Первым вернулось не сознание. Первой вернулась боль.


Это была не пульсирующая вспышка, а тяжелая, статичная константа, словно гравитация этого мира. Боль свила гнездо в голеностопах, стянула икроножные мышцы в тугие, гудящие узлы и разлилась горячим свинцом вдоль позвоночника.


Вера открыла глаза.


Над головой нависал потолок, высокий, теряющийся в утренней мгле, исполосованный сетью трещин, напоминающих карту несуществующего, разлагающегося материка. В углу расплывалось желтое пятно от давней протечки, словно старый синяк на коже мертвеца. Штукатурка в центре едва держалась, но Веру это не волновало.


Истомина лежала абсолютно неподвижно, вслушиваясь в дыхание дома.


Дореволюционное здание на Петроградской стороне, превращенное историей в улей для пролетариата, стонало во сне. Где-то за фанерной перегородкой надрывно кашлял сосед, выплевывая легкие, прожженные Беломором. Этажом выше плакал ребенок. В трубах гудела вода, пробиваясь сквозь ржавчину десятилетий.


Легкие обожгло холодом. Воздух здесь был ледяным, с привкусом вековой пыли, мокрой шерсти и сладковатым запахом газа, который, казалось, сочился из самих стен.


— Доброе утро, Вера Николаевна, — прошептала девушка в темноту.


Голос прозвучал хрипло, чуждо.


Балерина медленно села. Панцирная сетка кровати жалобно взвизгнула, впиваясь металлическими ромбами в тощее бедро. В прошлой жизни, той, что осталась в сытом, цифровом и стерильном 2024 году, утро встречало её мягким светом умной лампы, постельным бельем из египетского хлопка и запахом арабики из капсульной кофемашины. Климат-контроль поддерживал идеальные двадцать два градуса, а ортопедический матрас помнил изгибы тела.


Здесь, в январе 1989-го, утро начиналось с борьбы за выживание.


Босые ноги коснулись пола. Дощатый паркет, крашенный в грязно-рыжий цвет, обжег ступни. Сквозняки в этой комнате чувствовали себя хозяевами, нагло игнорируя заклеенные газетой Правда щели в рассохшихся рамах.


Рука потянулась к ночнику. Щелчок выключателя, и тусклая лампа под абажуром с бахромой выхватила из темноты убожество нового бытия: венский стул с отломанной спинкой, погребенный под ворохом тряпья, полированный шкаф, похожий на вертикальный гроб, и зеркало в тяжелой раме, мутное, как воды Невы.


Взгляд упал на ноги.


Зрелище не для слабонервных. Ступни девятнадцатилетней Веры Истоминой напоминали поле битвы, перепаханное артиллерией. Косточки больших пальцев были деформированы и увеличены, кожа на пятках огрубела до состояния подошвы кирзового сапога. Ногти на мизинцах отсутствовали, сошли еще месяц назад и теперь медленно, мучительно отрастали заново, чтобы быть снова раздавленными жестким стаканом пуанта.


Танцовщица провела пальцем по свежему мозолю, налитому сукровицей. Нажала. Болевой импульс прострелил нерв до самого затылка.


— Идеально.


Усмешка искривила губы. В 2024 году подобное состояние вызвало бы панику. Визит к подологу, силиконовые вкладыши за безумные деньги, больничный на неделю. Та женщина берегла себя. Она была осознанной, посещала психотерапевта, прорабатывая детские травмы, и пила матчу на миндальном молоке. И была абсолютно, безнадежно пустой. Середнячок в кордебалете провинциального театра, чья карьера закончилась, не начавшись, из-за страха боли и отсутствия амбиций.


Судьба или чья-то извращенная шутка швырнула сознание тридцатилетней женщины на тридцать пять лет назад, в тело юной, талантливой, но нищей выпускницы Вагановки.


Вера Истомина была чистым листом. Без денег, связей, нормальной еды и теплых сапог. Зато с телом, способным скручиваться в узел, и, что важнее, с опытом взрослой, циничной стервы из будущего, точно знающей: жалость к себе — это роскошь, недоступная в эпоху перемен.


Хрустнули суставы, девушка встала. Поверх ночной сорочки был натянут растянутый шерстяной свитер, пахнущий нафталином. Со стула исчезло вафельное полотенце, жесткое, как наждак, и кусок хозяйственного мыла.


Предстоял путь по коридору.


