Ноябрь на Балтике был месяцем, когда море забывало о милосердии.
Капитан второго ранга Пётр Андреевич Громов стоял на мостике крейсера “Красный Орёл” и смотрел в ту серую пустоту, где небо сливалось с водой, образуя единый холодный мир без горизонта. Туман стелился по волнам густой молочной пеленой, и казалось, что корабль плывёт не по морю, а по облакам мёртвого неба. Ветер с северо-запада нёс запах льда и ржавчины, и этот запах въедался в лёгкие, оседал на языке горьким металлическим привкусом.
Громов прикурил от тлеющего окурка — спички экономили, как и всё остальное в этой войне — и выдохнул дым в промозглую темноту. Половина его лица, левая сторона, была обожжена осколком в Сталинграде, кожа там натянулась розовой глянцевой тканью, веко опускалось чуть ниже, чем на правом глазу, и это придавало ему вид человека, который постоянно прищуривается, словно от слишком яркого света. Хотя света здесь не было — только мрак, туман и тревожное мерцание приборов в рубке.
— Товарищ капитан, — раздался голос за его спиной. Старший помощник, лейтенант Савельев, высокий костлявый человек с узким лицом и глазами, которые видели слишком много за свои двадцать шесть лет. — Радист докладывает странный сигнал.
Громов обернулся. В свете тусклой лампочки рубки Савельев выглядел как призрак — бледный, с провалившимися глазами.
— Какой сигнал?
— SOS. Но искажённый. Рябь на всех частотах. Штерн говорит, что никогда такого не слышал.
Громов затянулся ещё раз, сбросил окурок на мокрый металл палубы и растёр подмёткой. Время было без четверти три ночи. Самое тёмное, самое мёртвое время суток, когда даже звёзды кажутся чужими и холодными.
— Веди к радиорубке, — сказал он.
Они спустились по узкой крутой лестнице в чрево корабля. “Красный Орёл” был старым судном, ещё царской постройки, переделанным и залатанным, и он скрипел всеми своими заклёпками, стонал, словно живое существо, которому больно. Коридоры были узкими, едва хватало места для одного человека, стены — голый металл, покрытый конденсатом и ржавчиной, лампочки мигали от вибрации двигателей. Пахло мазутом, потом, затхлостью.
Радиорубка была крохотной клеткой, где сидел радист Штерн — одессит, еврей, человек с тонкими музыкальными пальцами и вечно встревоженным выражением лица. На нём были наушники, и он вертел ручки настройки с той сосредоточенностью, с какой хирург делает надрез.
— Товарищ капитан, — он снял наушники и протянул их Громову. — Послушайте сами.
Громов надел наушники. В ушах зашипело, затрещало, затем сквозь помехи пробился звук — высокий, пронзительный, почти нечеловеческий. Это могло быть SOS, а могло быть просто атмосферной рябью.
— Откуда?
Штерн ткнул пальцем в карту, разложенную на столе.
— Если мои расчёты верны — два-три километра к северо-востоку. Но сигнал слабый. Может, буй. Может, обломки.
— Может, ловушка, — буркнул Савельев.
Громов снял наушники и вернул их Штерну. Посмотрел на карту. Эти воды кишели немецкими подлодками, как крысами. U-boat охотились здесь, топили конвои, исчезали в глубине, как призраки. Любой сигнал мог быть приманкой.
Но он был капитаном. А капитаны не оставляют людей в море. Даже если эти люди, возможно, немцы.
— Меняем курс, — сказал он. — На звук. Полный вперёд.
Савельев открыл было рот, чтобы возразить, но Громов посмотрел на него тем единственным взглядом, который не терпел споров, и лейтенант молча кивнул.
***
Прожектор прорезал туман, как хирургический нож — жёлтый, густой луч, высвечивающий капли влаги, клочья пара, пляшущие тени волн. Море здесь было странным — слишком спокойным, маслянистым, будто подо льдом. Вахтенные матросы стояли на палубе, держа наготове багры и канаты, их дыхание превращалось в облачка пара.
— Вижу что-то! — крикнул боцман Кравцов, коренастый белорус с руками, как у медведя. Он указал вперёд.
Прожектор качнулся, поймал в луче нечто светлое, плывущее по воде.
Тело.
Голое человеческое тело, бледное, почти светящееся в темноте.
— Мать честная, — прошептал кто-то из матросов.
