Последним, что я помню из своей предыдущей, человеческой жизни, был билет №13 на экзамене по истории экономических учений. Вопрос был о длинных волнах Кондратьева. Я, как прилежный студент-четверокурсник Высшей школы экономики, бодро рассуждал о циклах технологических укладов, инновациях как драйверах роста и неизбежности периодических кризисов. Ирония судьбы, которую я тогда не мог оценить, заключалась в том, что мой личный экономический цикл подошел к своему финальному, абсолютно терминальному кризису прямо на пешеходном переходе у главного здания университета. Водитель «вишневой девятки», очевидно, был приверженцем иной экономической школы — той, где личная выгода от сокращения транзакционных издержек (в данном случае, времени на торможение) превалирует над ценностью человеческого капитала.


Мой персональный дефолт был мгновенным и полным. Никаких тебе «черных лебедей» Талеба, никаких предупреждающих сигналов от рынка. Просто резкое обесценивание актива под названием «моя жизнь» до нулевой отметки.


А потом была темнота. Недолгая, вязкая, как плохой портфель неликвидных активов. А за ней — свет.


Пробуждение не походило на пробуждение. Это была скорее первичная эмиссия сознания в совершенно новую, неподготовленную рыночную среду. Первое, что я осознал — мир изменился. Радикально. Он стал больше, громче и пах совершенно иначе. Вместо привычного запаха московской пыли и институтской столовой, мои… рецепторы (о, как они обострились!) улавливали сложный букет из ароматов старой бумаги, табачного дыма «Явы», остывшего чая и чего-то неописуемо притягательного, с нотками рыбы и печени.


Я попытался сесть и осмотреться. Вместо привычного движения торса, мое тело изогнулось с неестественной гибкостью, и я обнаружил, что стою на четырех точках опоры. Четырех. Мягких. С подушечками. Я посмотрел вниз. Вместо рук и ног у меня были лапы. Белые, пушистые, с крохотными розовыми подушечками и, как я вскоре выяснил, с выдвижными когтями — встроенными опционами на агрессию.


Мой мозг, все еще откалиброванный на анализ ВВП и кривых Филлипса, пережил шок, сравнимый с одномоментным крахом Бреттон-Вудской системы. Все мои фундаментальные представления о мире рухнули. Я — двадцатилетний Андрей Соколов, будущий магистр экономики, знающий наизусть три тома «Капитала» и способный на спор вывести формулу Блэка-Шоулза, — теперь был комком шерсти размером с ботинок.


Квартира, ставшая моим новым миром, была идеальной иллюстрацией России 1996 года. Потертый линолеум, продавленный диван, покрытый выцветшим пледом. На стене — ковер с оленями, классический защитный актив от холода и эстетического вкуса. В углу мерцал выпуклый экран телевизора «Рубин», транслировавший мутную картинку канала ОРТ, где какой-то энергичный человек в малиновом пиджаке убеждал зрителей, что будущее за ваучерными фондами. На подоконнике стояла трехлитровая банка с мутной водой, в которой плавал одинокий чайный гриб — локальный биотехнологический стартап.


Хаос и надежда. Это были два доминирующих фактора новой для меня экономической реальности. Хаос в каждой детали быта, в новостях, в воздухе. И иррациональная, почти безумная надежда на то, что «вот-вот все наладится», что можно стать миллионером за одну ночь, просто правильно вложив ваучер или купив акции очередной пирамиды. Я, со своими знаниями из будущего (хотя бы из ближайшего будущего), видел в этом не надежду, а график пузыря, стремительно надувающегося перед оглушительным взрывом.


И тут в комнату вошел Он. Мой Хозяин. Или, выражаясь языком новой реальности, мой единственный источник жизнеобеспечения, мой центральный банк и министерство продовольствия в одном лице.


Это был молодой парень лет двадцати пяти, которого звали Сергей. Худой, взъерошенный, в растянутом свитере и с вечной сигаретой в углу рта. Он прошел к столу, заваленному газетами «Коммерсантъ» и распечатками с какими-то графиками, и рухнул на стул. По его лицу было видно, что он только что провел сложную аналитическую сессию, результат которой его не радовал.


— Ну что, Барсик? — сказал он, заметив меня. — Опять эти американцы свой индекс уронили. А наш за ним. Корреляция, чтоб ее…


Барсик. Так вот мое новое имя. Не Андрей Соколов, а Барсик. Ликвидность моего социального статуса упала ниже плинтуса.


