Сегодня, в эту ночь, с апреля по май, часы ровным тиком шагнут в новый день и, как и положено, обозначат этот ихний, крестьянский, новопоселенческий «Белтейн» (читай: первое мая) деревянной кукушкою. Сюда придут люди, и, зная это, мне каждый год приходится не забывать выключать свет, загонять собак, затыкая им пасти, чтобы не лаяли, а также обходиться без топления баньки и любого другого дымовыделения. Они, люди, придут сюда, поближе к скалистому замковому возвышению, где острыми пиками и контрфорсами режет небо гранит чёрвонно-чёрного кирпича. Плющ, мох и другая зелень — узорами, ползущими по стенам, спиралями, овивающими пинакли, столетней пылью, въедающейся в арки и углы — в особенности вольготно уживаются с этим строением, предтечей готической архитектуры (откуда она и была слизана от начала и до конца), с её мрачностью, сложностью и не дурно кованной замысловатостью.

Однако, не глядя на современность, когда-то, ещё ранее, такие замки неизменно отпугивали народ. Отваживать от своего дома людей было просто. Каждый использовал индивидуальные средства, ориентируясь на свои личные воззрения: некоторые из моего рода были настроены более националистично; некоторые же, как и я, склонялись к отношениям нейтрально-гуманистическим. Ни те, ни те в живых ныне не числятся — из жизни выходили все по-разному: кто в пасти змеиной, кто на плахе, кто в постели дома родного. За моим отцом пришла безносая двести лет тому назад.

Я же жил да не тужил,

Лишь волков немного подкормил

Да темнолесье изобразил.

Страшное неприступное темнолесье. Ступи — и ногу цап! Деревья я напоил почесотошным ядом, поэтому для горения оно стало негодным, и сотни лет в округе никого не селилось. Странно думать, как эти железные звери все изменили, легко вырубая и проглатывая опасную для человека древесину.

Нечто подобное, но применительно к добыче угля и ценного металла, я припоминаю в старинных, ныне разрушенных и опустелых величественных дварфийских дворцах… О, эти бедные заядлые пиволюбы! Что же с ними стало? Да, когда-то, ещё ранее, всё было иначе, и моя крепость, мой дом, и такие же, как он, замки неизменно отпугивали народ, считались нечестивыми, богохульными, вампирскими — кому как нравилось, так и чествовали; сейчас же, как мы можем пронаблюдать из астрологической башни (ещё моим дедом, Августом Стемъянновым, посвящённой науке небесных явлений и тел, а в данный момент перепрофилированной), прошлое для людей утонуло в зыбком тумане сказов, сказок и выдумок, а достоверные источники, правда, переписанные и переделанные (новый князь, новая книга), погребены под библиотечной пылью и ограничены допуском, резервированным строго определённому кругу лиц. Я, конечно, не берусь оспаривать былые решения, однако не могу не заметить количество пользы и несравненный военный потенциал воздушной разведки, которая, в большей степени, и позволила мне обогатиться всеми этими подробностями и до сих пор сохранять свой замок от чужих, властных рук.

Ныне 5647 год от начала Новой Эры, ознаменованной оглушительным и звонким падением незабвенного Тар-Тира. Нулевой год Новой Эры обозначил сроки жизни. Странно, но даже такое событие уже позабыто. Хотя и лично я его не застал; корни мои глубоки в тверди, и, не смейте сомневаться, они будут старше и значительнее любого, самого обширного современного исторического, точнее, сказочно-волшебного «исследования», не говоря уже об отдельных «династиях» и «родах», как любят пошутить сегодняшние фуражки, манжетики и красивые костюмчики. Родился я давным-давно, как тысячу с пригоршней лет. Несмотря на свою прискорбно затяжную жизнь, полную лишений и трат, я всё ещё борозжу тёмный свет, в особенности увлекаясь штудиями, новаторскими исследованиями и необычными местами; правда — не покидая замковых владений. Вся моя семья по крови была путешественниками и авантюристами, что их и погубило; я же, любитель очага, травяного настоя Иэля (сегодня утерянного), заоконной грозы отдавал предпочтения оставленным моим предалёким предком старинным многотомным фолиантам, сделанным ещё на иной бумаге; а скорее, из материала, принципиально отличного от неё. Технология изготовления неподвластная даже мне, моему отцу и деду. Подумать только, — даюсь я диву, рассматривая её бледнобелые и нисколечко не попортившиеся временем страницы. А при внимательном обследовании что-то в моей груди начинает трепетать и подрагивать. Я восхищён, — кричу я, смотря на портрет моего грозного сероликого прапрапрадеда в коридоре, но отнюдь не получаю ответа, а его лицо, словно приобретает ещё более хмурый оттенок. Когда думаю об этом всём, моё дыхание замирает, а губы, обильно выделяемой слюной, блестят на клокочущем каминном свете среди тусклости и сырости моего любимого, устроенного зала с книгами, полками и прекрасным диваном, обитым древней, изъеденной проплешинами кожей. Так я и живу и поводов для жалоб практически не имею.

