Плеск воды, едва различимый в этой вязкой, безжалостной тишине, разносился по ночи так, словно неведомое существо, чудовищное и бесформенное, осторожно пробиралось из самой преисподней озёрного дна, где трещины, ускользающие от времени и света, затаились, как израненные пасти, шевелящиеся в ожидании своей очереди. За тусклым, мутным стеклом старой избы сгущённая ночь казалась чужеродной субстанцией, в которой даже скудный лунный свет не дарил покоя, а лишь заставлял избыточно остро выделяться ивы, стоящие вдоль берега — ивы, изломанные, скрюченные, словно их ветви мучительно растягивают невидимые руки, раз за разом подчиняя их неведомой, враждебной воле. Тяжёлая, липкая сырость медленно просачивалась через перекошенные брёвна, оседала на стенах холодным потом, проникала в каждый закоулок, оставляя на стекле и коже героев ледяные следы.
Пол был живым организмом: рассохшиеся, старые половицы стонали под тяжестью невидимых шагов, их звук отзывался в ночи, будто сам дом пытался напомнить о собственном существовании, и в этом напоминании сквозило что-то тревожное, призрачное, как будто само жилище не принадлежало более этому времени, а лишь дрожало, застыв между двумя мирами.
Александр сидел за тяжёлым, скрипучим столом, покрытым следами давних лет — на тёмной древесине проступали кольца от кружек с отколотыми краями, пятна засохшего пепла, разводы бурой крови, будто сама поверхность вобрала в себя память о каждом столкновении, каждой ночи, пережитой среди ужаса и борьбы. Карты, смятые, обугленные по краям, расползались на столешнице, словно и они постарели от той же боли, что окружала его самого, а планшет, потертый, истёртый, с трещинами на экране, выглядел как артефакт, переживший не одну войну.
Царапины на груди саднили, воспалённые и наливающиеся горячим гноем, словно под кожей тлели угли, готовые прорваться наружу, но он не обращал на них ни малейшего внимания — рука крепко сжимала перо, оставляя резкие, нервные линии в тетради. Там, на страницах, постепенно вырисовывалась руна, повторяющая форму той, что была выгравирована на холодной чешуйке русалки, и каждая черта казалась оживающей, будто за ними стояла чуждая, недобрая сила.
Он пытался воссоздать в памяти всё, что когда-либо слышал: шёпоты стариков у костра, сказания, полные мрака и безысходности, пьяные россказни знахарей, запах трав, горевших в печи, и тихие, почти забытые напевы, в которых дрожала истина. В каждом из них было что-то общее, скользкое, ускользающее, но связанное одной невидимой нитью, которую он никак не мог ухватить. Что именно объединяло эти легенды? Где проходила та граница, что вела к центру замка душ?
Тени, собравшиеся в углах комнаты, казались ближе, и каждое движение пера отзывалось в них дрожью.
– Новый тур по Полесью, ага, – пробормотал Герман, откинувшись на расшатанной табуретке. Он держал планшет на коленях, но рука, на которой начала чернеть кожа, дрожала всё сильнее. Запах гнили, исходящий от раны, перебивал даже смрад избы. – Снова по болотам. Снова смерть, слизь и мои любимые инсинуации про бессмертных стариков.
– Замолчи.
– Что?
– Просто замолчи. Ты читаешь это вслух.
– Ага, спасибо, капитан. А ты, как обычно, командуешь, будто я твой ученик на татами. Только вот ты не сказал, что сейчас чёртова грудь у пацана выглядит, как консервная банка после взрыва.
Александр поднял глаза.
На экране планшета пульсировал пост от OltushKrik. Свет был холодным, мертвенно-голубым, отражаясь в его зрачках, как лёд.
«Мальчика нашли утром. Озеро Олтушское. Лодка пустая. Сначала думали — утонул. А потом увидели: грудь — вмята внутрь, как будто что-то сжало его между двух камней. Рёбра — как щепки. Лицо... будто пытался кричать, но уже не было голоса. Мы думали, это русалка. Но у неё не бывает рук такого размера».
Под постом было прикреплено фото — мутное, смазанное, словно сделанное дрожащей рукой в полутьме. На тёмном фоне проступало тело, безвольное, тяжело обмякшее, кожа его имела мертвенно-синевато-багровый оттенок, будто сама вода впиталась в плоть и вытравила из неё всякое тепло. Грудная клетка была вывернута наружу, кости торчали, напоминая обломки рёбер животного, раздавленного под колёсами, а шея выгнулась под таким неестественным углом, что казалось — голова вот-вот сорвётся и повиснет на последних жилах.
– Видел я такое, – тихо сказал Александр. – В Житковичах. Год назад. Мужика нашли в лодке — ребра вовнутрь, как в воронку. Тогда решили: буря, дерево. Только вот деревьев рядом не было. А на лодке — водоросли, скрученные в кольцо.
– Жэўжык? – Герман поднял глаза. – Это он?
– Если это он, мы опоздали. Если это не он — он идёт следом.
– Слушай, ты можешь хотя бы один раз не говорить, как в документалке о конце света?
– А ты можешь не шутить, когда видишь такие фото?
– Нет. Потому что если я перестану — я начну кричать. А ты этого не хочешь.
Александр медленно откинулся на жёсткой спинке стула, чувствуя, как дерево пружинит и стонет под его тяжестью. Рука потянулась к керосиновой лампе, пальцы задели холодное стекло, он осторожно провернул колесико, подбавляя фитиль. Пламя дрогнуло, вспыхнуло ярче, и в ту же секунду на сырой стене избы ожила тень — вытянутая, искривлённая, с уродливо вытянутыми суставами, напомнившая о костлявых пальцах, что тянутся к чужому горлу.