Сергей был квинтэссенцией начинающего российского трейдера той эпохи. В его глазах горел азартный огонь первооткрывателя, в его речах (он часто говорил сам с собой, что для меня было бесценным источником информации) смешивались обрывки биржевой аналитики, народные приметы и вера в собственную гениальность. Он был ходячим пособием по поведенческой экономике. Эффект Даннинга-Крюгера, систематическая ошибка выжившего, боязнь упущенной выгоды (FOMO) — все эти когнитивные искажения процветали в его голове пышным цветом.


Он верил телевизионным «гуру», покупал акции на пике роста, руководствуясь статьей в газете недельной давности, и считал диверсификацией покупку акций двух разных нефтяных компаний. Его риск-менеджмент сводился к фразе: «Эх, была не была!».


В тот первый день я стал свидетелем сцены, которая определила мою миссию на ближайшие годы. Сергей, уставившись в монитор допотопного компьютера с зелеными буквами на черном фоне, нервно курил и бормотал:

— Так, этот аналитик с РБК говорит, что «Сургутнефтегаз» — это тема. Надо брать. Прямо сейчас, на всю котлету. Завтра взлетит до небес!


Мой внутренний экономист взвыл от ужаса. Нет! Не на всю «котлету»! Где стоп-лосс? Где анализ объемов? Почему ты веришь этому говорящему пиджаку с экрана? Это же классическая ловушка для «хомяков»! Ты покупаешь на пике ажиотажа, созданного для того, чтобы крупные игроки могли разгрузить свои позиции об таких, как ты!


Я отчаянно захотел крикнуть: «Сергей, остановись! Прочти хотя бы «Разумного инвестора» Грэма! Диверсифицируй! Хеджируй риски! Подумай о долгосрочной стратегии, а не о сиюминутной спекуляции!».


Я открыл рот, чтобы изложить ему основы портфельной теории Марковица.


— Мяу, — пискнул я.


Это было тоненькое, жалкое «мяу». Звук абсолютного бессилия.


Сергей оглянулся.

— О, проснулся, хищник? Есть хочешь?


Он подошел к холодильнику, достал пакетик с надписью «Whiskas» и вывалил пахучее желе в мою миску. Инстинкты взревели. Древние, как сам мир, они требовали немедленно потребить этот высоколиквидный белковый актив. Часть моего сознания, принадлежавшая студенту Соколову, с отвращением наблюдала, как я, Барсик, с жадностью набрасываюсь на еду.


Пока я ел, Сергей уже набирал номер телефона, чтобы отдать брокеру приказ о покупке. Я доел, подбежал к его ноге и снова отчаянно пискнул.


— Мяу! Мяу!


«Не делай этого, идиот! Ты потеряешь свои последние деньги!» — кричало мое сознание.

«Мяу! Мяу!» — вторило ему мое пушистое тело.


Сергей наклонился и почесал меня за ухом.

— И ты согласен, да? Хороший кот. Чуешь прибыль.


Он отдал приказ.


В тот момент я осознал всю глубину своей трагедии и одновременно — сложность стоящей передо мной задачи. Я обладал уникальным знанием. Я был инсайдером из будущего, запертым в теле кота. Я мог бы сделать из этого растерянного парня нового Уоррена Баффетта. Я мог бы спасти его от дефолта 1998 года, помочь ему заработать на взлете доткомов (и вовремя из них выйти), предсказать ипотечный кризис 2008-го.


Но как? Как объяснить ему разницу между фьючерсом и опционом, если твой вокабуляр ограничен модуляциями одного-единственного слова? Как донести суть циклов Кондратьева, когда твой главный аргумент — это мурчание? Как уберечь его от эйфории «бычьего» рынка и паники «медвежьего», имея в арсенале лишь шипение и удар хвостом?


Проблема асимметричной информации никогда еще не стояла передо мной так остро. Я был носителем идеального знания, но мои транзакционные издержки на его передачу были бесконечно высоки.


Я сидел у ног Сергея, смотрел, как он с надеждой вглядывается в зеленые цифры на мониторе, и понимал: это будет самый сложный консалтинговый проект в моей жизни. И в его. Проект под названием «Невидимая лапа рынка».

Загрузка...