Вынужден оставить примечание, не вплетая информацию в общий поток моих рассуждений и мыслей. Я хочу рассказать об Иэле в отдельности — о тех прекрасных землях, утерянной траве, восстановить которую, увы, не смог; о убитом войной, газом и огнём прекрасном крае.

Иэль… Как же давно я его посещал, и как не скоро ещё представится мне возможность вернуться туда. Я буду надеяться, что когда-нибудь мир, совершив циклический, циклопический по размаху и необъятный даже мне и всему моему роду шаг, спиралью возвъётся вверх, но вернётся к изначальному положению вещей, и я…

Снова выпью того утерянного чаю

В едком дыме войн

И прошлого тумане,

В рёве пламени

И свисте ветров одичалых.

Тогда и выпью того утерянного чаю.

Иэль стал моим вторым домом, заменив мне гулкие своды дварфийских залов, так мне полюбившихся в моём детстве. Иэльские изумрудные леса, его тополя и сосны, пух его ив, от которого, я помню, вдыхая его, я не слабо страдал. Объясняю тем везунчикам, что избежали в жизни проблем аллергического свойства: из-за некоего изъяна в моём обонянии, от пуха и некоторых других цветений я был вынужден зачихиваться до смерти, а мой нос раздражался столь интенсивно и сильно, что нескончаемо подтекал жидкими, прозрачными соплями, измазывая моё лицо, руки и манжеты.

Страдали и мои глаза — постоянно зудящие, красные, опухшие и слезящиеся — припоминать и того больно — они грозили меня мучить на протяжении всех месяцев весны и лета. Безусловно, через недолгое время моих претерпеваний — не прошло и месяца — моему окружению, среди лиц которого были и родители, и друзья, и слуги, и другие, стало ясным моё мнение по поводу переезда в эти «незабываемые, солнечные края», как сей курорт нам рекламировали барды из туристического агентства. И как ни искались средства и лекарства, они всё не находились, и с каждым днём надежда на исправление моего неудачного отдыха меркла и меркла, вскоре дойдя до точки невозврата, когда я твёрдо решил, что буду плыть отсюда первой мачтой, показавшейся мне в морской дали. Безусловно, как потом окажется, по причинам вполне себе прозаическим (девочка, чай) я не отплыву, и несомненно нисколько об этом не пожалею.

Именно таким предстал мне Иэль, и именно так началась моя настоящая, незабываемая, единственная в своём роде Иэльская пора. Вспоминаю о нёй с трепетом, сожалением и любовью.

Тогда, стоя на причале, я учуял запах, заставивший меня отвернуть взгляд от приближающегося к гавани судна и, следуя за носом, всмотреться в прибрежную портовую кафешку — с дубовой, полированной сотнями рук столешницей, добротными высокими стульями-табуретками и мерцающим запахом чая. Запах тот сопровождался белой улыбкой девушки, тогда ещё совсем молодой, но чуть старше меня, с каштановыми волосами, из-за ветра постоянно вьющимися и колыхающимися.

Когда я подошёл, чтобы чего-нибудь заказать и заодно поинтересоваться, чем это так соблазнительно пахнет, девушка собирала волосы в хвост. Хотя это и выглядело практично, не могу не сказать, что, на мой взгляд, распущенные ей шли гораздо больше. Заглядывая вперёд — в будущее, я стал свидетелем того, как она, находясь в неуравновешенном состоянии, отсекала свои пахнущие крокедом волосы прямо на моих глазах, — произошло то давним предзакатным вечером под небом и раскидистой сенью огромного дуба, на террасе, утопленной в здании. Тогда, вбежав ко мне, она с силой распахнула стеклянную дверь. Что-то выговаривая, пошевелила губами, сжала кулачки и взглянула на меня с ненавистью. И с таким милым-милым, слегка припухшим, заплаканным личиком.