Коммуналка напоминала декорации к неснятому фильму ужасов. Длинный, узкий кишкообразный проход, загроможденный сундуками, велосипедами Орленок без колес, связками пожелтевших газет и лыжами, забытыми здесь еще в эпоху застоя. Под потолком на витом шнуре болталась единственная лампочка, отбрасывающая дрожащие, болезненные тени.


Артистка двигалась бесшумно, ступая мягко, как хищник. Встречаться с кем-либо желания не возникало. Соседи, уставшие, сломленные люди, доживающие век в ожидании коммунизма, который никогда не наступит, вызывали лишь брезгливость пополам с жалостью.


Попаданка знала их будущее.


За той дверью, обитой рваным дерматином, живет семья инженера Петрова. Через три года его НИИ закроют, интеллигент начнет пить паленую водку и сгорит от инсульта в 94-м. Его жена пойдет торговать турецкими джинсами на Апрашку. А там, откуда несет кошачьей мочой, доживает век Изольда Марковна. Старуха не переживет следующую зиму, когда в районе отключат отопление.


Призраки. Мертвецы, которые еще ходили на работу, стояли в очередях за синими курами и обсуждали съезды депутатов. Живой здесь была только Вера. Потому что знала финал этой пьесы.


Ванная комната встретила могильным холодом. Дверь закрылась на хлипкий крючок. Кафель, когда-то белый, покрылся сеткой желтых трещин и черной плесени. Чугунная ванна с облупившейся эмалью покоилась на львиных лапах, одну из которых заменяла стопка кирпичей.


Кран задрожал, выплюнул сгусток ржавчины, и потекла вода. Ледяная. Горячей не было уже неделю из-за аварии на теплотрассе. В 2024 году это стало бы поводом для скандала в городском паблике. Здесь — просто средой обитания.


Ладони наполнились водой, и Вера плеснула в лицо.


Холод обжег кожу, заставив сердце пропустить удар. Девушка зашипела сквозь зубы, но продолжила. Нужно было смыть остатки сна, остатки слабости. Ледяная вода стягивала кожу, делая её прозрачной, фарфоровой.


Голова поднялась. Взгляд уперся в зеркало над раковиной.


Из мутного стекла смотрела незнакомка.


Девятнадцать лет. Точеные скулы, обтянутые бледной кожей. Огромные, неестественно темные глаза с расширенными зрачками. Ключицы торчали так остро, что казалось, ими можно порезаться. Губы обветрены и искусаны в кровь.


Красивая. Пугающей, болезненной красотой умирающей эпохи.


— Ты — мой инструмент, — произнесла балерина своему отражению. — Не я. Скафандр. И я выжму из тебя всё, до последней капли.


Союз рухнет через два года. Скоро эти улицы заполнят бандиты в малиновых пиджаках, деньги превратятся в фантики, а идеалы будут продаваться на вес. Ностальгии не было. Спасать Империю или предупреждать кого-то? К черту.


План был один: стать великой. Сейчас. Пока занавес еще не упал.


В 2024-м тридцать лет — это приговор для балета. Карьеру не начинают, её заканчивают. А здесь снова девятнадцать. Тело гибкое, сильное, полное гормонов и ресурса. Современные методики тренировок, знание психологии, полное отсутствие советских моральных тормозов — этот коктейль позволит взлететь.


Пусть мир горит. Вера будет танцевать на пепле.


Жесткое полотенце растерло кожу до красноты. Возвращение в комнату. Подход к окну.


За стеклом, покрытым морозными узорами, проступал Ленинград. Серый. Величественный. Мертвый. Небо наваливалось на шпили крыш свинцовой плитой. Снег, почерневший от копоти заводских труб, лежал грязными сугробами вдоль Фонтанки. Редкие прохожие спешили к метро, пряча лица в воротники, похожие на согбенные тени в Аиде.


В этом городе не было цвета. В этом времени не было надежды.


Но была сцена. Мариинский, пока еще Кировский, театр стоял посреди серого хаоса как храм иного бога. Жестокого, требующего человеческих жертвоприношений, но дарующего бессмертие.


Желудок скрутило спазмом.


Путь лежал на кухню. В общей зоне было пусто, но воздух пропитался запахом вчерашней жареной рыбы и Белизной. Таракан, наглый и жирный, неспешно полз по клеенчатой скатерти стола. Ладонь прихлопнула его, быстро, без эмоций. Трупик полетел на пол.