Громов стоял у борта, всматриваясь в это странное зрелище. Человек плыл на спине, раскинув руки, лицо повёрнуто к небу. Он не двигался, но и не тонул — просто дрейфовал, словно айсберг, словно кусок льда с человеческой формой.
— Живой? — спросил Савельев.
— Узнаем, — ответил Громов. — Кравцов, вытаскивай его.
Боцман и трое матросов спустили багры. Один из них зацепил тело за плечо, потянул. Оно податливо поплыло к борту. Когда они втащили его на палубу, Громов смог разглядеть его вблизи.
Мужчина. Лет тридцати, может быть моложе, может старше — трудно было сказать. Тело атлетическое, жилистое, без жира, мышцы проступали под кожей, как канаты под парусиной. Кожа — синевато-бледная, почти мраморная. Волосы тёмные, короткие, прилипшие к черепу. Глаза закрыты. На груди, на животе, на бёдрах — шрамы. Множество шрамов. Ровные, хирургические. Вдоль рёбер. Вдоль позвоночника. На внутренней стороне предплечий.
Никто не произнёс ни слова. Матросы смотрели на тело с тем молчаливым ужасом, который охватывает, когда сталкиваешься с чем-то неестественным.
— Он дышит, — вдруг сказал молодой матрос Колесников, склонившись над лицом спасённого.
И в этот момент глаза утопленника распахнулись.
Резко.
Широко.
Зрачки огромные, чёрные, заполняющие почти всю радужку. Белки — с желтоватым оттенком. И эти глаза уставились прямо на Колесникова. Не моргая. Не двигаясь.
Колесников отшатнулся с тихим испуганным вскриком.
Спасённый продолжал лежать, глядя в небо, в туман, в ничто. Его грудная клетка медленно поднималась и опускалась. Он дышал. Но не говорил. Не двигался. Просто... смотрел.
— Лебедев, — позвал Громов младшего офицера. — Одеяло. И веди его в изолятор. Запереть снаружи.
Лебедев, щуплый рыжеволосый парень в очках, развернул серое шерстяное одеяло и попытался накрыть им тело спасённого.
И тут спасённый пошевелился.
Рука — быстрая, как змея — рванулась вперёд и схватила Лебедева за запястье.
Не грубо. Не агрессивно. Просто схватила. И сжала.
Лебедев застыл, его лицо побелело. Пальцы утопленника были ледяными, но сила в них была нечеловеческой. Громов видел, как побелели костяшки Лебедева, как натянулась кожа, как офицер попытался вырваться и не смог.
— Отпусти его, — сказал Громов негромко, глядя прямо в эти странные глаза.
Секунда. Две. Три.
Затем пальцы разжались. Спасённый отпустил Лебедева и снова застыл, глядя в пустоту.
Лебедев отступил, потирая запястье. Даже сквозь шинель были видны красные следы пальцев. Через несколько часов там будут синяки.
— Уводите его, — повторил Громов. — Живо.
Четверо матросов подняли спасённого — он не сопротивлялся, позволил себя поднять, как манекен, как труп — и потащили вниз по палубе. Громов смотрел им вслед, и странное чувство холода, очень глубокого, пробирало его до костей.
***
Изолятор находился на нижней палубе, в самом чреве корабля. Крохотная каюта без иллюминаторов, два на три метра, голые металлические стены, ржавые заклёпки, койка, прикрученная к полу, и ведро в углу. Запах там был такой, что дышать хотелось через рукав — плесень, сырость, мазут, крысиный помёт.
Спасённого положили на койку, укрыли одеялом. Он лежал неподвижно, глядя в потолок. Не моргал. Лебедев запер дверь снаружи на тяжёлый засов и приказал матросу Ковалю дежурить у входа.
— Если что — зови сразу, — сказал Лебедев.
Коваль кивнул. Он был широкоплечим сибиряком с квадратной челюстью и руками лесоруба, но сейчас в его глазах читалась тревога.
Лебедев ушёл. Коваль остался один в узком коридоре, где лампочка едва мерцала, отбрасывая тени, которые двигались от качки корабля. Он облокотился на переборку.
Тишина. Только гул двигателей, скрип металла, дальний шум волн.
Затем — царапанье.
Тихое. Методичное. Словно кто-то проводил ногтями по металлу. Изнутри стен.
Коваль замер.
Царапанье продолжалось. Медленное. Ровное. Не по двери изолятора, нет — где-то глубже, внутри переборки, словно что-то ползло там, между листами обшивки, скользило по трубам, металлическим балкам.
