«Кто сказал, что это мост? Где там есть берега? По деревянности дощатки можно сделать три шага… И потом уткнуться в нее.. или в него? С ужасом в глазах, со ртом, перекошенным в отчаянии крика, и даже не крика – жуткой какофонии симфонии Грига… потому что их четверо – но они не в одном месте, и они никогда – по велению Мастера – не были вместе, но их оценивают как шедевры, в миллионы… И потому никому не важны их крики и стоны, потому что самое главное – это исключительность, та рачительность, аккуратность, точность и значительность, с которой их вырисовывал Мастер – ночью, потому что днем у него в голове роились маразмы, мозга миазмы, фантазмы, катаклизмы… воображения больного клизмы, испражнения судорог больного ума, который не оставляет рвотная чума его собственной зависимости от жутчайшей мысленности о том, что всё это – ненастоящее, а попросту в карантине череды мыслей стоящее, и всё, что о тех четверых, о его детищах, когда либо было сказано – это только другими ясно-мыслящими ему было навязано, и поэтому он никогда не упрягал их друг с другом, он даже и в мыслях не смел их навязывать другим, кто смотрел на них и видел что-то уникальное, порочное, грязное, дико скандальное… Потому что все четверо на деле – это одна она, это его ясная пелена, его мутная реальность, полная близость его дальности, без диоптрий и без увеличения, потому что все, что имеет значение – это его бред душными ночами, когда пот закрывает явь перед очами, когда зыбкость колдовства, что им овладело, не позволяет ему управлять собственным телом… И пальцы дрожат, нанося мазки, потому что это уже не концы его собственной руки, но конец его жизни, его апофеоз, его жуткий, отвратительный гангреноз – то, от чего многие гении, как он, уходили в другое измерение, потому что в этом мире он – никто, он не может вписаться в нормы такой жизни… и не то, чтобы он не смог бы «влачить», но как он сам себе может объяснить, что то, что случилось с Модильяни – это самый лучший вариант… а у него в кармане – шиш и даже без масла, а совсем скоро его сожрет собственная «художническая каста», и он умрет в нищете и забвении… как и многие непризнанные гении…»

Рэп из старенького ди-джей миксера едва слышен за шумом оживленной улицы Осло. Парень у входа в музей старательно нанизывает псевдо-рифмы. Хрупкая, изящная блондинка, постриженная «под карантин», подошла к его ящику для сбора денег и, глядя парню в глаза, опустили в ящик… купюру в сто евро, после чего быстро ушла в сторону Хёлле Арно.

Даже не глянув, что она ему положила на чай, парень ошеломленно посмотрел ей вслед.

- Боже правый… Это же она

***

…Криста уперлась руками и лбом о прохладу коридорной стены.

С некоторых пор это помогало ей справиться с хаосом и абсурдом ее собственного мира.

Вернее, наоборот.

Она долго и упорно сопротивлялась размеренности, правильности и «параллельности» всего, что ее окружало. Каждое утро она поднималась с прямоугольной кровати, открывала прямоугольную дверь в куб ванной, гляделась в прямоугольное зеркало, чистя зубы щеткой с каре щетинок…

Она выходила из дома-параллелепипеда, садилась в квадратный вагон подземки, доезжала до гигантского небоскреба, где находилась ее компания – естественно, со всеми же прямыми углами, где только можно было приложить транспортир…

День за днем, цикл за циклом жизнь повторялась. Она научилась находить определенную прелесть в этом – в том, что ей не нужно определяться с правильностью или неправильностью параллелей, а так же с прямыми углами и их производными.

Она работала старшей медсестрой в психоневрологическом диспансере №1 Осло. По роду ее работы ей доводилось видеть всякое – разных людей с разными персоналиями, с разными же понятиями в жизни и о ней. Она никогда не делила людей на психов и нормальных, как это было заведено у нее в диспансере. Она всегда – и не без оснований – считала, что в любую данность нашей жизни тот или иной конкретный индивидуум может стать «больным на голову», а может и поправиться от, казалось бы, неизлечимого психиатрического недуга… нужно лишь верить.

Верить.