Скрипнула дверца личного шкафчика. Половина буханки черного хлеба Дарницкий. Банка индийского растворимого кофе — коричневая пыль, по вкусу напоминающая жженую резину. Пачка масла, купленная по талонам. Всё.


В будущем завтрак состоял из авокадо-тостов и лосося, с подсчетом калорий и макронутриентов. Здесь хотелось просто жрать.


Две ложки кофе полетели в щербатую кружку, залитые кипятком из общего чайника. Запахло горечью. Нож отрезал кусок хлеба, масло легло так тонко, что сквозь него просвечивал мякиш.


Еда была топливом. Плохим, низкооктановым топливом для гоночного болида, которым управляла попаданка.


— Ничего, — прошептала Вера, делая глоток обжигающего пойла. — Скоро я буду пить шампанское. Или кровь.


Слова вырвались случайно, всплыли из подсознания. Может, потому что во рту стоял металлический привкус от кровоточащих десен, авитаминоз, будь он неладен. А может, сам воздух 1989 года был пропитан предчувствием насилия.


Хлеб исчез, пальцы тщательно собрали крошки со скатерти и отправили их в рот. Энергия. Нужна энергия. Сегодня класс у Цербера — Елены Сергеевны. А потом прогон. Сегодня предстояло выгрызть место под софитами.


Девушка вернулась в комнату. Начался ритуал облачения воина в доспехи.


Сначала лейкопластырь. Каждый палец на ногах был заклеен, создавая вторую кожу. Потом хлопковые носки. Сверху шерстяные гетры, колючие, связанные вручную. Трико, заштопанное на колене, но чистое. Купальник.


Истомина села на край кровати, взяв в руки пуанты.


Розовый атлас, твердый, как дерево. Ненависть к ним была почти осязаемой. Советские пуанты — орудие пытки. Они не гнулись, стирая кожу в мясо за полчаса. В будущем балерины танцевали в мягких американских Gaynor Minden, пружинящих и берегущих стопу. Здесь требовались стопы из стали.


Из-под кровати появился молоток. Обычный, слесарный, с деревянной ручкой. Пуант лег на табурет. Удар пришелся по стакану, жесткому носку туфельки.


Бам!


Звук разнесся по тихой квартире, как выстрел.


Бам!


Еще раз. Разбить клей. Размягчить структуру. Подчинить материю.


За стеной кто-то застучал в перегородку:

— Имейте совесть! Шесть утра!


Рука с молотком даже не дрогнула.


Бам!


— Совесть умерла в 17-м году.


Обувь заняла свое место. Ленты затянулись тугим узлом на щиколотке, перекрывая кровоток. Вера встала. Поднялась на носки.


Боль пронзила стопы, привычная, резкая, отрезвляющая. Глаза закрылись, губы тронула улыбка. Боль означала жизнь. Боль означала работу.


Пояс старого пальто затянулся туже. Взгляд снова скользнул в окно. Внизу, во дворе-колодце, было темно и тихо. Но город просыпался. Огромный, больной зверь начинал ворочаться.


Скоро придется выйти туда. В этот холод, в эту серость, в этот дефицит. Идти в театр. Терпеть унижения от педагогов, зависть коллег, домогательства чиновников. Но Истомина выживет. И не просто выживет.


Она станет легендой этого умирающего мира.


Преимущество было неоспоримым: у неё отсутствовала душа, которую можно потерять. Душа осталась там, в будущем. А здесь царил только голод.


Свет погас. Рука подхватила сумку с формой. Балерина вышла из комнаты, оставив за спиной запах нафталина и сладковатый, тяжелый аромат своей молодой, горячей крови, который уже начал привлекать тех, кто прятался в тенях Петербурга.


Дверь захлопнулась. Щелчок замка прозвучал как взвод курка пистолета.


Охота началась.


Кировский театр встретил запахом, который невозможно спутать ни с чем другим. Аромат, составленный из молекул вековой пыли, въевшейся в бархат кулис, сухой, першащей в горле канифоли, дешевой пудры Лебяжий пух и застарелого, кислого человеческого пота. Так пахнет не искусство. Так пахнет тяжелый физический труд, возведенный в культ.


Вахта. Дядя Миша, ветеран с пустым рукавом, кивнул, не отрываясь от газеты Труд. Вертушка проходной щелкнула, отсекая серый шум улицы.


