Мы сидели на краю крыши и молчали. Внизу, в промозглой дали, засыпал мегаполис. Я смотрел, как ветер играет в ее волосах, и завидовал — рыжие непослушные пряди падали на глаза и скользили по щеке, делая ее профиль загадочным. Я не знал, как начать разговор, но говорить хотелось о чем-то красивом.
— Красота — это симметрия, — сказал я, не отрывая от нее глаз, и отхлебнул остывший кофе из термоса. — То, что подчиняется математике. Золотое сечение, правильные черты лица, пропорции. То, что мы можем измерить.
— Симметрия? — усмехнулась она. — Ты говоришь как архитектор. Красота — это не отсутствие изъяна. Это то, от чего перехватывает дыхание. Вот эта луна сейчас — разве она симметрична? Она покрытая шрамами от метеоритов. И именно несовершенство делает ее прекрасной.
— Красота — это категория бытия, — начал я спорить, — Помнишь, что говорил Платон? Прекрасное — это то, что сияет сквозь форму. В этой луне сияет идея ночного светила, идея постоянства среди хаоса.
— А что сияет в женщине? — спросила она, пытаясь меня подловить.
— В женщине сияет идея женщины, — сказал я и понял, что парировать не получилось.
Она повернулась ко мне и посмотрела с презрением.
— Твой Платон запер красоту в клетку вечных идей. А я скажу тебе так. Женщина — это и есть красота.
Она всегда умела заводить абстрактные споры в тупик, туда, где моя логика была бессильна.
— Да, красота — это то, что вызывает желание, — сказал я, пробуя последний аргумент. — Желание обладать...
Я положил руку на ее колено. Оно было прохладным. Я снял куртку и накинул ей на плечи.
— Для тебя красота — это всегда безопасная, симметричная клетка, — заключила она, и в её голосе прозвучала пугающая нотка отстраненности.
Я хотел ответить, убедить ее в том, что я не сухарь и не циник, как луна вдруг начала пульсировать. Воздух задрожал, и ночной город растаял, словно его стерли гигантским ластиком.
— Что это? — я схватил её за руку, чувствуя, как дрожит земля.
— Не знаю, но очень красиво, — прошептала она, смотря в небо.
Мы нырнули в темноту, и темнота обернулась городом.
Мы стояли посреди площади. Узкие улочки, казалось, расходились во всех направлениях. Дома стояли вплотную друг к другу, и их фасады были покрыты символами — знаками зодиака, геометрическими фигурами, числами, которые двигались, перетекая один в другой.
— Это сон? — спросил я, не отпуская её руки.
— Нет, — ответила она. — Не похоже.
На углу ближайшего дома висела табличка с изображением старика на троне. От его строгого взгляда меня передернуло. Дом вдруг начал меняться — его стены поплыли, окна переместились, и на месте старика появился человек с глобусом.
— Они живые, — выдохнул я.
— Наверно мы умерли, — сказала она, оглядываясь по сторонам.
Мы двинулись вперёд, где в центре возвышалась колонна, увитая причудливыми знаками. Вокруг колонны вращались круги, испещрённые буквами, создавая бесконечные, немыслимые комбинации.
— Я знаю, что это, — сказал я, и у меня перехватило дыхание. — Это комбинаторика Бруно.
— Что? — Ее брови поднялись и превратились в две идеальные полуокружности.
— Это печати памяти, — я указал на фасад огромного здания, открывшегося за площадью, и потянул ее за собой.
Мы переступили порог — внутри был огромный амфитеатр, уходящий в бесконечность. На сцене, залитой светом, стояла Фигура.
Она была структурой, сотканной из бесчисленных ячеек, которые пульсировали и перетекали друг в друга.
— Джордано… — прошептал я с благоговением.
Фигура обернулась и застыла. В его взгляде, составленном из тысяч вращающихся кругов, не было ничего человеческого.
