ПРОЛОГ: ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ВЕДЬМЫ
(Несколько лет до начала действия — Париж, 1341 год, Гревская площадь)
Воздух над Парижем дрожал — не от зноя, не от ветра, а от страха. Тысячи глаз, как один, были устремлены к центру площади Грев, где под чёрным небом, затянутым дымом и тучами, возвышался костёр. Не праздничный, не ритуальный — карательный. Огромный, сложенный из дубовых брёвен, пропитанных смолой, с железными цепями, вмурованными в землю. На нём стояла женщина.
Она не кричала. Не молилась. Не просила пощады.
Её руки были связаны за спиной грубой пеньковой верёвкой, но плечи — расправлены, как у королевы на троне. Её длинные, иссиня-чёрные волосы, не тронутые ножницами палача, развевались на ветру, будто живые змеи, охраняющие её тайну. На ней не было роскошных одежд — лишь простая льняная рубаха, испачканная грязью темницы, но даже в ней она выглядела так, будто сошла с фрески древнего собора — величественная, неприступная, полная мрачного достоинства.
Элоиза де Монвер.
Имя, что шептали теперь только в страхе. Имя, что стёрли из хроник, выжгли из памятных книг, вычеркнули из молитв. Но имя, что не умирало — оно жило в шёпоте слуг, в кошмарах детей, в дрожащих руках священников, осеняющих себя крестом перед сном.
Сегодня её сожгут. По приказу короля. По обвинению в колдовстве, в насылании чумы на скот, в отравлении колодцев, в связи с нечистой силой. Всё ложь. Всё удобная ширма. Истинная причина — другая. Она знала слишком много. Знала, кто на самом деле стоит за смертью королевы. Кто подменил завещание. Кто подсунул фальшивую грамоту о браке. Кто убил наследника, чтобы трон достался младшему брату. Она знала — и не молчала. А в те времена, когда трон дрожал, а церковь служила не Богу, а короне, — знать правду было смертельно. Говорить её — безумие. Пытаться доказать — самоубийство.
Но Элоиза не боялась смерти.
Она боялась только одного — чтобы правда умерла вместе с ней.
На возвышении, под балдахином из пурпурного бархата, сидел король Филипп VI Валуа — тридцати пяти лет от роду, в расцвете сил, с лицом, выточенным из мрамора гордыни. Его корона сверкала даже под тусклым небом, его взгляд был холоден, как зимний ветер в Альпах. Он не смотрел на неё. Он смотрел мимо. Как будто то, что происходило внизу, было не казнью, а театральной постановкой. Как будто кровь, которая вот-вот прольётся, была не человеческой, а театральной краской.
Рядом с ним — его ближайшие советники: кардинал Этьен де Монлюи, чьи пухлые пальцы теребили чётки, но глаза жадно следили за костром; герцог Орлеанский, жующий вяленое мясо, будто на пиру; канцлер Пьер де Клермон, записывающий каждое слово — не для истории, а для архивов страха.
А чуть поодаль, почти в тени — королева Жанна, молодая, бледная, с глазами, полными слёз. Она не хотела этого. Она просила пощадить. Но её голос был слаб против грома королевской воли. И против страха — страха перед женщиной, которая могла одним взглядом заставить лошадь встать на дыбы, а свечу — погаснуть без ветра.
— В последний раз! — крикнул палач, высокий, с лицом, изуродованным оспой. — Откажись от дьявола! Признай свою вину! И Господь помилует твою душу!
Элоиза медленно повернула голову. Её губы, потрескавшиеся от холода и жажды, дрогнули. И тогда она заговорила. Голос её не был громким, но пронёсся над площадью, как колокольный звон в час смерти — чистый, ледяной, неумолимый.
— Я не отрекаюсь. Я не виновна. Я — последняя, кто помнит правду. И если вы сжигаете меня сегодня — знайте: вы сжигаете не ведьму. Вы сжигаете совесть этого трона.
Толпа замерла. Даже воронье на крышах притихло.
Король наконец посмотрел на неё. В его глазах мелькнуло что-то — не страх, нет. Раздражение. Как будто назойливая муха портит ему праздник.
— Довольно слов, — бросил он. — Пусть пламя очистит эту землю от её языка.
Палач кивнул. Поднёс факел к основанию костра.
Смола вспыхнула с хрустом. Огонь, жадный и алчный, начал ползти вверх, лижет брёвна, обвивая ноги Элоизы. Дым, густой и едкий, поднялся к небу, как мольба, не услышанная Богом.
Но она не закричала. Не закашлялась. Не упала на колени.
Она запела.
На древнем языке, который никто не понимал — ни священники, ни учёные, ни король. Песнь, что звучала, как шепот ветра в заброшенных склепах, как звон цепей в подземельях, как стон земли, разрываемой мечами. Это была не молитва. Это было заклинание. Или — проклятие.