Внутри царила тишина, гулкая, напряженная, словно воздух здесь был натянут, как струна виолончели. Вера шла по бесконечным коридорам, и шаги эхом отражались от высоких сводов. Маршрут был выучен наизусть, хотя тело помнило его всего месяц. Раздевалка кордебалета. Чистилище перед раем сцены и адом репетиций.


Дверь открылась с протяжным скрипом.


Внутри уже кипела жизнь. Девушки, одинаково тонкие, с туго затянутыми пучками, переодевались, шурша тканью и шепотом обсуждая последние сплетни. Увидев Веру, они замолчали. Тишина расползлась по комнате масляным пятном.


Истомина прошла к своему шкафчику, чувствуя спиной взгляды. В них не было тепла. В 1989 году балетная труппа была не семьей, а террариумом, где выживал тот, у кого яд был сильнее.


Рядом переодевалась Света Рогозина, дочь какого-то партийного бонзы. Розовая, сдобная, пахнущая дефицитными французскими духами Climat. Трико Светы было новым, белоснежным, без единой затяжки. Блондинка посмотрела на заштопанное колено соседки и скривила пухлые губы.


— Слышала, Лариса Павловна слегла с язвой, — громко, нарочито ни к кому не обращаясь, произнесла Рогозина. — Говорят, надолго. Освободилось соло в Жизели. Папа сказал, худрук ищет замену.


По раздевалке пронесся взволнованный шепот. Вера молча натягивала гетры. Света метила на это место. И Света его не получит. Не в этой реальности.


— Интересно, кого поставят? — подхватила подпевала Светы, Таня. — Наверное, кого-то опытного.


— Или кого-то талантливого, — Света выгнула бровь, глядя на свое отражение. — А не лимиту из Саратова.


Вера захлопнула дверцу шкафчика. Металл звякнул.


Поворот был медленным. В движениях не было суеты. Взрослая женщина внутри девятнадцатилетней девочки умела держать паузу.


— Береги силы, Света, — произнесла Вера ровным, низким голосом. — Тебе еще у станка потеть. А то, глядишь, и папа не поможет, если лимита перетанцует тебя в пух и прах.


Рогозина открыла рот, чтобы ответить, но соперница уже вышла, оставив за собой шлейф холодной уверенности.


Репетиционный зал №4 был огромным, светлым и ледяным. Высокие окна выходили на Крюков канал, и от них несло могильным холодом, несмотря на заклеенные рамы. Пол, старый, рассохшийся паркет, который знал подошвы Павловой и Нижинского, был натерт мастикой, но местами предательски скрипел.


У рояля уже сидел аккомпаниатор, старый еврей Яков Моисеевич, чьи пальцы, узловатые от артрита, извлекали из клавиш музыку божественной красоты.


Вера заняла место у станка. Дальнее. Там, где обычно стояли аутсайдеры. Рука легла на отполированное дерево. Холодное.


Началось.


Дверь распахнулась, и вошла Она. Елена Сергеевна. Цербер. Бывшая солистка, чью карьеру прервала война и травма, и которая теперь мстила молодости за свою несостоявшуюся вечность. Старуха опиралась на трость с серебряным набалдашником, и стук этой трости по паркету заменял метроном.


— Плие, — скомандовала педагог без приветствия. — И… раз.


Музыка полилась. Вера начала движение. Вниз. Колени в стороны. Спина прямая, как будто проглотила лом.


В 1989 году советская школа балета была эталоном лиричности. Мягкие руки, поющие кисти, плавность, одухотворенность. Корпус держали иначе, с легким наклоном, с грацией увядающего цветка.


Вера танцевала не так.


Она принесла с собой технику 2024 года. Биомеханику. Пилатес. Агрессивную выворотность. Тело работало как поршень. В нижней точке плие мышцы не расслаблялись, а, наоборот, натягивались, как тетива.


— Гран-батман! — крик Елены Сергеевны перекрыл музыку.


Нога Веры взлетела вверх. Не на 90 градусов. Не на 120. Она ударила ногой в потолок, раскрыв шпагат на 180 градусов в вертикали, и замерла в верхней точке. Это было нарушение законов физики и советской этики. Это было слишком резко. Слишком спортивно. Слишком сексуально.


Света, стоявшая у центрального станка, едва не потеряла равновесие, засмотревшись.


— Стоп! — Трость с грохотом ударила по полу. Музыка оборвалась.


Елена Сергеевна медленно подошла к Вере. Старая дама в пуховой шали обошла замершую балерину кругом, как инспектор осматривает бракованную деталь.