— Вы искали Красоту, — сказал он, и голос его шёл отовсюду.
Бруно поднял руку, и вокруг нас закружились сферы. Сотни, тысячи, миллионы, и каждая была миром, образом или мыслью.
— Прогуляемся, — сказал он.
И мы пошли за ним — печать за печатью.
Сначала мы вошли в мастерскую, где на холсте оживали образы.
— Вот Зевксис, — Бруно отщипнул виноградину и закинул ее во вращающуюся спираль, — Он писал виноград так, что птицы слетались клевать его. Он искал красоту в подражании природе, в иллюзии, обманывающей глаз.
— Но это обман, — возразила Айрис. — Красота не может быть обманом.
— Для толпы — может, — ответил Бруно. — Но настоящий художник идёт дальше.
Я поймал на себе взгляд Бруно, если это можно было назвать взглядом. В нем чувствовалась ирония.
Следующая печать открыла глыбы мрамора, из которых проступали божественные формы.
— А это Фидий, — сказал он. — Он искал красоту в освобождении. Он говорил, что его статуи не рождаются из камня, а ждут своего часа.
Айрис хотела что-то возразить, но на месте мрамора уже появились круги с изображением планет и чисел.
— А здесь математика встречается с небом. Пифагор учил, что красота — это число. Гармония сфер, музыка небес. Порядок, которому подчиняется всё, — Бруно дирижировал, и все менялось по взмаху его руки.
И тут же числа стали зверями, а звери деревьями. Четыре первоэлемента перетекли друг в друга и оформились в красивую симметричную конструкцию. Симметрия задержалась на мгновение и снова рассыпалась.
— Красота Цирцеи — это красота превращения, — сказал Бруно. — То, что не может быть застывшим. То, что живёт в изменении, в текучести, в невозможности удержать.
— То, что невозможно удержать… — шепотом повторила Айрис, — Но ведь это жизнь человека…
Бруно посмотрел на нас взглядом, в котором смешивались все образы мира.
— Вы искали красоту там, где её нет, — сказал он. — Внешнее, форма, симметрия — это лишь тени. Настоящая красота в том, за что человек готов умереть.
Перед ним открылась сфера, как разворачивается свиток.
Он вошел в нее и исчез.
Мы последовали за ним и оказались в Риме, на Площади цветов.
Перед нами развернулась картина средневековья — толпа зевак со страшными лицами. Человек, привязанный к столбу, не смотрел на огонь, он смотрел в небо. Туда, где вращались бесконечные миры.
Пламя лизнуло его ноги, потом поднялось выше, охватило тело. Он не закричал. Он продолжал смотреть вверх, и на его губах застыла улыбка.
Айрис рванулась вперёд.
— Смотри! — закричал Бруно, выхватив ее взглядом из толпы, и превратился в чистое сияние.
Каждая клетка его тела, каждый образ, который он хранил в своей памяти, каждая мысль — всё это вырывалось наружу, превращаясь в первозданный свет.
Я стоял в толпе, крепко держа Айрис за руку, и меня трясло.
Наш спор о Красоте теперь казался детским лепетом.
Я поднял голову. Сфера, поглотившая нас, всё ещё вращалась.
Я рванул вперёд.
И мы снова оказались на крыше.
— О чём ты думаешь? — спросила Айрис, как будто мы только что вышли из ночного бара.
Я думал о том, что все наши рассуждения о Красоте – всего лишь способ говорить. О том, что время не абстрактная категория, и о том, что постижение бесконечности противоречит жертвенности.
— Я думаю о тебе, — почему-то ответил я. И почувствовал себя глупо.
— Ты жалок, — ответила Айрис. Она скинула с себя куртку и скрылась в чердачном проеме.
Я еще долго смотрел на восходящее солнце, и его свет обжигал пламенем, от которого перехватывало дыхание.
— Ты красавчик, Бруно, — вертелось в голове, — Ты красавчик.