Каждое слово падало на Эвелину, как камень. Она видела, как слёзы наворачиваются на глаза отца, но он сжал веки, не давая им выкатиться.
— Через полчаса, — продолжил он тем же монотонным, страшным голосом, — явился Кэлверли. Наш главный кредитор. Вежливый, как всегда. Соболезновал о «несчастном недоразумении». И напомнил, что срок уплаты по векселям истекает через неделю. Он слышал… слухи… о том, что наша репутация более не позволяет рассчитывать на отсрочку или новый заём. Он предложил… — граф замолчал, сглотнув ком в горле, — …предложил начать обсуждение передачи ему в счёт долга участка леса у реки. Последнего приличного актива.
Финансовая пропасть, всегда зиявшая где-то рядом, теперь разверзлась у них под ногами. Репутация была не просто честью. Она была кредитом, доверием, валютой, в которой заключались браки и сделки. Теперь их валюта была объявлена фальшивой.
— Я пытался… — голос Эвелины прозвучал хрипло, — …я пыталась бы объяснить. Это была подлость, ловушка, которую устроила Арабелла Стоун! Фейн был подставлен!
Граф медленно покачал головой, и в его глазах вспыхнула не надежда, а бесконечная усталость.
— Кому ты будешь это объяснять, Эва? — спросил он тихо. — Леди Арабелла уже разослала слёзные письма всем своим корреспондентам, сокрушаясь о своей «потерянной камее» и о том, что ей довелось увидеть. Лорд Фейн, по слухам, уже укатил в свои поместья, «чтобы избежать неприятных вопросов», оставив за собой шлейф из намёков на твою… доступность. Три самые ядовитые сплетницы Англии стали свидетелями. Твоё слово против их? — Он горько усмехнулся. — Твоё слово, известное своим острым языком и независимостью, против слова невинной, огорчённой девицы и пьяного, но знатного повесы? В этой истории, дочь моя, правда — последнее, о чём кто-либо подумает.
Он откинулся на спинку кресла, и его взгляд стал отстранённым, будто он уже видел грядущее.
— От нас отворачиваются. Приглашения больше не приходят. Друзья… — он махнул рукой, — …друзей у нас теперь нет. Есть только кредиторы, злорадствующие конкуренты и те, кто смотрит на нас с любопытством, как на диковинных зверей в клетке. Помолвка Сесилии разрушена. Твоё будущее… — он не закончил, но смысл был ясен: её будущего не существовало. Ни один мужчина с именем и состоянием не посмотрит в её сторону.
Эвелина сидела, сжимая холодные пальцы рук. Она чувствовала, как стены родного дома, которые всегда были крепостью, теперь превращаются в бумажные перегородки, вот-вот готовые рухнуть под напором одного единственного слуха. Мастерски разыгранного спектакля. В нём не было правды, не было логики, но была безупречная, сценическая убедительность: порочная связь, тайное свидание, пойманная с поличным.
Пламя позора, зажжённое одной свечой леди Арабеллы в тёмном павильоне, уже полыхало по всему Лондону. Оно пожирало не бумаги, а нечто куда более ценное: доверие, надежды, целую жизнь. И самое страшное было то, что потушить его было нечем. Всё, что она могла сделать, — это сидеть и смотреть, как горит всё, что она знала и любила.