“Кубок смерти”.
Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!
Вот арфа золотая:
Пускай персты твои, промчавшися по ней,
Пробудят в струнах звуки рая...
— Джордж Гордон Байрон (пер. М. Лермонтова)
---
(Записано эт-софером на гевиле в Гиве между закатом и полуночью, когда тишина становится пыткой. Переписываю в третий раз: пальцы дрожат, чернила расплываются на коже. Возможно, это моя последняя запись.)
---
Часть первая. Царь.
Он не приходит подобно ветру — ибо ветер есть дыхание Божье, а здесь не пахнет даже ангелом. И не подобно зверю — ибо зверь имеет тень и плоть, а здесь нет ничего сотворённого. Он является как трещина в основании мира, как звук ломающейся кости. Кости, которую никто не сломал. Ибо её и не было.
Сначала немеют пальцы ног. Потом сердце пропускает удар. И вот уже воздух воняет — становится мёртвым, как вода в колодце, в котором утонул ягненок. Я ещё слышу шорох сандалий слуг, треск гаснущей масляной лампы, стук собственных зубов друг о друга. Но звуки эти доходят словно с того берега Иордана, будто я уже умер и слушаю живых сквозь каменную кладку склепа…
А потом внезапно наступает тишина. Но не такая, когда люди молчат. Такая, при которой молчание обретает голос. И голос этот — мой собственный, хотя слова — не мои.
Я научу тебя узнавать этот миг, арфист. Ты думаешь, что знаешь, как выглядит безумие, потому что видел, как я мечу копьё в стены. Нет! Ты ничего не знаешь. Безумие — это вовсе не крики и вопли с пеной у рта. Безумие — это когда ты сидишь на троне, сжимая подлокотники так, что дерево ломается, а внутри тебя ведут беседу трое. Один — это ты. Второй — Он. А Третий — тот, кто помнит, каково это — просто быть человеком. Он сидит и плачет в самом тёмном углу, потому что его больше никто не хочет слушать.
Сегодня Он явился, когда я смотрел в окно на долину Рефаим. Над холмами ещё висел багрянец заката — такой густой, что воздух казался кровью. Я стоял и думал о том, как хорошо, что сегодня нет гостей. Я почти поверил, что Он забыл ко мне дорогу. Что Господь наконец-то сжалился. Что я просто устал, а не болен…
И в этот самый миг я почувствовал, как за моей спиной кто-то хмыкнул.
Я обернулся. Никого. Только пустая комната, масляная лампа, копьё на лежанке. Но смешок был. Тёплый. Влажный. Вонючий. Как из пасти старого пса. Я опустил глаза — на полу цепочка мокрых отпечатков ног. Чьи-то босые следы немалых таких ступней. Они начинались у самого порога, направлялись ко мне, а потом — обрывались. Как будто тот, кто их оставил, растворился в воздухе в шаге от меня. Или же слился со мною...
И тогда начинается ЭТО...
Сначала я ещё держусь. Я говорю себе: это служанка не затерла за собой, это пыль, это игра света, это старая рана в голове чудит к непогоде.
Я приказываю слугам принести вина. Делаю большой глоток. Оно не имеет вкуса — как тёплая вода.
Я приказываю позвать жену. Приходит Ахиноамь и плачет. Потом является Мелхола, смотрит на меня большими испуганными глазами, бормочет что-то успокаивающее. Её голос доносится, как через толщу воды. Я вижу, как движутся её губы, но слова распадаются на отдельные звуки, бессмысленные, как журчание ручья.
Потом она удаляется, повесив на лицо маску сочувствия. А может, это я прогоняю её. Я не помню. Да это и неважно.
А потом ЭТО начинает менять реальность. Внезапно стены начинают дышать.
Ты думаешь, я шучу, певец? Подойди к любой стене этой комнаты. Приложи ладонь. Она холодная, каменная, грубая. Я это точно знаю. Я проверял сто раз. Но когда Он во мне, стены становятся тёплыми, как живая кожа. И они пульсируют. Медленно. Ритмично. Как сердце. Как огромное сердце, которое бьётся где-то глубоко под землёй. Я прижимаюсь ухом к стене и слышу шепот. Но не слова. Ни одного слова, которое я мог бы разобрать. Только шепот и шорох. Только ощущение, что кто-то стоит с той стороны и говорит, говорит, говорит, прижав губы к камню, и вибрация проходит сквозь камень ко мне в череп, а оттуда — прямо в мозг…
Я отшатываюсь. Но шёпот остаётся. Теперь он внутри головы. Он берет огромную ложку и начинает жрать, жрать, жрать мой разум!!