— Истомина, — голос был тихим, но от этого еще более страшным. — Ты где этому научилась? В цирке? Или в варьете?


Вера опустила ногу. Медленно. Контролируя каждый сантиметр движения. Мышцы бедра горели, но это был сладкий огонь.


— Я работаю над растяжкой, Елена Сергеевна.


— Растяжкой? — педагог ткнула холодным концом трости Вере под колено. — Ты рвешь связки, дура. В балете нужна линия, а не акробатика. Убери эту агрессию. Ты должна быть сильфидой, а не бойцом спецназа. Мягче руки! Округли локти!


— Жизель была крестьянкой, — внезапно сказала Вера, глядя прямо в выцветшие глаза наставницы. — Она ходила по земле босиком. В её движениях должна быть сила, а не только эфир.


В зале повисла тишина. Спорить с педагогом? Это был суицид.


Елена Сергеевна сузила глаза.


— Ах, вот как? Сила? — старуха усмехнулась. — Хорошо. Раз ты у нас такая умная и сильная… Выйди на середину.


Толпа девушек расступилась, освобождая центр зала. Света Рогозина злорадно хихикнула в кулак.


— Покажи нам сцену сумасшествия, Истомина, — приказала Елена Сергеевна, садясь на свой стул. — Финал первого акта. Яков Моисеевич, прошу.


Это была ловушка. Сцена сумасшествия Жизели — вершина актерского мастерства. Её доверяли только примам с десятилетним стажем. Станцевать это в 19 лет, без подготовки, на холодные мышцы — значит опозориться. Выглядеть смешно и жалко.


Вера вышла на середину. Паркет под ногами скрипнул. Глаза закрылись.


Канон требовал, чтобы Жизель, узнав о предательстве Альберта, была трогательной. Героиня должна была метаться, как подстреленная птица, терять рассудок красиво, эстетично, с распущенными волосами и трагически заломленными руками. Жертва. Невинная лилия, сломленная жестоким миром.


«К черту лилии, — подумала Вера. — Я покажу вам, как сходят с ума на самом деле».


Вспыхнула память прошлой жизни. Одиночество в бетонной коробке мегаполиса. Панические атаки в три часа ночи. Таблетки, рассыпанные по полу. Момент смерти под колесами такси, скрежет металла, удар, тьма. Пробуждение в чужом теле, в умирающей стране, в холоде и нищете.


Глаза открылись. В них больше не было человека.


Музыка началась. Тревожные, рваные аккорды Адана.


Вера не стала делать красивое port de bras. Спина ссутулилась. Тело, только что идеально вытянутое, вдруг сломалось, как сухая ветка. Плечи пошли вперед, голова дернулась в спазме.


Началось движение. Это был танец, но он был страшен. Руки срывали невидимое ожерелье, и пальцы скрючивались, как когти. Ноги не порхали, они волочились, словно налились свинцом. Вместо красивого безумия она дала им физиологию распада. Взгляд остекленел. Рот приоткрылся, и по подбородку потекла слюна, настоящая, не театральная. Страха быть уродливой не было.


Рогозина перестала улыбаться. Блондинка отступила на шаг назад, прижав руку ко рту.


Вера двигалась по кругу, набирая темп. Прыжки были невысокими, тяжелыми, но в приземлениях была такая ярость, что казалось, пятки хотят пробить пол и уйти под землю, в ад, где им самое место.


Героиня подбежала к воображаемой матери. Оттолкнула её. Увидела воображаемого Альберта.


И здесь Вера сломала канон окончательно.


В классической версии Жизель тянется к любимому, не узнавая его.

Истомина же посмотрела в пустоту перед собой с выражением такой концентрированной, черной ненависти, что у Якова Моисеевича дрогнули руки. Она не прощала его. Она его проклинала.


Финальная пробежка. Шене. Быстро, быстрее, еще быстрее. Мир превратился в смазанное пятно. Вера кружилась, как волчок, который вот-вот сорвется с оси.

И падение.

Не грациозное оседание лебедя. Рухнула. Плашмя. С глухим, костным звуком удара тела о дерево. Тело выгнулось в дугу, судорога, и замерло.


Мертва.


Музыка стихла. В зале стояла такая тишина, что было слышно, как гудит лампа дневного света под потолком.

Вера лежала на полу, чувствуя вкус пыли и крови на губах, прокушенных в экстазе. Сердце колотилось о ребра, как пойманная птица.


