Холодный ноябрьский воздух над Москвой был чист и звонок, словно его выковали на том же заводе, что и сталь для новых богов, готовых выйти на историческую сцену. Семь часов утра. Первый ледяной ветер с Яузы гнал по брусчатке Красной площади позёмку из колкого снега. Но он не мог сдуть чувство, витавшее в миллионах грудных клеток — чувство немой, сдерживаемой торжественности, переходящей в ликование. Сегодня был не просто праздник. Сегодня был день показа.
Запад, засыпая в своих перенасыщенных роскошью и страхом постелях, наверняка ворочался в кошмарах. Их шпионы, их спутники-шпионы, их предатели с коротковолновыми приёмниками знали, что готовится. Но знать — одно. Увидеть — другое. Прочувствовать на собственной шкуре, точнее, на собственных костях, трепещущих в такт чужому, неумолимому шагу — совершенно иное.
На трибунах Мавзолея, под строгими взглядами гранита и мрамора, уже выстроились силуэты в шинелях. Не было суеты, не было лишних движений. Только размеренное дыхание парада, ещё не начавшегося. Генерал армии Волков, чьи руки держали нити от этого дня к далёким кабинетам в Вашингтоне и Лондоне, стоял неподвижно, впитывая тишину. Это была тишина перед приговором. Приговором целой эпохе.
По всей площади, от Исторического музея до взмывающих в серое небо красно-кирпичных зубцов ГУМа, стояли в безупречных каре мотострелки в новеньких, пахнущих сукном шинелях, замерли, тускло блестя свежей краской корпуса танков Т-72 — «семьдесятдвёрок», грозных и приземистых. Но сегодня они были лишь статистами, почётным караулом для главных действующих лиц. Взгляды всех, от последнего курсанта на трибуне до самого убелённого сединами маршала, были устремлены туда, откуда должен был донестись звук, перевернувший стратегию и тактику ведения войны.
ГРОХОТ. Не рык, не рёв, не лязг. Именно грохот. Глубокий, сокрушительный, идущий из самых недр, раскалывающий мерзлую землю Москвы. Он шёл не по воздуху — он шёл по земле. Сначала — чувствовался подошвами, заставлял мелко дребезжать стёкла в фонарях, заставлял сердце на миг замереть в странном ритме. Потом — нарастал, наполнялся металлом.
И они появились.
Из-за зелёных куполов музея, разрезая утренний туман, вышли сначала тени — огромные, искажённые перспективой. А потом материализовались и они сами.
Шагоходы.
Слово, ещё пять лет назад бывшее техническим термином в закрытых отчётах ЦКБ, сегодня висело на устах у всего мира. Но мир представлял себе неуклюжих, медлительных «пауков» на трёх ногах, экспериментальные образцы, терявшие равновесие на учениях. То, что вышло на брусчатку, было не техникой. Это была воля, отлитая в броне и поставленная на ход.
Первый эшелон — «Скакуны». Средние, двуногие, стремительные, с прижатыми к корпусам пусковыми установками. Их походка была резкой, почти птичьей, отрывистой. Каждый шаг их мощных гидравлических «берц» отдавался чётким ударом, как удар молота по наковальне. За ними — «Топтуны», тяжёлые, трёхногие штурмовые платформы с массивными щитами и короткоствольными орудиями большого калибра. Они шли неспешно, с устрашающей, непоколебимой уверенностью, оставляя после себя вмятую в камень пыль.
Народ замер. Не в страхе. В благоговейном восторге. Из тысяч глоток вырвался не крик, а единый, протяжный вздох — выдох века ожиданий. Вот он, плод труда учёных в закрытых КБ, рабочих на засекреченных заводах «Прогресс» и «Заря», инженеров, не спавших ночами над чертежами. Вот он — щит и меч. И в этот момент даже самый далёкий от политики человек, самый простой слесарь или учительница, понимал: мир изменился. Навсегда.
А потом наступила та тишина, что громче любого грома. Музыка оркестров смолкла. «Топтуны» застыли, заняв свои места. И из-за их спин, заполняя собой пространство между Спасской и Никольской башнями, из тумана выползла тень.
Сначала казалось, что это движется само здание Исторического музея. Потом проступили детали: не две ноги, не три — четыре. Массивные, как опоры моста, суставчатые конечности, приводимые в движение гидравликой, чей звук был похож на работу сталепрокатного стана. Каждый шаг был не ударом — он был землетрясением. Брусчатка трескалась под чудовищным весом, издавая скрежещущий плач. От вибрации на трибунах звенели орденские планки.
Это был «Красный Жнец».