Я не удержался и, проявив хладнокровность, тем же днём поставил своему оппоненту, — Александру Дейминскому, до этого скрытому и, пожалуй, пусть таким и остающемуся, — форсированный шах и мат в финальной партии за девушку, так желаемую нами обоими.

О боже, о боже, — вздыхала моя грудь, пока я волнительно отводил взгляд с раздетой в халат девушки и делал вид, что любуюсь неописуемой резьбой коня из шахматного набора Дейминского, — я же говорил, что одолел его, — который в последствии он мне сам и подарил. Дейминский, — крутилось на тонком коничке моего языка. Я смаковал его имя. А вот и он, — причёсывая волосы и постоянно облизывая свои засохшие губы, парень заходил и выходил в комнату, пока я лежал в кровати, а Иа (так звали мою возлюбленную) сидела в широкоплечем кресле, попивая и, развлечения ради, переливая воду из стакана в кувшин, а затем из кувшина в стакан.

Сразу же после окончания его (Дейминского) продолжительной Зимы мы, возможно, подружились — если то можно назвать дружбой, — и, несмотря на то, что когда-то я с ребяческой наглостью увёл его суженую, наши будущие диалоги выходили мирными, а поэтические дискурсы плодотворными. Вплоть до его смерти от серии арабийских терактов в Полтейне и Мисточе, где он отслуживал свой долг перед короной Иэля, мы ещё долго и трепетно переписывались и обсуждали наши общие идеи и мысли в самых различных и интересных областях.

Я приходил в восторг, стоило мне только задуматься о его уме, эрудиции и той сверкающей светом недостижимых звёзд идее идеальной осанки, что остротой и прямотой букв являлась мне даже сквозь необъятные просторы центрального тракта и, как бы, вызывалась перед глазами, заставляя меня и самого стараться достичь этого идеала. Я выпрямлял спину, задирал подбородок, закручивал руки за спину и начинал ходить гордо, обдумывая славу, которой буду отражать его нападки и язвительные комментарии в следующем письме. Моя тогда уже жена, Иа, в такие моменты особенно веселая смотрела на меня со смешком и удовольствием — а я и рад был смешить её и радовать.

Десять лет текла Иэльская пора, — Иа взрослела, а я — нет. Взрослела без человеческого спеха, но и без капризной медлительности, присущей моему странному и необъяснимому роду. Зимы были дольше, красивее, пышнее и ещё хранили в себе некую магическую, звенящую тайну. Она меня бросила из-за биологии. Причины я понимал и понимаю до сих пор и даже так не смог её простить. Тем годом той зимы я покинул Иэль первой мачтой, взмывшей с линии морского горизонта.

Чай, его травы и настои — это было самое важное в Иэле в период моего в нём нахождения, — именно они управлялись с моей аллергией на моменты моего там пребывания, среди пуха тополей и ив, в дни лета и весны. Хотя полностью устранить мой изъян, стало мне тогда ясным, невозможно и с парами чудесных ароматов, которыми, любя и с лаской, окутывала меня моя любовь и солнце, однако сгладить последствия, доведя их до терпимой степени минимума, получалось. А по придумке определённого рецепта с добавлением слабодейственного паралитика жизнь моя и вовсе засияла красками, ранее туманными и мерклыми. Я пил его и не мог напиться, пуская освежающие просторы вглубь своего ненасытного чрева. Я умывался им, ощущая, как чудно пахнущая прохлада сползает по моему лицу, перекатывается на плечи и снимает любые раздражения и опухлости.