— Эй, — окликнул Коваль, хотя не знал, кого именно. Голос его прозвучал слишком громко в тишине, эхом отразился от стен.
Царапанье прекратилось.
Коваль подождал минуту. Две. Прислушивался. Ничего. Только двигатели.
Он выдохнул. Нервы — просто нервы. Слишком много ночных вахт, слишком мало сна.
Но когда он снова посмотрел на дверь изолятора, ему показалось, что в щели под дверью — там, где свет пробивался из коридора внутрь каюты — мелькнула тень. Быстрая.
Коваль сглотнул.
Спать ему больше не хотелось до самого рассвета.
***
Утро пришло серое и безжалостное. Туман рассеялся, но небо осталось затянутым свинцовыми облаками, и свет был такой, словно мир погружён в грязную воду. Корабль шёл прежним курсом, моторы гудели, волны били в нос, и всё казалось привычным, обыденным.
Но Громов чувствовал, что что-то изменилось.
Он спустился в лазарет, где корабельный врач Софья Сергеевна Кириллова осматривала спасённого.
Софья была женщиной необычной для военного корабля. Тридцать два года, высокая, худощавая, с короткими тёмными волосами, которые она стригла сама, ножницами, перед осколком зеркала. Лицо строгое, почти мужское, но глаза — живые, острые, проницательные. Она была хирургом в ленинградском госпитале, пока госпиталь не разбомбили, и тогда её отправили на флот. Она видела столько смерти, что перестала её бояться, но так и не привыкла.
Спасённый лежал на металлическом столе, всё так же голый, укрытый только простынёй. Софья стояла рядом, в белом халате, записывала что-то в блокнот. Рядом — лотки с инструментами, банки с формалином, микроскоп.
— Здравствуйте, Пётр Андреевич, — сказала она, не отрываясь от записей.
— Софья Сергеевна, — кивнул Громов. — Что с ним?
Она подняла взгляд. В её глазах читалось беспокойство.
— Не знаю. Температура тела — тридцать четыре градуса. У нормального человека при такой температуре должна начаться тяжёлая гипотермия. Но пульс у него ровный, сильный. Семьдесят ударов в минуту. Дыхание — четырнадцать вдохов. Рефлексы присутствуют, но… замедленные. Он реагирует на свет, на звук, но не говорит. Не моргает. Глаза постоянно открыты.
Она подошла ближе к столу, осторожно откинула простыню, обнажив торс спасённого.
— Посмотрите сюда, — она указала на шрамы. — Это хирургические разрезы. Очень точные. Вдоль позвоночника — видите? Кто-то вскрывал его, работал с нервами, может быть, с костным мозгом. Здесь, на рёбрах — такой разрез делают, когда оперируют сердце или лёгкие. А вот это… — она наклонилась, раздвинула волосы на голове спасённого. — Трепанация черепа. Видите эту линию? Кость срастилась, но след остался.
Громов молчал. Смотрел на эти шрамы и чувствовал, как что-то тяжёлое оседает на дно желудка.
— Кто-то экспериментировал на нём, — продолжила Софья. — И ещё вот это.
Она взяла небольшое металлическое зеркальце, наклонилась к лицу спасённого, пальцами оттянула нижнюю губу.
— Смотрите.
Громов склонился. На внутренней стороне губы, едва различимые, были вытатуированы мелкие готические символы: SW-17.
— Серийный номер, — тихо сказала Софья. — Его пометили, как скот. Как подопытное животное.
Громов выпрямился. Посмотрел в лицо спасённого. Тот лежал, не шевелясь, глядя в потолок огромными чёрными зрачками. Непонятно было, слышит ли он, понимает ли, думает ли вообще. Или внутри этой оболочки — пустота.
— Вы взяли кровь? — спросил Громов.
— Да. Изучу под микроскопом.
— Пришлите результаты. Сразу, как будут.
Софья кивнула.
Громов направился к выходу, но на пороге остановился, обернулся.
— Софья Сергеевна. Держите дверь запертой. И никого не пускайте к нему без моего приказа.
— Конечно, товарищ капитан.
Он вышел. Дверь за ним закрылась с глухим металлическим лязгом.
Спасённый продолжал лежать, глядя в потолок. И казалось, что его губы чуть-чуть, совсем незаметно, растянулись в подобии улыбки.