И тогда приходят лица. Их много, и они молчат. Спокойные лица. Тихие. Мёртвые лица. Я не вижу их глазами — нет, глаза видят только пустую комнату да горящую лампу. Я вижу их остатками моего недоеденного рассудка. Как будто кто-то отпер дверцу в моём затылке, и оттуда высыпались все, кого я убил, кого я предал, кого я проклял…
Первым всегда появляется Самуил.
Он не выглядит немощным стариком, каким я его запомнил на склоне лет. Он молод и полон сил — таким я впервые увидел его, когда искал ослиц моего отца. Самуил стоит в углу, закутанный то ли в белую мантию, то ли в саван. Он смотрит сквозь меня глазами, в которых нет ничего. Ни гнева. Ни прощения. Ни боли. Только знание. Бесконечное, холодное знание того, что будет. Он знает, что скоро я умру. Знает, что сыновья мои полягут рядом со мною на горе Гилбоа, и филистимляне отрубят мне голову и понесут её по городам своим, как военный трофей. Он знает всё это — и молчит. Но, самое главное, он прекрасно знает, что тебе достанется моё царство, а с ним и миллион проблем, которые я не успел решить.
— Скажи же мне, — вопрошаю я Самуила. — Скажи, что я могу сделать? Принести жертву? Тысячу овнов? Сотню волов? Собственного сына? Скажи!
Он молчит. И смотрит.
— Ты не Самуил!!! — кричу я. — Ты бес! Ты дух-обманщик!! Самуил любил меня. Самуил помазал меня на царство! Самуил...
Внезапно Он улыбается. И эта улыбка — самое страшное, что я когда-либо видел. Потому что в ней нет ничего человеческого. Она — как трещина посреди лица. Как если бы кто-то надел маску пророка, но забыл, как работают мышцы. И кстати: Самуил никогда не улыбался. Никогда! Сколько я его помню — он всегда ходит с каменным сосредоточенным лицом.
Потом пророк исчезает. Словно ему надоело смотреть на меня.
И на его месте появляется Агаг.
Царь амаликитян. Тот, кого я должен был убить в Галгале, но пожалел. Толстый, низкорослый, с немытой головой и масляными глазами. Он никогда не был страшным при жизни. Я смотрел на него как на жертвенную скотину, которую ведут на заклание. Но сейчас он страшен. Потому что он радостно смеётся. Беззвучно. Трясётся всем телом, и его беззубый рот открывается в чёрную дыру, из которой пахнет могилой.
— Ты пожалел меня, царь Саул, — говорит он противным голосом, похожим на скрип несмазанных ворот. — Ты пожалел моих овец и волов. Мою семью и моих подданных. Ты хотел оставить наилучшее для жертвы. А Господь Бог хотел твоего послушания!! И теперь... теперь ты сам — жертва. Жертва, которую никто не приимет!
Я закрываю глаза. Я больше не могу на них смотреть! Но лица не исчезают. Их становится только больше.
Вот Ионафан, мой первенец. Живой и здоровый. И юный, словно и не прошло сорока лет моего царствования.
Он смотрит на меня с укором — зачем, отец? Зачем ты втянул нас в эту войну? Почему ты не послушался Бога? Для чего я умру на том холме, со стрелой филистимлянина в горле, и последнее, что я увижу, будет твой труп, глядящий в небо мертвыми глазами?
А потом я вижу моих дочерей. Они жмутся у стены, прижавшись друг к другу, словно овцы перед закланием. Мелхола рыдает — её слёзы падают на пол, и я слышу каждый звук, каждый всплеск. Капля. Ещё капля. Ещё. Ты утешаешь Мелхолу. Я знаю — ты всё ещё её любишь!
А за вами, в темноте, шевелятся слуги. Их рты беззвучно открываются и закрываются, как у рыб, выброшенных на берег. И этот шепот проникает мне в мозг: «Безумен… Безумен царь…. Не будет ему исцеления...» Эти слова я уже знаю наизусть. Они выжжены на внутренней стороне моих век.