Позже, по одинокому возвращению в замковые владения своего рода, я ещё долго заказывал того чудесного чая. Учитывая то, что многие мои родственники и друзья остались в том крае, это не предвещало мне никаких проблем и затруднений. Вернулся я один. Все остались там. А те, кто со мною и поехали, вскоре поспешили возвращаться в те голубовато-зеленовато прибрежные, тропические края. Так я получил свободу действовать независимо и безотчётно в области самых разных исследований, в том числе и запрещённых нашим патриархатом. Эту свободу я уже потом не отдавал ни под каким предлогом, вцепившись в неё с яростью дикого зверя. Побившись об моё упрямство и мою одержимость, меня оставили в покое. Таким образом, на многие годы я в самоличном порядке затворился и закрылся ото всего мира, а миру лишь бы мир — он и позабыл меня на долгие, долгие, долгие неспешные века, пока я не понял, что остался совершенно один.

Окна того пространства, в котором я пишу, были закрыты от внешнего мира тканью толстого красного шёлка, по краям обитого узорами золотых нитей. Света дневного ради я когда-то (совсем давно) подвинул свои громоздкие кресло и стол поближе к окну, через занавесную щёлку которого солнечными днями позволялось мне читать и писать в этой тьме и непроглядности замковых коридоров, залов и лестниц. А возможно, и комнат, если такие были — точно, я уже и не вспомню… Странная эта память, штука. С каждым годом всё хуже и хуже; порою и открываю да полистаю свои старые записи, да подивлюсь былому… Чего там только не было, о диво! Чего со мною не случалось? Ведь всё уже изжил когда-то, всё уже испробовал! О диво…

Через прямоугольник света меж окном и шторой иногда я наблюдаю тучи, что сгущаются, нарастают и небо за собою так и силою скрывают. Я слышу, как ветер, где-то в высях, в верхних небесных сферах, уже затеял свою столь давно мне родную и знакомую заунывальную «уту» — о ностальгии, о прошлом, о тоске о временах,

где силен был и могуч,

где гонял он стаи туч,

где был важен и велик,

где героев красил лик.

(Перепредумываю стихотворение на память.)

Не то, что сейчас, — гудит его голос и плачет тарабанной дробью о скаты моих крыш, омывая стёкла архитектурной древности, оставленной мне в наследство, как и многие другие подобные объекты, правда, законом по причинам странным у древнего рода изъятые, и почему-то за родовым владением более как уже ста лет не числимые. Ну и ладно, — думаю я, — мне ли плакаться? Ведь наследников у меня нет, а родственники, будь они ещё в живых, где-нибудь на краю мира, так пусть сами и воюют! Мне ли оно надо? Специально по этому случаю я уже составил отдельным списком (лежит в архивах разных банков и подлежит строжайшему хранению) ряд отобранного (незаконно или полузаконно) имущества. Да и в целом — отобранного, а как неважно. Так что — да, — пусть воюют и хоть как-нибудь развлекаются. Коль они уже столетия живут, так точно им оно не помешает.

Искать я их искал. И сегодня ищу, и вчера искал, и столетие назад — искал. Искал, как осознал, что потерял все контакты, всех знакомых. До сих пор не понимаю, как так вышло. Бац, и нет никого. Я ехал в Иэль — искать. Не нашёл. Ездил я и в Дварфийские залы — не нашёл (и те уже были разрушены). Важное примечание, ещё одно: Дварфийские залы были разрушены как часть дварфийской культуры уже давным-давно, однако теплилась зыбкая в них жизнь на моменты поры Иэльской, а также ещё минимум несколько десятков лет после её окончания. Я иногда туда ездил с целью освежения памяти и чтобы получить эстетическое удовольствие от созерцания древней, и, не сравнить с сегодняшней, до боли в очах искусной архитектуры. Как-то раз мой чуть полуслеповатый друг Лиммъиянно взглянул на неё своими окулярами, — и что? — поражённые блеском, они треснули, а он потом долгое время ходил молча, а после заявил, что может видеть. И словно нормальный, «словно орёл», как он выражался! Ни это ли чудо? Правда, через три месяца он скончался от рака мозга. Связи между этими событиями я не улавливаю, но, наверное, некоторые люди, особенно суеверные, сочтут это важным — прецеденты были, и на меня ещё жаловались, как на изверга какого. И пусть. Сразу предупреждаю, залы, случись вам их найти (и я даже адрес оставлю: проспект Ур-алуса, прямой как шпага, в Мела, находящийся в шестнадцати километрах от Мисточе; оттуда вам триста километров напрямую в горы, где, тропами и холмами, вам, идя по предгорью, через десять дней неспешного пути, узреется котловина, усеянная синевато-глянцевыми пиками архитектурного изыска и блеска) — уже совершенно не те и совершенно растеряли то волшебство культуры и меха (орнаменты замков оживали), которое ранее в них было заложено мозолистыми, тёмными ладонями дварфийских мастеров.

