Свободный рынок — главная сказка нашего времени
Я вышел из подсобки. Восьмой час ночи. Магазин работал. Лампы гудели, как комары над ухом спящего.
Говорят, свободный рынок — это когда ты заходишь в супермаркет и у тебя глаза разбегаются. Ты — царь. Ты — бог. Ты выбираешь.
Я грузчик. Я знаю, куда они разбегаются, эти глаза. В мусорный бак за магазином. Туда, где я курю, пока начальник не видит.
Там пахнет раем.
Рай пахнет тухлой курицей, просроченным творогом и презервативами, которые кто-то выкинул вместе с надеждой на пятницу. Но если принюхаться — за этой вонью, за этим пиршеством разложения, стоит другой запах. Тишина. Та самая, которой пахнет Бог, когда отворачивается.
В учебниках по экономике, было написано красивое.
Конкуренция. Рынок. Невидимая рука.
Рука эта, сука, такая невидимая, что я её за двадцать три года ни разу не видел. Ни в зарплатной ведомости, ни в очереди за дешёвой гречкой, ни здесь, в этом баке, где встречаются все классы общества: и бомжи, и пенсионерки, и я, грузчик, который должен это добро уничтожать, но не уничтожает, потому что совесть — это когда жрать хочется громче, чем начальник орёт.
Невидимая рука гладит нас по голове. Только гладит она, падла, молотком.
Я помню, как нас учили: если на рынке много продавцов, они вынуждены бороться за покупателя. Цены падают. Качество растёт. Все счастливы.
Расскажите это моему позвоночнику, который каждую ночь таскает паллеты с водой, которая называется «Святой источник», «Bonaqua» и «Aqua Minerale». Три названия. Три этикетки. Одна вода из-под крана в цеху, где фильтры меняли, когда я ещё под стол пешком ходил.
Но выбор-то есть! Смотри: вот эта бутылка стоит пятьдесят рублей, а эта — сорок девять. Разные. Выбирай, человек, ты же свободен.
Свобода — это когда тебе дают выбрать между жопой и мордой, а голову отрезают заранее, чтоб не думал.
Сегодня ночью я разгружал молочку.
Йогурт «Активиа» — Danone.
Йогурт «Растишка» — Danone.
Йогурт «Данон» — Danone.
Йогурт «Простоквашино» — Danone.
Йогурт «Живинка» — Danone, просто линейка для бедных, чтоб не стыдно было в руках держать дешёвое дерьмо.
Я ставил коробки одну на другую, и мне казалось, что я строю Вавилонскую башню из одного кирпича. Тысяча лиц. Одна морда.
В детстве у меня была книжка с картинками, где надо было найти отличия. Тут зайчик в шляпе, тут зайчик без шляпы, угадай, где какой. Я любил эту книжку. Я искал отличия и верил, что мир — это много всего разного.
Теперь я смотрю на полку и вижу: зайчик один. Просто шляпы меняют.
А мы, лохи, стоим в очереди за «особым предложением», думая, что выбираем. Выбираем между пальцем левым и пальцем правым, когда обе руки уже по локоть в чьём-то кармане.
Я докурил, затушил бычок о крышку бака. Бычок упал внутрь, на гору пищевых отходов. Там, среди гниющих апельсинов и обёрток от сосисок «Вязанка», лежала икона.
Настоящая? Маленькая, бумажная, заламинированная, как пропуск в вечность. Богородица с младенцем смотрели на меня сквозь слой плёнки, и вокруг них копошились опарыши.
Я перекрестился. Не от веры — от неожиданности. И подумал: а может, это и есть главная икона нашего времени? Мать с ребёнком на помойке, а вокруг — продукты, которые не купили, потому что выбрали другие, такие же, с другой этикеткой.
Богородица молчала. Опарыши работали.
Мясной отдел — это вообще театр абсурда.
«Мясной дом» — «Черкизово».
«Деликатесы от дяди Вани» — «Черкизово».