И она истово верила, что – к ее немалому изумлению… - часто приносило удивительные результаты. Об этом не знал никто, кроме нее. Больные, которые годами пропадали в «психушках», те, которых переводили в ее диспансер, иногда неожиданно выправлялись, возвращаясь к нормальной жизни. Всё, что ей нужно было сделать – убедить их поверить в себя… и поверить самой.

Нормальной жизни??

С некоторых пор она стала подвергать сомнению понятие «нормальности», «правильности» жизни людей вокруг нее.

И ее самой - Кристы.

Прямоугольность, выверенность, параллельность всего, что ее окружало, в какой-то момент стала одолевать ее – до состояния болезни. Да, она понимала, что она заболевает… но поделать ничего не могла. Она просыпалась в холодном поту посреди ночи, с ужасом глядя на безжалостно прямые углы стен с потолком, на идеальную параллель книжных полок на стене напротив ее кровати…

Эдвард Мунк не был постоянным клиентом диспансера. Он периодически поступал к ним «на подтяжку нервов», как умно говорил доктор Мунка, понимающий толк в определениях.

Однажды Криста внезапно поняла, что Мунк страдает тем же недугом, что и она сама…

Только наоборот.

В нем бурлила нескладность, полоскалась постоянная скрученность, его высказывания, его речь выталкивались изо рта витками и спиралями изящных нелепиц.

И когда она наконец решилась открыться ему в том, что с ней происходит, и что – как она подозревала – происходило с ним, Мунк долго, молча и пронзительно сверлил ее полубезумным взглядом своих васильковых глаз.

- Я хочу вас нарисовать. Хочу, чтобы вы стали моей моделью. Соглашайтесь немедленно. Другого шанса не будет. И я дам вам успокоение от этого – так же, как дам и себе… мы поделимся своим проклятьем, мы смешаем его и разделим пополам то, что получится в итоге. – Он некоторое время продолжал буравить Кристу глазами. – Я хочу вас сразу предупредить. Это – не простой эксперимент, он далеко не безопасен… но он принесет вам облегчение. Впрочем… я не альтруист. Я получу свою долю от вашего … гм… проклятья, как вы считаете… но уверяю вас… вы не представляете, во что это может обернуться.

Мунк внезапно приблизил свое лицо к лицу Кристы:

- Ну так как?

Из синевы его глаз веяло таким холодом и жутью, что Криста уже было хотела отказаться… но в самый последний момент прошептала:

- Да…

***

Эдвард – так звали Мунка – написал с ней четыре картины. Каждый раз, когда очередное полотно было завершено, Криста чувствовала громадное облегчение. Ее больше не преследовали ночные кошмары, когда параллельные стены неумолимо сближались, сжимая ее, раздавливая в тонкий лист…

Где-то после второй или третьей картины Криста вдруг стала замечать неправильности, дефекты ее мира. Там, где через дорогу от ее апартаментов раньше был куб здания банка, появился несуразного вида полу-шар общественной библиотеки – что, собственно, только приветствовалось бы Кристой в других обстоятельствах, но уж больно нелепым, криво-косо-овально построенным казалось это неведомо откуда взявшееся здание.

И такие несуразицы теперь возникали с каждым днем – чем дальше, тем больше. Порой Кристе казалось, что в ее мире, до этого строго выверенном, чинном, правильном, теперь появилась некая плесень или грибок, который злонамеренно уничтожал эту самую аккуратность и правильность.

Но что было еще страшнее, это появление в квартире Кристы «черной стены», некоего артефакта с непонятным происхождением и предназначением. Криста обнаружила ее две недели назад, вернувшись с работы. Большая, от пола до потолка, иссиня-черная, гладко отполированная плита испускала едва слышимое гудение, и когда Криста интуитивно прикоснулась к ней ладонью, та неожиданно словно бы провалилась в до того казавшуюся абсолютно твердой поверхность…

Она рассказала о плите Мунку, но художник успокоил ее и сказал, что у «обсидиановой плиты» есть особое предназначение и роль в их освобождении от стрессов…

Самое поразительное было в том, что все эти перемены словно бы происходили в каком-то полусне, и Криста воспринимала их как должное. В другое время она бы попросту сбежала от «стены», но после разговора с Мунком черная поверхность плиты теперь казалась ей где-то даже успокаивающей.