— Встань, — голос Елены Сергеевны прозвучал глухо.


Вера медленно поднялась. Колени были красными от удара. Волосы выбились из пучка и липли к мокрому лбу.

Стоя перед педагогом, тяжело дыша, ожидала разноса. Ожидала крика о том, что превратила великий балет в психиатрическую клинику.


Старая балерина смотрела долго. В глазах, обычно холодных и колючих, плескалось что-то новое. Это не было восхищение. Это был первобытный страх. Так смотрят на шамана, который во время ритуала призвал духа, которого не сможет контролировать.


— Кто тебя научил так ненавидеть, девочка? — тихо спросила она.


— Жизнь, — выдохнула Вера. — И будущее.


Елена Сергеевна отвела взгляд. Рука, лежащая на набалдашнике трости, слегка дрожала.


— Это было… грязно. Это было против всех правил, — пауза, сухие губы облизнулись. — Но я поверила, что ты умерла.


Старуха повернулась к залу, где застыли ошарашенные кордебалетные.


— Чего встали?! — рявкнула она, возвращая себе привычный тон Цербера. — Урок не закончен! Адажио! Рогозина, к центру! И попробуй только показать мне свою кукольную улыбку после этого.


Света вышла на середину, но ноги дрожали. Девушка была раздавлена. Она понимала: можно выучить технику, можно купить лучшие пуанты, можно иметь папу в обкоме. Но нельзя научиться этому. Нельзя сыграть бездну, если ты в неё не заглядывал.


Вера вернулась к станку. Тело трясло, адреналиновый отходняк. Руки дрожали. Но это была не слабость. Это была вибрация высокой мощности.


Глаза поднялись и случайно встретились с огромным зеркалом, закрывающим всю стену.


В дальнем углу зала, в густой тени за портьерой, показалось движение. Едва уловимое колебание тьмы. Словно там кто-то стоял. Кто-то высокий, невидимый для остальных.


Вера не испугалась. Наоборот. По позвоночнику пробежала волна горячих мурашек. Голова чуть заметно кивнула отражению в зеркале.

*Ты видел? Тебе понравилось?*


Тень не ответила, но воздух в зале стал еще холоднее.


— Истомина! — окликнула педагог. — Не расслабляться! Держи спину!


Вера выпрямилась. Ладони схватились за палку станка так, что побелели костяшки.


— Я держу, Елена Сергеевна. Я все удержу.


Она знала, что сегодня выиграла битву. Но война только начиналась. И главным зрителем был не худрук, и не старая учительница, а Тот, кто прятался в тенях этого проклятого, великого города.


Очередной аккорд рояля ударил по нервам.

Вера ушла в глубокое плие, чувствуя, как мышцы стонут от напряжения, и улыбнулась.

Она была готова танцевать на осколках империи.


Раздевалка кордебалета напоминала улей, в который пустили дым. Воздух здесь был спертым, тяжелым, пропитанным кисловатым запахом разгоряченных тел, лака для волос Прелесть и дешевых сигарет, которые курили тайком в форточку.


Вера вошла в комнату, чувствуя, как ноги гудят, словно высоковольтные провода. Утренний класс выжал досуха, но это была хорошая усталость. Честная.


Истомина прошла к своему шкафчику, крайнему в ряду, у самой двери, где всегда дуло. Это было место изгоя, и оно вполне устраивало. Отсюда был отличный обзор на весь этот террариум в розовых пачках.


В комнате повисла тишина. Не полная, а та, особая, звенящая тишина, которая бывает перед грозой или дракой. Девушки, обычно щебечущие как сороки, вдруг занялись своими делами с нарочитым усердием. Кто-то слишком громко рылся в сумке, кто-то яростно стирал грим.


Балерина села на узкую деревянную скамью. Спина ныла. Хотелось одного: снять эти чертовы кандалы, которые в СССР называли пуантами, и сунуть ноги в таз с ледяной водой.


Пальцы потянулись к лентам. Узлы затянулись намертво, пропитавшись потом. Рывок, морщась от боли в отекших щиколотках.


На другом конце комнаты, у большого зеркала, стояла Света Рогозина. Блондинка не переодевалась. Она стояла вполоборота, делая вид, что поправляет прическу, но отражение выдавало её глаза. Они не отрывались от рук Веры. В них плескалось жадное, злобное ожидание.


«Что ты задумала, сука?» — ленивая мысль.