Я открываю глаза: в спальне никого. Только я, масляная лампа, копьё на лежанке. И запах… Запах тления. Сладковатый, тошнотворный. Так пахнут трупы, которые три дня лежали на жаре. Откуда этот запах? Я обыскиваю комнату. Под лежанкой чисто. За окном — пусто. В сундуках лишь одежда. Но запах сочится отовсюду. Он в складках моего плаща. Он в моих волосах. На руках. Даже на языке я ощущаю привкус тления…
И тут приходит понимание: Это я пахну так! Я — ходячий мертвец, который ещё не понял, что умер.
В этот момент я начинаю кричать.
Я не хочу кричать. Царю Израиля не пристало подобное! Я зажимаю свой рот обоими руками. Но крик рвется наружу. Сначала низкий, грудной стон. Потом возглас, словно обжёгся пламенем. Потом — вой. Настоящий вой, как у раненого шакала. Я вою, громко и протяжно, и при этом слышу, как за дверью слуги мечутся, шепчутся: «Опять. Опять началось. Зовите Давида. Скорее. Он один может».
И вот тогда-то, певец, и входишь ты.
Часть вторая. Арфа
Ты на цыпочках проникаешь в спальню, и я сразу вижу, что ты очень, просто до безумия, боишься. Но не меня. Ты не боишься меня, мальчишка! Ты боишься ту тварь, что прячется во мне. Ты чувствуешь её. Твои пальцы дрожат, когда ты берёшь арфу, а глаза бегают по углам комнаты — ты тоже ищешь лица? Ты тоже слышишь шёпот? Ощущаешь этот мерзкий запах?
С трудом ты берешь себя в руки и делаешь то, что должен: садишься на циновку, скрестив ноги, ставишь киннор на колени — и начинаешь играть.
Первый аккорд — как удар ножа в сердце!
Я не преувеличиваю. Когда твой палец касается струны, мир содрогается. Не этот мир — тот, внутренний, в котором окуклился Он. Тот мир внезапно даёт трещину. Звук проникает туда, куда не проникает свет, куда не проникает даже молитва. Он падает в чёрную воду моего безумия — и вода расступается, уходит, всасываясь в воронку реальности.
Второй аккорд приносит покой.
Он длится только миг — одно биение сердца. Но этот миг... как вынырнуть из глубины морской и вдохнуть воздух, от которого лёгкие горят счастьем.
Третий аккорд — стон.
Я не знаю, кто стонет. Я или Он. Или ты. А может, сам киннор... Но стон этот — древний, как мир. В нём боль всех людей, которых я убил, и всех, кто умрёт из-за меня.
А потом ты начинаешь играть.
Твои пальцы бегут по струнам, как гекконы по стене. Ты играешь дикую, страшную, грустнейшую песнь — я сам велел тебе: не смей приносить сюда веселье. Веселье — оно для людей. А я — кубок, до краёв полный яда! Ещё одна капля — и я прольюсь, и всё вокруг умрёт. Поэтому ты играешь то, что я просил. Песнь мрака.
И вот тогда вновь и вновь происходит то, что я никогда не смогу объяснить.
Звуки, которые ты извлекаешь, обретают плоть.
Я вижу их. Ты понимаешь? Я буквально вижу каждый аккорд твоей арфы. Они парят в воздухе, как искры от костра, но не золотые — чёрные, красные, цвета пламени. Они влетают в меня через уши, через ноздри, через открытый от невыносимой муки рот. И внутри они собираются в нечто. В нечто, которое вытесняет Его.
Это больно. Адски больно.
Каждая нота — как острый крючок, которым рыболовы вытаскивают свою добычу из воды. Крючок вонзается в мясо, рвёт его, тащит. Я чувствую, как нечто скребётся внутри моей груди, пытается удержаться, вцепиться в рёбра сотней маленьких лохматых лапок. Но струны тянут всё сильнее. И вот — я слышу словно змеиное шипение. Я слышу крик словно подстреленной цапли. Не мой крик — Его. Тонкий, высокий, похожий на вой ветра в расщелине. И тогда он вылетает.
Из моего рта.