Между тем город изменился до полной неузнаваемости. Исчезли прямые линии, пропали острые и тупые углы, а на смену им пришли окружности, овалы, эллипсы… Фиолетовые деревья росли теперь корнями кверху, а будка мороженщика на углу рядом с госпиталем Кристы теперь торговала прошлогодними журналами и газетами, которые – как ни странно – пользовались огромной популярностью.

…Последнюю картину Мунк нарисовал за неделю. Все четыре полотна в общем походили друг на дружку, но все они имели четко видимые отличия. Кристу совсем не смущало то, что она сама на картинах выглядела как нечто непонятное, некое аморфное создание, бесполое и безликое – за исключением огромных, раскрытых в ужасе глаз и непропорционально большого рта, распахнутого в безмолвном крике. И снова же, при других обстоятельствах Криста задумалась бы – насколько профессионален художник, который так фривольно обращается с внешностью модели на полотне… но его уверенность и тщательность в выписывании мельчайших деталей картин убедили ее в том, что он известен как художник не зря.

Мунк поблагодарил Кристу за ее позирование моделью и щедро расплатился за работу – впрочем, Криста участвовала в этом скорее как в эксперименте, для того, чтобы помочь бедняге в его борьбе с психическим недугом.

…Криста вышла из студии при Музее изобразительных искусств Осло после расставания с Мунком. Рыжеволосый парень, пританцовывая, пел какую-то странную белиберду, смесь рэгги и блюза, с дерганым ритмом и совершенно ломаным ритмом и размером – хотя моментами Криста улавливала логику в рваных фразах.

Но что ее поразило больше всего – это то, что он совершенно однозначно знал (в отличие от всех меценатов, искусствоведов и критиков, которые в один голос говорили о том, что на трех первых картинах Мунка изображен МОСТ через реку…) что это – деревянная набережная вдоль реки, “boardwalk”…

Откуда он знал это?

Кроме Мунка и нее, это не было известно никому! Мунк сам говорил, что он нарочно изобразил деревянный настил таким образом, чтобы никто не смог бы однозначно сказать, что это…

Пораженная, она дала странному певцу сотню на чай и ушла.

***

Криста вернулась домой. Открыв полукруглую дверь, она с трудом протиснулась в прихожую, которая теперь больше походила на некий тоннель с узкими кривыми стенами. Сбросив надувное пальто, Криста прошла на кухню и поставила нелепо сплющенный чайник на пузатую плиту – ей пришлось некоторое время балансировать его на конфорке, потому что он все время норовил соскользнуть с нее.

На душе была пустота. Мунк уже не нуждался в ней.

Работа больше не приносила ей удовлетворения. Больные теперь были все больше с насморками и ангинами – она с удивлением поняла это. Психоневрологические заболевания куда-то постепенно испарились, и ее диспансер теперь лечил болезни ухо-горло-носа…

Чайник загудел пароходным басом, отмечая готовность вскипеть.

Она выключила керосин в плите и затем долго сидела, бездумно пялясь на трещины на круглой стене. Потом медленно поднялась и сомнамбулой прошла к обсидиановой стене.

Погрузив в нее руки по локти, она еще сомневалась некоторое время, но затем решительно нырнула в черное ничто.

***

- Здравствуй, Криста… - Рыжие волосы непокорно разметались по плечам.

Он стоял перед картиной Мунка. Музей только-только открылся, и посетителей в этом заде еще не было – кроме него.

- Все кричишь? – Он сокрушенно покачал головой. – Знаешь, а я придумал, как тебе помочь. – Он оглянулся, потом достал из кармана бритву и сноровисто, так, словно бы делал это каждый день, вырезал полотно из тяжелой рамы, затем свернул его в тонкую трубку и затолкал ее вдоль позвоночника своего тощего тела.

…Криста не кричала больше двадцати лет, пока ее картину не вернули в музей Мунка в Осло. Когда она снова увидела белый свет, она прослезилась – то ли от радости, то ли от горя.

Ее украли второй раз на следующий год – на этот раз навсегда.

В этот раз она была даже рада. Тяжело кричать годами. А так… Свернутой в рулон, в темном тубусе, упрятанной в одном из банков Манхэттена… Вечная, отдохновенная тишина.

Загрузка...