Венец творения. Апофеоз мысли. Не просто шагоход — ходячая крепость. Его корпус, напоминающий бронированного носорога из древних мифов, был слеплен из матовой стали цвета грозовой тучи. Бронелисты, толщиной в полметра, были склёпаны и сварены так, что казались вырубленными из единой скалы. На «лбу», под острым, клиновидным скосом, похожим на стальной плуг, горела, как капля крови, алая звезда в белой окантовке. По бокам от неё, в узких бронещелях, холодно поблёскивали многоканальные оптические сенсоры — его недремлющие «очи». На могучих «плечах» покоились орудия: справа — ствол двуствольной 152-мм гаубицы-пушки «Молот», слева — пакет из двенадцати направляющих для ракет «Гроза». Меньшие башенки с зенитными автоматами «Шквал» и пусковыми ПТУР «Удар» довершали портрет абсолютного, самодостаточного бойца.
Он прошёл мимо трибун не спеша, с достоинством монарха, осматривающего свои владения. Его шаги — «ГУМ-ГУМ-ГУМ» — отдавались в грудных клетках у всех присутствующих, становясь биением единого, великого сердца. Под ним дрожала земля. Буквально. Чашки с чаем на столах в окрестных домах звенели, в витринах ГУМа позвякивали украшения.
Именно в этот момент, когда «Жнец» поравнялся с самым центром, с Мавзолеем, микрофоны передали голос. Голос был знаком каждому советскому человеку — низкий, властный, пронизанный несокрушимой уверенностью. Он принадлежал человеку на трибуне, чей профиль был знаком по портретам от Бреста до Камчатки.
— Товарищи! — прогремел голос, и эхо понесло это слово над площадью. — Сегодня мы демонстрируем не просто новое оружие. Мы демонстрируем новую эпоху. Эпоху, где воля миролюбивого народа обретает форму, где наука социализма куёт не инструменты разрушения, а щит мира!
Он сделал паузу, и в этой паузе слышалось только тяжёлое дыхание стального колосса, замершего в почтительном молчании.
— Пока хищники в Вашингтоне и Лондоне строят коварные планы, пока их алчные руки тянутся к нашим богатствам, наша страна — работает. Работает мозг учёного, работает рука рабочего, работает дух солдата! И плод этого труда — вот он!
Рука в перчатке резким жестом указала на «Красного Жнеца».
— Спит страна спокойно, пока стальной юнит врагам советской родины ракетами грозит! Пусть видят это те, кто задумывает новую войну. Пусть запомнят этот грохот. Это грохот их краха. Это поступь истории. И она идёт вперёд. К миру. К коммунизму!
Тишина взорвалась. Взрыв был не звуковой — он был эмоциональный. Площадь содрогнулась от рёва. «Ура-а-а-а!» — катилось многоголосой лавиной, смешиваясь с гимном, врубленным всеми оркестрами разом. Шапки летели в воздух, люди обнимались, слёзы катились по огрубевшим щекам ветеранов. Это был не восторг. Это было освобождение — от страха, от сомнений, от вековой угрозы с Запада.
А в это время, в западных столицах, в тёмных комнатах с мерцающими экранами, мужчины в дорогих костюмах, только что наблюдавшие парад через линзы шпионских спутников, молча откидывались в креслах. Некоторые машинально тянулись к графинам. У иных непроизвольно дёргалась щека. Превосходство? Технологический паритет? Смешные, детские слова. То, что они видели, было не прыжком вперёд. Это был скачок в другую реальность. Их реальность — реальность авианосных групп, стратегических бомбардировщиков, танковых клиньев — внезапно устарела. Она стала хрупкой. Она стала бумажной.
Им мерещился, им чудился этот грохот. Он шёл не из телевизоров. Он шёл из-под земли, из самого будущего. Он входил в кости и заставлял их мелко, против воли, вибрировать. Это и был тот самый ужас, от которого, как пелось в дерзкой советской песне, «буржуйские трясутся телеса». Это был страх не перед силой, а перед идеей, которая нашла себе столь совершенное, столь неумолимое материальное воплощение.
Парад продолжался. Мимо шли ракетные тягачи, зенитные комплексы, пехота на новых БМП. Но главное уже случилось. Легенда родилась. Миф ожил и зашагал по земле, оставляя вмятую в камне поступь.
Где-то в Сибири, на секретном заводе, главный конструктор Ветров, глядя на прямую трансляцию по маленькому телевизору в своём кабинете, беззвучно выдохнул: «Работает…». Его детище, его «Жнец», уже не принадлежало ему. Оно принадлежало Истории.
А «Красный Жнец», завершив свой променад, развернулся с невозможной для его массы плавностью и, ведомый незримым экипажем героев где-то в его стальном чреве, сделал свой первый шаг обратно — в анналы грядущих битв. Он уходил, но его образ — образ несокрушимого стального исполина на фоне кремлёвских звёзд — уже навсегда врезался в память планеты. Враги ненавидели и боялись. Друзья ликовали. А нейтралы задумчиво пересматривали карты и договоры.
Война ещё не началась. Но её итог, казалось, только что прошёл торжественным маршем по главной площади самой великой страны на свете. И все это поняли. Каждый по-своему.
Эпоха качания на волнах ядерного паритета закончилась. Наступала эпоха стального шага.