Я клянусь тебе, певец, клянусь всеми костями отца моего Киса — я видел это своими глазами. Из моего открытого рта вылетела тень. Густая, чёрная, отдаленно похожая на человеческую, но слишком длиннорукая, слишком тонконогая, с головой, которая повёрнута затылком вперёд. Она пронеслась через всю комнату и втянулась в стену. И стена вздохнула.
И тогда я падаю.
Не теряю сознания — нет, я всё вижу и осознаю. Я роняю копьё и просто сползаю на пол из кресла, потому что внезапно отказывают все мышцы. Моё тело весит как дохлый верблюд. Каждая кость болит так, будто её вынули, прокипятили и вставили обратно не на своё место. Я лежу на холодных камнях и смотрю в потолок. А ты продолжаешь играть. Ты не останавливаешься. Твои пальцы двигаются, как заводные. Твои глаза закрыты. Твои губы шевелятся — ты молишься? Или ты слушаешь их голоса?
Я не знаю, сколько это длится. Может, минуту. Может, час. Может, целую ночь. Время для меня теряет смысл. Я знаю только, что когда музыка затихает, я снова смогу дышать. Смогу жить.
Киннор издает последний аккорд и замолкает. Ты открываешь глаза. Смотришь на меня. В твоём взгляде нет осуждения. Только усталость. Бездонная усталость человека, который слишком много видел. А потом ты находишь силы на улыбку. Всегда находишь.
— Господин, — говоришь ты. — Всё прошло.
Я киваю. Я не могу говорить. В пересохшем рту — вкус желчи и меди. Я пытаюсь сплюнуть на пол — и вижу кровь. Не много, несколько капель. Но они чёрные. Чёрные, как дейо.
Ты протягиваешь мне кувшин с холодной родниковой водой. Я пью. Вода пахнет дымом. Или это моё воображение?
Слуги входят в комнату, убирают разбитую лампу (когда я успел её разбить?), поднимают меня и кладут на постель, меняют плащ (когда я успел его порвать?). Они не смотрят на меня, словно я уже умер и не стою их внимания. Они смотрят на тебя. С надеждой. С благодарностью. С благоговением. Как на спасителя.
А я лежу на постели дрожащий, мокрый от пота, с чёрной кровью на губах, и чувствую только одно: дикую радость!
У меня есть время для жизни! День, может быть два. Иногда бывает даже три. В любом случае, я знаю: это ненадолго. Он вернётся. Он всегда возвращается. Ибо так хочет Бог.
Часть третья. Между приступами
Последнее время самое страшное для меня — не сам приступ. Самое страшное — время между ними.
Когда ЭТО начинается, я хотя бы знаю, кто мой враг. Я вижу Его. Я слышу Его. Я могу кричать на него, метать копьё, царапать стены ногтями и биться о них головой. Это безумие, но у этого безумия есть устоявшаяся форма.
А между приступами... Вот между ними есть только пустота.
Я сижу на троне, принимаю послов, отдаю приказы, говорю с военачальниками. Снаружи я — царь. Но лишь снаружи. Внутри меня нет ничего! Как будто кто-то выскреб меня ложкой и оставил только кожу и кости. Я смотрю на свои руки — они двигаются. Я слышу свой голос — он говорит разумные правильные слова. Но я не чувствую, что это мои руки, и вот это — мой голос. Я — кукла. Марионетка, которую дёргают за ниточки, и ниточки эти уходят куда-то в темноту.
В такие дни я понял, почему люди боятся прокажённых. Вовсе не потому, что те гниют заживо. А потому, что они перестают быть людьми. Они становятся чем-то другим. Чем-то вне законов природы и человека. Не живым и не мёртвым. Вне юридической ответственности и социальной заботы. Теперь они — существа, на которые страшно смотреть, потому что это живое напоминание о том, что любой может стать таким же.
Я же — с прокажённой душой.
И ты, певец, ты лечишь меня. Твоя арфа — как нож, который вырезает гниль. Но с каждым новым разом гнили становится больше. И тебе приходится врезаться всё глубже…
И я боюсь того дня, когда ты вырежешь что-то, без чего я не смогу жить.
Позавчера случилось то, о чём я никому не рассказал. Просто не смог. Не хватило духу. Когда ты прочтешь это, то станешь единственным, кто об этом узнает.
Ночью я проснулся от того, что кто-то сидел на моей груди. Тяжёлый, как камень. Я не мог дышать. Не мог пошевелиться: тело — как каменное. С ужасом вглядываюсь в темноту.