Король встал.
— Заставьте её замолчать! — рявкнул он.
Палач бросил в огонь мешок с серой — дым стал плотнее, чернее. Но голос Элоизы не смолк. Он становился громче. Сильнее. Будто сам огонь давал ей силу.
И тогда, когда пламя достигло её груди, когда кожа начала трескаться, а волосы вспыхнули, как факел, — она посмотрела на короля. Прямо. Без страха. Без ненависти. С жалостью.
И произнесла слова, что должны были стать последними — но стали первыми в череде бедствий:
«Слушай меня, Филипп Валуа. Слушай, дом твой. Слушай, земля Французская, что кормила вас и поила, а вы — предали её.
Когда последний из вашего рода возложит на голову корону — пусть она станет ему венцом из шипов. Пусть каждый, кто воссядет на троне по вашей воле, умрёт в муках, преданный теми, кого любил. Пусть земля не примет их кости, а небо — их душ. Пусть их имена будут вычеркнуты из книг, а дети будут плевать на их могилы.
Ибо вы предали невинную. Вы сожгли правду на костре лжи. Вы предпочли удобную сказку — горькой истине. Вы продали совесть за титул, а честь — за золото.
И это — мой последний дар вашему дому. Не мольба. Не прощение. Проклятие. Скреплённое моей кровью. Моей болью. Моей смертью. Оно не угаснет, пока не падёт последний камень вашего дворца. Пока не высохнет последняя слеза матери, потерявшей сына из-за вашей жадности. Пока не замолчит последний колокол, что звонил в день моей казни.
Вы думаете — это конец? Нет. Это — начало.
Я ухожу в огонь. Но я вернусь — в каждом шепоте за спиной короля. В каждом отравленном кубке. В каждом зеркале, что отразит его страх. В каждом ребёнке, что родится мёртвым в королевской постели.
Вы не убили ведьму. Вы родили легенду. И легенда эта — будет вашим палачом».
Последнее слово она выдохнула, уже почти скрытая пламенем. Но оно прокатилось по площади, как гром. Люди падали на колени. Священники крестились. Лошади вставали на дыбы. Кардинал уронил чётки. Королева вскрикнула и упала в обморок.
А король… король сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Он хотел крикнуть, приказать, остановить — но было поздно. Огонь уже пожирал её тело. А её глаза — чёрные, как смола, как ночь, как сама бездна — смотрели на него. Даже сквозь пламя. Даже когда плоть обуглилась, а кости начали трещать.
Они не отрывались от него.
С тех пор прошло семь лет.
Семь лет — и три смерти.
Первый сын короля, Людовик, умер в пятнадцать — от внезапной лихорадки, с пеной у рта, в собственной постели, под охраной двадцати стражников. Врачи говорили — отравление. Но чем? Никто не знал. Серебряные ложки не почернели. Собака, что ела с его стола, жива до сих пор.
Второй сын, Филипп, погиб на турнире — в день своего совершеннолетия. Конь, на котором он скакал, был самым послушным в королевской конюшне. Ремень седла — проверенный, новый, из кожи лучшего дубления. Но в решающий момент — лопнул. Как нитка. Конь вздыбился. Принц упал. Копыта… раздробили ему череп. Зрители говорили — будто кто-то щёлкнул пальцами в толпе, прежде чем ремень лопнул. Но это, конечно, глупости.
Третий сын, Карл, исчез в лесу во время охоты на кабана. Его сопровождали двенадцать рыцарей, два егеря, три гончих. Все вернулись. Он — нет. Нашли лишь окровавленный плащ, разорванную перчатку с королевским гербом — и следы, ведущие к болоту. Но тело так и не нашли. Ни через месяц. Ни через год. Говорят, иногда ночью в том лесу слышен смех — молодой, звонкий, как у принца. И плач — женский, древний, как сама земля.
Король постарел за эти семь лет, как за тридцать. Его волосы поседели. Его спина сгорбилась. Его глаза потухли. Он больше не смеётся. Не пирует. Не любит. Он только сидит на троне — и ждёт. Ждёт, когда придёт следующая смерть. Потому что проклятие не врёт. Оно только ждёт. Как змея в траве.
А корона… корона всё ждёт нового владельца.
Но в замке шепчут — что последний сын, Жан, рождённый от второй жены, не такой, как братья. Он тихий. Задумчивый. Любит книги, а не мечи. Не доверяет вину. Не смотрит в зеркала. И каждую ночь, перед сном, целует засушенную алую розу — ту самую, что нашли в пепле костра, где сгорела Элоиза. Розу, что не сгорела. Розу, что хранит память.
И когда придворные видят, как он смотрит на трон — не с жадностью, а с тихим ужасом, — они переглядываются. И шепчут:
— Проклятие не закончилось. Оно только начинается.