«Курочка Ряба» — «Черкизово».
«Петелинка» — «Черкизово».
Четыре названия. Один завод. Одна кормушка.
Я помню, как в девяностых бабушка посылала меня на рынок за курицей. Там пахло живым. Там курицы были разными: тощие, жирные, синюшные, жёлтые. Можно было торговаться, нюхать, щупать. Выбирать.
Теперь курица пахнет хлоркой и целлофаном. И все курицы одинаковые, как солдаты в строю. Потому что одна компания решила, что так удобней. Удобней считать деньги. Удобней давить конкурентов. Удобней — это когда ты один, а вас много, и вы думаете, что у вас есть выбор, пока жрёте одно дерьмо из одного корыта.
В учебнике это называется «эффективность».
Я называю это «удавка».
Один раз я видел, как к нам в магазин пришёл мужик с маленькой коробкой. Свою колбасу принёс. Домашнюю, говорит, коптил сам, дайте попробовать продать.
Заведующий даже слушать не стал.
— Места нет, — сказал он. — Всё занято. Вон «Черкизово» за полку заплатило на полгода вперёд. Ты сколько заплатишь?
Мужик постоял, покрутил коробку в руках и ушёл.
Я потом его нашёл. Колбаса там была — пальчики оближешь. Настоящая, с жирком, с чесночком. Я съел её всю, и чуть не заплакал.
Не потому что вкусно. А потому что понял: эту колбасу никто никогда не попробует. Кроме меня и опарышей. Потому что полка занята. Потому что рынок свободен только для тех, у кого есть деньги купить эту свободу.
Я не знаю, кто придумал слово «монополия».
Наверное, какой-нибудь грек, который сидел на солнышке и рассуждал о справедливости. Монополия — это когда один. Один продавец, много покупателей. Все в жопе.
Но у нас не монополия. У нас хитрее.
У нас олигополия. Красивое слово. Означает: нас мало, мы договорились, а вы, лохи, думайте, что выбираете.
Бензин. Три заправки. Цены пляшут, но всегда в одну сторону — вверх.
Связь. Четыре оператора. Тарифы разные, а суть одна: заплати и молчи.
Продукты. Пять владельцев. Десять тысяч названий.
Водка. «Пять озёр», «Хаски», «Белая березка» — всё одна. «Синергия». Один завод. Разные бутылки, разная цена. Для бедных — подешевле, чтоб быстрее сдохли. Для богатых — подороже, чтоб думали, что они не так сдохнут.
Алкогольный отдел я люблю. Там правда видна особенно чётко. Потому что когда человек пьёт, он ближе к истине. Истина в том, что все мы умрём. И бутылка, которую мы выбираем, — это просто способ сделать вид, что мы выбираем, как именно.
Иногда я думаю о тех, кто сидит в офисах.
Они носят галстуки, пьют кофе из кофемашин и придумывают новые бренды. Сидят и гадают: как назвать новый йогурт, чтобы бабушка в очереди подумала, что это другой йогурт, а не тот же самый, просто в зелёной упаковке вместо красной.
— Давайте назовём «Деревенский»!
— Занято.
— А «Домашний»?
— Тоже занято.
— А «Настоящий»?
— Гениально! Люди хотят настоящего. Они же не знают, что настоящего давно нет. Продадим им название вместо вкуса.
Я представил, как они это говорят, и мне захотелось взять перфоратор и просверлить дыру в их переговорке. Чтобы кислород зашёл. Чтобы запахло настоящим. Помойкой, например.
Но я грузчик. Моя работа — таскать. Не думать.
Второй перекур. Ночь глубокая, как долг перед банком.
Ко мне подошёл бомж. Я его знаю, его Валера зовут. Он раньше на заводе работал, инженером. Теперь вот здесь, у баков, философствует.
— Слышь, работяга, — говорит Валера. — А правда, что весь этот магазин — одному дяде принадлежит?
— Какому дяде? — спрашиваю.