Надо мной — лицо. Не человеческое. Слишком много зубов. И все растут как попало — белые, острые, торчащие в разные стороны, как щетина у дикого вепря. Глаз не было. Вместо глаз — две чёрные ямы, из которых текло что-то горячее и липкое. Оно капало мне на лицо. В глаза. На губы. Я почувствовал вкус — соль и медь.
Хочу закричать. Но не могу. Рот открывается, но оттуда не выходит ни звука.
Тварь наклонилась ближе. Она пахла гнилым мясом и миррой — странное сочетание, как будто кто-то пытался забальзамировать труп, но потерпел неудачу. Она словно рассматривала меня, склоняя голову на бок. И потом она хихикнула и прошептала, обдав меня своим гнилостным дыханием:
«Ты думаешь, Давид тебя лечит? Глупый, наивный старикашка! Он только на время отгоняет меня. Но я возвращаюсь. Всегда! И каждый раз, когда я исчезаю, я уношу с собою часть тебя. Твоей души. Твоей памяти. Твоей любви.
Ты уже забыл, когда последний раз смеялся? А как обнимал внуков? Как зовут младшего?
Помнишь, когда молился Господу с открытым сердцем? Не помнишь…
Это я забрал. И заберу ещё. Снова и снова! Пока от тебя не останется только страх и запах мочи. Только ненависть. Только я.
Я послан Тем, Кого ты ослушался. Он не приходит Сам — Он в наказание посылает меня. И теперь ты будешь страдать».
Потом оно исчезло. Я сел на постели, дрожа крупной дрожью, зажёг лампу трясущимися руками. На лице, на рубахе — ничего. Ни капель, ни потёков, ни крови. Только мокрые от слёз щеки, промокшая насквозь подушка. Я плакал во сне. Я, царь Саул, рыдал, как ребёнок.
Той ночью я впервые подумал о том, чтобы убить себя. Потому что понял: та тварь — это я. Не очередной бес пустыни, пришедший извне, а именно я сам, каким становлюсь — по воле Предвечного, Коего я ослушался. И я боюсь себя больше, чем боюсь филистимлян, больше, чем боюсь смерти, больше, чем боюсь Бога, который и так отвернулся от меня…
Но я не убил себя. Потому что вспомнил: утром Давид снова придёт играть. И на несколько дней я снова стану человеком.
Вот он, царь Израиля. Живёт милостью струн.
Часть четвёртая. Копьё
Четыре дня назад я чуть не убил тебя.
Ты помнишь эту историю, певец. Ты видел мои глаза, когда я схватил копьё. Ты слышал, как наконечник просвистел в двух пальцах от твоего уха и вонзился в стену. Ты вздрогнул, когда я схватил второе копьё — и снова промахнулся.
Но ты не знаешь, что случилось.
А я расскажу.
Ты играл. Как всегда, прекрасно. Мелодия была тихая, печальная — про пастуха, который потерял дочь в горах и ищет её три дня, а когда находит — она уже мертва, и он несёт её на плечах домой, чтобы похоронить. Я слушал, и мне было уже почти хорошо. Почти спокойно.
А потом я узрел.
Не глазами. А тем внутренним зрением, которое открывается лишь во время приступа. Я увидел, как ты восседаешь на моём престоле.
Ты!!!
Давид. Пастух. Сын Иессея. Блохастый мальчишка с киннором и наглыми глазами. Ты сидел в моём кресле, в моей мантии, с моим венцом на голове, и смотрел на меня сверху вниз. Не зло. Не торжествующе. Участливо. Спокойно. Как на больного пса, которого пора утопить, но жалко.
Рядом с тобой улыбался Самуил. Совершенно живой Самуил. Он возлагал руки на твою голову и говорил: «Господь избрал тебя. Ибо Господь отверг Саула. Отныне ты будешь пасти народ Израиля».
Я закричал. Не помню, что именно. Наверное, что-то про предательство. Про то, что ты подослан филистимлянами. Что ты опасный колдун, укравший моё царство при помощи песен.