Глава I. Наследник из теней
Париж. Зима 1348 года. Дворец Сен-Поль.
Ветер выл в узких улочках Парижа, как плачущая дочь, потерявший отца на поле брани. Он врывался в щели старых домов, трепал флаги на башнях, гнал по мостовой прошлогодние листья и пепел — будто пытался стереть следы прошлого, чтобы освободить место для нового, ещё более мрачного. В каменных стенах дворца Сен-Поль горели факелы, но не отгоняли холод — они лишь подчёркивали его, бросая дрожащие тени на лица придворных, собравшихся в Тронном зале. Тени скользили по гобеленам, изображавшим славные победы предков, и казалось — герои на тканях тоже дрожат. От страха. Или от предчувствия.
Король Филипп VI Валуа сидел на троне — но не правил. Он угасал. Его тело, некогда крепкое, способное выдержать турнирный меч и походный холод, теперь съёживалось под тяжестью мантии. Его лицо, некогда гордое и властное, напоминало восковую маску, отлитую в спешке: впалые щёки, обвисшие уголки губ, глаза, полные тумана и боли — не телесной, а душевной. Чума, что бушевала по Европе, не посмела коснуться короля напрямую — будто боялась его сана, или, наоборот, берегла для более изощрённой казни. Но она украла у него всё, что делало его королём: сыновей, советников, надежду. А без надежды — даже корона становится грузом, а не венцом.
— Где он? — прохрипел король, сжимая подлокотник трона так, что пальцы побелели. — Где последний?
Слово «последний» прозвучало, как приговор. Как эпитафия.
В зале воцарилась тишина. Даже шорох шелковых платьев замер. Даже дыхание кардинала, сидевшего справа, стало незаметным. Все знали, о ком речь. Все боялись произнести это имя вслух — будто оно могло притянуть новую беду.
Из тени за мраморной колонной, украшенной гербами Валуа, вышел юноша.
Высокий, худой, с лицом, похожим на короля — но не его. Не его гордость, не его жестокость, не его слепая уверенность в божественном праве. В его чертах читалась иная кровь — та, что текла по жилам женщины, сожжённой на площади Грев. Глаза — тёмные, как смола, как ночь без луны, как сама бездна, что поглотила его мать. На нём не было королевских одежд — ни парчи, ни соболя, ни золотых шнуров. Лишь простой камзол из тёмно-синего сукна и плащ с капюшоном, будто он не принц, а послушник, или шпион, или призрак.
Он шёл медленно. Каждый шаг отдавался эхом в каменном зале. Каждый взгляд, брошенный на него, был тяжелее меча.
— Я здесь, отец, — сказал он, остановившись в трёх шагах от трона.
Голос его был тихим, но не слабым. В нём не было дрожи. Только усталость. И что-то ещё — древнее, неподвластное страху.
— Жан… — король с трудом выговорил имя, будто оно обожгло ему губы. — Ты — последний. Последний Валуа. Последняя… надежда.
Слово «надежда» прозвучало как насмешка. Как издевательство судьбы.
Жан не ответил. Он смотрел на трон — не с жадностью, не с благоговением, не с тщеславием юноши, впервые увидевшего символ власти. Он смотрел на него с тихим ужасом. Как на плаху. Как на гроб. Как на проклятие, принявшее форму золота и драгоценных камней.
— Ты будешь коронован через месяц, — объявил канцлер Пьер де Клермон, шагнув вперёд. Его голос был ровным, как лезвие ножа. — До тех пор — ты находишься под защитой королевского дома. И под наблюдением.
— Под наблюдением? — тихо спросил Жан, не отрывая взгляда от трона. — Или под стражей?
Канцлер не ответил. Он не мог. Ответом ему был взгляд короля — долгий, мутный, полный нелюбви, не гордости, не отцовской нежности… а страха. Страха перед сыном. Страха перед тем, что в нём проснулось. Страха перед проклятием, что не дремлет — оно ждёт.
Жан медленно поклонился — не глубоко, не как подданный, а как равный, принимающий бремя. Повернулся. И вышел.
За его спиной в зале никто не шевельнулся. Даже дыхание замерло.
Но когда двери за ним закрылись, одна из фрейлин — молодая, с огненными, как закат, волосами и взглядом, в котором читалась не только красота, но и ясновидение, — сделала шаг вперёд. Она не боялась шептать там, где другие боялись дышать.
— Берегись вина, принц, — прошептала она, глядя вслед удаляющейся фигуре. — И не доверяй зеркалам. Они помнят её лицо.
Он не обернулся. Не остановился. Но каждое её слово легло ему на сердце — как печать. Как предупреждение. Как первая нить в паутине, что уже начала оплетать его судьбу.