Когда я писал эту строку, продолжая повествование, я думал о том, что, глядя на огонь, мир уходит из-под ног. Моя бумага лежала на столе возле окна. Там же находились перо и чернильница. Да, ныне уже изобретены ручки, очень интересные и удобные, но в особенности приятное настроение вызывает у меня письмо пером, по старинке. Сам не знаю, почему я такой архаик, но мне ли меняться в своих годах? Ну вон. Огонь трещит. А я дёргаюсь каждый раз, как последний дурак. Когда-то там пылал ярко и ел поленья Кальцифер, ещё служащий моему прадеду в пору его молодости, а потом, в пору уже моего раннего детства, я помню, он уже совершенно свободный — прадед-таки сумел найти способ развеять пагубные для них обоих оковы наспех и по дурости заключённого договора, — всё равно жёг поленья, служил замку и вёл людскую дружбу. Замок мог двигаться, представляете?!

А потом, вслед за дедом, и он помер, — никого для него здесь не осталось, отчего он и зачах. Ни Софи, ни Маркла, ни, старого пса-долгожителя, Хина. Обнаружил я его исход следующим образом: однажды зимним утром прихожу, и спрашиваю о чём-то, а он молчит да молчит. Тогда я понял. Огонь горел, а Кальцифера уже не было. С того времени, почти не переставая, я следил за очагом и пламенем внутри. Правда, даже так, его несколько раз заливали, но происходило это против меня и без моего ведома. Что я мог сделать против служаньечего восклика и жалобы на меня отцу? Они не верили, что он, Кальцифер, вернётся, а я продолжаю надеяться и сегодня. И, видимо, тщетно.

Мало какая из моих надежд и чаяний осуществилась — всё было оборвано вместе с длиною моей жизни. Я столкнулся с невозможностью и тщетностью всех своих трудов и начинаний. Изучал некромантию с алхимией. И что? Глупости. Работает, но всё не то.

Грязно-зелёный гной трупного процесса —

Вот, стоит передо мной новая принцесса.

Душу надо брать в упор

На противофазе —

В мире мёртвых, до сих пор,

Нету связи!

(Фрагмент, взятый из одной песни знаменитого сегодня людского барда Павлиуса Пламеницкого, достаточно чётко и ясно описал то, с чем я столкнулся. Интересные эти люди — ничего не знают, но как бывают точны и прозорливы.)

Что насчёт древних рас? Информации мало; руины ни о чём не говорят; а эспирические опыты показали необъятные пустоты и энтропическую смерть. Ничего нет. Словно духи покинули наш мир, и словно я стал тем единственным, о ком забыли и кто упустил всеобщий отъезд. Они все остались в прошлом, а я, увлекшись будущим, материальным, людьми и технологиями, — теперь здесь. Я не жалею сильно, но никак не могу понять, что меня ещё поджидает на этом пути. Я теряю годы, которые мне были отчислены природой. Ревматизм. Маразм. И прочие болячки старцев нагоняют меня сейчас, а по лицу я ещё совсем молодой, 40-летний мужчина. Никак не могу взять в толк — почему. Но и повлиять на сей процесс мне не властно. Так и живу. Я надеюсь лишь на то, что собак моих и прочую живность, разведённую в стенах моих, не придётся отпускать в самостоятельную жизнь или доверять жестоким, чужим рукам. Если я почувствую стук серпа, уж мною когда-то ощущаемый в преддверии кончины иных людей, то я своими руками избавлю дорогих мне существ от жизни без меня, того, кто может о них позаботиться лучшим образом. Пусть пойдут со мной. Я надеюсь, что они не против этого. Во всяком случае, это лучше, чем жить скотиной в грязи и смраде и жрать всякое дерьмо из дерьмовой миски, какими нерадивые хозяева пользуются для кормления своих Бобиков и Шариков. Скотская жизнь порождает скотское мышление.

А я не скот и дорогому себе не позволю им быть.

* * *

Впоследствии мемуары были переданы благодарными румынскими археологами в архив Университета Бухареста.

Загрузка...