— Ну, который всё скупил. Я в газете читал, там пять фамилий на всю страну. Вся жратва — их. Вся вода — их. Вся водка — их. А мы думаем, что выбираем.
Я затянулся, посмотрел на Валеру. Он стоял в драном пальто, с лицом, которое выпило больше, чем выпило, и в глазах у него горел тот самый свет, что у икон на лампадах.
— Валера, — говорю. — Ты же инженер. Ты схемы читать умеешь. А я вот коробки таскаю и вижу: на каждой коробке — разная надпись, а грузчики — одни и те же. Мы. Я, Петрович, Колян. Мы таскаем. А они считают. И разница между нами и коробками только в том, что у коробок хотя бы срок годности есть.
Валера засмеялся. Зубы у него чёрные, как нефть.
— Срок годности, — повторил он. — Это точно. У нас у всех срок годности. Только на нас не пишут.
Я вспомнил учебник.
Там была картинка: кривая спроса, кривая предложения. Они пересекались в точке равновесия. Красиво, как в церкви. Всё сходится. Всё по-божески.
Только бога на этой картинке не было. И человека не было. Были цифры. Безликие, гладкие, как попы младенцев на иконах.
А здесь, внизу, где пахнет тухлятиной и куревом, точки равновесия нет. Есть только я, Валера, гора просрочки и икона с опарышами.
И вопрос: кто кого жрёт?
Мы — продукты? Или продукты — нас?
Я зашёл внутрь. Магазин гудел стерильной тишиной. Лампы лили мертвящий свет на ряды, ряды, ряды.
Колбаса. Йогурты. Вода. Всё одинаковое. Всё разное. Всё — пять карманов, в которые мы раскладываем свои кровные.
Я подошёл к полке с молоком. Взял пакет «Домик в деревне». Перевернул. Производитель: Danone. Взял «Простоквашино». Производитель: Danone. Взял «Активиа». Danone.
Положил обратно.
Достал из кармана фломастер, которым мы ящики маркируем. И на ценнике, под словом «Активиа», написал: «Danone».
Под «Простоквашино» — «Danone».
Под «Живинкой» — «Danone. Просто для бедных».
Пусть утром кассирши матерятся. Пусть люди увидят. Хотя бы раз. Хотя бы краем глаза.
Вера без дел мертва, сказано в Писании. А дела у меня простые: грузчик с фломастером против системы с пятью лицами.
Я вышел на улицу. Валера уже ушёл копошиться в своём раю.
Небо висело низкое, целлофановое. Звёзд не было. Или были, но сквозь целлофан не видно.
Я поднял голову и подумал: а там, наверху, тоже, наверное, есть своя «Пятёрочка». Только полки там ломятся от душ. И все души — одинаковые, просто упаковки разные. Праведники в золотой фольге, грешники в дешёвом пластике. А Бог сидит в подсобке, курит и смотрит на этот балаган.
И невидимая рука его гладит нас по головам.
Я закурил последнюю. Сделал шаг к баку, чтобы выкинуть бычок, и замер.
Икона всё ещё лежала там, среди гнилья. Богородица смотрела на меня сквозь плёнку, и в глазах её было столько тишины, сколько не бывает в супермаркетах. Тишина эта пахла не тухлятиной. Она пахла тем, чем пахнет утро, когда ты вдруг понимаешь, что живой. Хотя причин для этого нет.
И пошёл в подсобку — досыпать последний час перед сменой.
Потому что завтра снова привезут йогурты.
И снова надо будет таскать.
И снова надо будет выбирать.
Между левым и правым.
Между Danone и Danone.
Между жизнью и тем, что называют жизнью те, кто придумывает этикетки.
Где-то там, в офисах, люди в галстуках допивают свой кофе. Им снится, наверное, что они свободны. Что они выбрали эту жизнь сами.
А мне снится икона на помойке.
И тишина.
Та самая, которой пахнет Бог.
Когда отворачивается.