Левый пуант упал на пол. Нога, освобожденная из тисков, пульсировала жаром. Руки взялись за правый. Стянули его с пятки.

И замерли.


Обычный человек не заметил бы ничего. Но Вера, прошедшая школу выживания в 21 веке и школу боли в 20-м, обладала звериным чутьем. Внутри пуанта что-то было. Что-то мелкое, сыпучее, почти невесомое.


Рука не полезла внутрь, чтобы расправить стельку, как делала обычно. Инстинкт, или память тела, знающего, что этот мир хочет его убить, остановил.


Вера подняла пуант на уровень глаз. Перевернула его над своей ладонью. Потрясла.


Дзынь.

Дзынь-дзынь.


На мозолистую, огрубевшую ладонь посыпались осколки.


Мелкие. Острые. Битое стекло, перемешанное с канифолью, чтобы не сразу заметила. Классика балетного жанра. Старый, как мир, способ вывести соперницу из строя.


Если бы туфля была надета не глядя, если бы вес тела обрушился на носок — эти осколки превратили бы пальцы в кровавый фарш за секунду. Это была бы не просто травма. Это был бы конец сезона. Конец премьеры. Конец карьеры.


В раздевалке стало так тихо, что было слышно, как капает вода из неплотно закрытого крана в душевой.


Вера смотрела на стеклянную крошку на своей ладони.

В 2024 году это был бы повод для визита к худруку, заявления и скандала в соцсетях, уничтожающего репутацию обидчицы.

Но здесь был 1989 год. Здесь не было интернета, а худрук пил коньяк с папой Светы Рогозиной в бане по четвергам. Здесь жаловаться было нельзя. Здесь можно было только бить.


Кулак медленно сжался. Острые грани впились в кожу ладони, но лицо осталось бесстрастным. Боль отрезвляла. Боль давала право на насилие.


Голова поднялась, взгляд встретился с зеркалом. Прямо в глаза Свете.

Рогозина не успела отвести взгляд. На кукольном, румяном лице на секунду проступило разочарование — не закричала, не надела, не порезалась! — которое тут же сменилось испугом.


Вера встала.

Босиком. В одних колготках и пропотевшем купальнике. Но в этот момент она казалась выше всех в этой комнате.


Шаг, другой. Через всю раздевалку к Свете. Медленно. Неотвратимо. Как асфальтовый каток.


— Вера, ты чего? — пискнула Таня, пытаясь разрядить обстановку, но осеклась, увидев лицо Истоминой.


Лицо было маской. Белой, спокойной, равнодушной маской палача, который просто вышел на смену.


Света попятилась. Спина уперлась в шкафчик.

— Ты… ты чего подходишь? — голос дрогнул, дав петуха. — Ненормальная! Отойди!


Вера подошла вплотную. Она была выше Светы на полголовы. От Светы пахло дорогими духами Climat и животным страхом. От Веры пахло сталью и холодом.


— Дай руку, — тихо сказала Вера.


— Что? — Света моргнула, ресницы, густо намазанные ленинградской тушью, затрепетали. — Пошла вон! Я папе скажу!


Повторять не пришлось. Резкое движение, то самое, которому учили на курсах самообороны в будущем. Запястье Светы оказалось в тисках. Жестко. Выкручивая.

Света взвизгнула, пытаясь вырваться, но хватка была железной. Годы у станка и злость делали руки сильнее, чем казалось.


— Я сказала, дай руку.


Лицо приблизилось к лицу соперницы так близко, что были видны поры на напудренном носу.


Пальцы Светы были насильно разжаты. Ладонь раскрылась вверх.

Кулак с осколками перевернулся над нежной, ухоженной ручкой.


Стеклянная крошка, смешанная с канифолью и каплями Вериной крови — осколки все-таки порезали кожу — посыпалась в ладонь Светы.


— Держи, — шепот. — Это твоё. Ты обронила.


Света замерла, глядя на стекло в своей руке. Блондинка боялась пошевелиться, боясь порезаться. Губы задрожали.


— Ты… ты больная…


— Нет, Света. Я — хирург, — улыбка, от которой у стоявших рядом девушек мороз пробежал по коже. — Я вырезаю опухоли.


Хватка разжалась, но дистанция не увеличилась. Вера взяла со скамейки, где лежали вещи Рогозиной, её гордость — импортный, дефицитный корсет телесного цвета, привезенный папой из Парижа. Мечта любой советской балерины. Тончайший трикотаж, идеальные косточки.