Тень шевельнулась, будто не подчинялась лампе, а жила своей жизнью. Она вытянулась вдоль щели между брёвен, перекосилась, словно сгибая фаланги, и стала медленно скользить по бревенчатой стене, точно ощупывая её. Александр видел краем глаза, как она тянется всё ближе, но так и не повернул головы — сидел неподвижно, лишь крепче сжимая перо в руке.
– Нам нужно в Малориту. Оттуда — на озеро. Олтушское. Рядом. Тропы старые. Я слышал байки про старика с сетями. Только раньше говорили, что он топит пьяных. Теперь — любых.
– Ну, прекрасно. Прямо «Жэўжык и компания» — гастроли по юго-западу Беларуси.
– Он не случайный. Он идёт по тропе. Следом за русалкой. За болотником. Они связаны. Через чешуйки. Через кровь. Через этот чёртов замок.
– И что теперь? Ловим его тоже? Сеть с зеркалами не прокатит — у него, по легенде, вообще лица нет. Лишь пасть, как у сома, и руки, как корни. Он же не поёт. Он тянет.
– Значит, иная тактика. Нам нужно знать, как его загоняли раньше. Кто знал.
– Может, найдём выжившего?
– Нет таких. Только те, кто чуть не погиб. И если повезёт — они расскажут. До того, как сойдут с ума.
Плеск раздался за окном — одинокий, гулкий, будто удар по натянутой плёнке тёмной воды. Он не был похож на прежние тихие всплески, когда рыба шевелила камыши или ветер рвал поверхность озера. Этот звук был тяжёлым, вязким, наполненным чем-то недобрым, как будто из глубины медленно поднималось нечто массивное, пробивая толщу воды, и каждая её капля падала обратно с обречённой тяжестью.
Герман застыл, словно его скрутило внезапным холодом. Пальцы, ещё мгновение назад перебирающие край стола, застыли в воздухе. Взгляд впился в мутное оконное стекло, за которым уже нельзя было различить ни ив, ни линии берега — лишь тёмная, зыбкая масса, где в любой миг могла обозначиться чужая фигура.
– Ты это слышал?
Александр не произнёс ни слова. Его движение было тихим, как у зверя, что почуял в чаще чужое дыхание: он поднялся со стула, подошёл к окну, и в тусклом свете лампы его силуэт вытянулся, распавшись на тени. Стекло, покрытое слоем застарелой грязи и мутного налёта, пропускало лишь бледный, словно разбавленный в воде, свет луны. Сквозь эту пелену двор казался чужим, будто затянутым тонкой вуалью сна.
Ивы стояли вдоль границы тьмы, их чёрные силуэты гнулись и тянулись, но не от ветра — воздух был неподвижен, густ, как смола. Ветви ив склонялись все ниже, будто подчиняясь невидимому притяжению, вытягивались в одну сторону, к чему-то, что скрывалось в темноте. Казалось, они наклонялись не к земле, а к фигуре, чьё присутствие ещё не проявилось, но уже заставляло весь двор затаить дыхание.
– Нам нельзя оставаться. Завтра едем.
– Мы не выспимся.
– Иначе — не проснёмся.
Герман медленно провёл ладонью по лбу, смахивая липкий пот, и в ту же секунду заметил, как кожа на его руке налита багровым жаром. На воспалённом месте проступили тёмные прожилки, будто сама кровь раздувалась под кожей, подчиняясь чужой, неестественной воле. Гной выступал быстрее, тяжелыми, мутными каплями, и каждая из них оставляла на коже влажный след, словно рана дышала сама по себе.
Запах сырости смешался с другим, кислым, тошнотворным запахом — он поднимался от воспаления и уже ощущался в воздухе, вплетаясь в затхлый дух избы. Герман резко отвёл руку, будто это движение могло прогнать боль, но жгучее пульсирование только усилилось, пробираясь вглубь мышц, кости, как будто что-то внутри него рвалось наружу.
– Думаешь, это заразно?
– Думаю, это метка.
Он подошёл медленно, будто каждый шаг отдавался в полу глухим стоном, и опустился рядом, тяжело усаживаясь на шаткий стул. Лампа отбрасывала неровный свет, который ложился на его лицо, делая черты жёстче, глаза — глубже, тёмнее. Он снова наклонился над столом, взгляд его упал на мутное, плохо различимое фото, лежавшее среди карт и бумаги.
В тусклом отблеске тело на снимке выглядело ещё более чужим, чем прежде: кожа синела, как мёртвый лёд, грудь была разорвана, шея изгибалась в нечеловеческой позе. Александр задержал дыхание, словно прислушиваясь к тишине, которая будто сгущалась вокруг фотографии, и медленно сжал кулак — так, что костяшки побелели, а ногти впились в ладонь.
– Он близко и он ждёт.
И в этот момент лампа издала резкий треск, словно в стекле прорезали тончайшую трещину, и звук этот был коротким, хрупким, но пробрал до костей. Пламя вспыхнуло и тут же дрогнуло, расплескавшись по стенам зыбкими, уродливыми тенями, которые на мгновение стали походить на вытянутые фигуры с перекошенными лицами.
А затем — тишина. Но не полная: из глубины, будто из пространства между половицами или из самой толщи пропитанной сыростью земли, донёсся звук — тихий, протяжный, с хриплым надрывом, напоминающий вдох. Он был вязкий, словно сделанный в воде, с треском пузырей и едва уловимым свистом, и от этого казалось, что дышит не человек, а что-то огромное, чьё дыхание не предназначено для воздуха.