— Красивая вещь, — задумчиво произнесла Вера, вертя корсет в руках.


— Не трогай! — взвизгнула Света, прижимая к груди руку с горстью стекла, не зная, куда его деть. — Положи на место! Он стоит больше, чем вся твоя жизнь!


— Правда? — брови поднялись. — А мне кажется, он слишком скользкий. Надо бы добавить… сцепления.


Резко, одним движением, рука выхватила у Светы из другой руки банку с канифолью, открытую, стоявшую на полке, и высыпала содержимое внутрь корсета. А потом…

Потом смахнула остатки стекла со своей ладони туда же. В нежную, шелковую подкладку.


И начала тереть.


Света закричала.

Ткань перетиралась между ладонями с силой, с хрустом, втирая осколки стекла в волокна дорогого трикотажа. Раздавался отвратительный, скрежещущий звук рвущейся ткани и ломающегося стекла.


— Что ты делаешь?! — Света бросилась вперед, забыв про осторожность.


Испорченный корсет полетел ей в лицо. Тряпка, теперь опасная, как наждачная бумага, шлепнулась на грудь.


А затем рука Веры схватила Свету за шею.

Одной рукой. За горло. И впечатала затылком в металлический шкафчик.


Бах!


Звук удара заставил всех в раздевалке вздрогнуть.


Глаза Веры потемнели. Сейчас в ней не было ничего от девятнадцатилетней девочки. Говорила тридцатилетняя женщина, видевшая вещи пострашнее, чем стекло в обуви. Говорил 1990-й год, который уже дышал в затылок.


— Слушай меня, принцесса номенклатуры, — шипение, тихое, как шелест змеи, но каждое слово падало тяжелым камнем. — Время таких, как ты, кончилось. Вы думаете, что мир принадлежит вам, потому что у вас есть пайки и Волги. Но ты ошибаешься. Мир принадлежит голодным.


Пальцы чуть сжались на горле. Света захрипела, царапая руку Веры ухоженными ногтями, но вырваться не могла.


— Еще раз, — наклон к самому уху, обдавая ледяным шепотом. — Еще раз ты подойдешь к моим вещам. Еще раз ты косо посмотришь в мою сторону. И я засуну это стекло тебе в глотку. Я сделаю из тебя инвалида, Света. Ты будешь не танцевать, а ползать. Ты меня поняла?


Света, белая как мел, судорожно кивнула. Из глаз текли слезы, размазывая тушь по щекам черными потеками.


Хватка разжалась.

Света сползла по шкафчику вниз, хватая ртом воздух, прижимая к себе испорченный парижский корсет. Рыдания были громкими, униженными, детскими.


Вера выпрямилась. Оглядела раздевалку.

Десять пар глаз смотрели на неё.

В них больше не было презрения к лимите. В них был ужас. И уважение. То самое уважение, которое испытывает стадо к вожаку, только что перегрызшему горло конкуренту.


Рука спокойно взяла полотенце. Вытерла окровавленную ладонь, порезы все-таки были, и кровь теперь медленно капала на пол.


— Кто-нибудь еще хочет проверить мою обувь? — вопрос в пустоту.


Тишина была ответом.


— Отлично.


Поворот к шкафчику, мыло, мочалка.


— Я в душ, — бросила она через плечо. — И если когда я вернусь, мои вещи будут сдвинуты хоть на миллиметр… вы знаете, что будет.


Она шла в душевую походкой королевы. Босиком, оставляя на полу редкие капли крови. Спина была прямой, как струна.

Внутри все дрожало от адреналина, но снаружи — монолит.


Зайдя в душевую кабинку, Вера включила воду. Ледяная струя ударила в лицо.

Она сползла по кафельной стене на корточки, зажимая рот рукой, чтобы не рассмеяться.


Это был истерический смех. Смех человека, который только что перешел черту.

Взгляд на ладонь. Кровь смешивалась с водой, уходя в слив розовым вихрем.


— Добро пожаловать в ад, Вера, — прошептала она. — Тебе здесь понравится.


В этот момент пришло понимание: той доброй, интеллигентной девочки из будущего больше нет. Она умерла вместе со стеклянным звоном в пуанте. Родилось что-то новое. Жесткое. Беспощадное.

И это Новое было готово на всё ради главной роли. Даже если придется идти по трупам. Или по стеклу.

Загрузка...