И тут ты поднял на меня глаза. В них не было страха. Только боль и печаль. Такая глубокая, что у меня свело живот. Ты знал. Ты всегда знал, что станешь царём. И тебя это никогда не радовало. Ты понял это ещё тогда, когда Самуил помазал тебя в Вифлееме, втихую, за спиной у меня. Ты пришёл в мой дом с этим знанием. Играл для меня, понимая, что однажды займёшь моё место.
В этот миг я понял: Ты — воля Божья, облечённая в плоть. А я всю жизнь боролся с нею. И проигрывал. И буду проигрывать всегда.
Копьё словно само вылетело из моей руки. Я даже не целился. Я просто хотел, чтобы это видение — ты на престоле — исчезло.
Ты вздрогнул, но продолжал играть.
Я ненавижу тебя за это! И мне даже не стыдно в этом признаться — ведь ты прочтешь это лишь после моей смерти.
Всё твоё мужество — это оскорбление моему страху. Твоя доброта — это насмешка над моей жестокостью. А твоя музыка — это постоянное напоминание о том, что я никогда не смогу быть таким, как ты.
Но я смертельно боюсь тебя потерять! Потому что без твоей музыки я — ничто.
Часть пятая. Аэндор
Утром я совершил то, за что меня проклянут все поколения. Но мне плевать — я царь или не царь?!
Я отправился к волшебнице.
Ты знаешь этот закон, певец. «Не обращайтесь к вызывающим мёртвых». Я сам изгнал этих противных Господу из земли Израилевой. Я собственноручно разбил их амулеты, сжёг их книги, переломал их жезлы. Я тогда наивно думал, что этим смогу угодить Всемогущему. Я полагал, что Он вернётся ко мне, если я очищу его страну от колдовской мерзости.
Он не вернулся.
Он молчит. Третий год молчит. Я приношу жертвы — Он не реагирует. Я молюсь — Он не слушает. Я кричу в пустое небо — и только искажённое эхо возвращается. Мой собственный, с трудом узнаваемый голос. Голос человека, которого Бог забыл.
И вот тогда я и решил: если Всемогущий не хочет говорить со мною, может, захотят мёртвые?
Я снял царскую мантию, надел простой хитон, как у погонщика ослов. Взял двух слуг — самых верных, при этом от рождения немых. Мы отправились ночью, без факелов, по горным тропам, рискуя свалиться в ущелье и навеки остаться там, без погребения и последней молитвы. Луна пряталась за тучами, словно не хотела меня видеть. Шакалы выли в долинах. Каждый камень под ногой казался черепом.
Аэндор — проклятое место. Там даже воздух другой: тяжёлый, влажный, с запахом глины и гниющих корней. Женщина, помощи которой я жаждал, жила на окраине, в доме без окон. Дверь была занавешена чёрной тканью. Когда я вошёл, в нос ударил запах — ладан, лавр, мирра, и под всем этим — сладковатый смрад разложения. Она держала в доме мёртвых? Или запах шёл от неё самой?
Она сидела у очага, согбенная, сморщенная, с белыми глазами, словно у слепой. Но она всё видела. Более того — она видела меня насквозь.
— Кто ты? — спросила старуха. — Зачем явился?
— Вызови мне духа, — я внезапно запнулся. — какого я назову.
Она покачала головой.
— Ты знаешь, что проклятый Саул сделал с моими сёстрами? Он изгнал нас. Убил мою мать, потому что она гадала по звёздам. Лишил меня пропитания. Если я сделаю такой вызов для тебя, меня казнят.
— Клянусь Господом, — сказал я, — не будет тебе беды за это дело.
Колдунья посмотрела на меня долгим взглядом. Белые зрачки заглянули прямо в душу. Потом вдруг весело усмехнулась. Так усмехаются люди, которые внезапно узнали приятную новость.
— Ты Саул, — взмахнула она рукой. — Я узнала тебя по голосу. Зачем ты пытался обмануть меня?
Я хотел уйти. Уже развернулся к выходу. Но ноги не слушались.
— Вызови мне Самуила, — выпалил я.
Она закрыла глаза. Забормотала что-то на языке, которого я не знал. Не арамейский. Не филистимский. Не египетский. Язык, на котором наверное говорят черви под землёй. Язык, на котором камни шепчут друг другу на дне Генисаретского озера.
Огонь в очаге исчез.
Не погас, а именно исчез. Мгновенно. Как будто кто-то задул свечу. Стало совершенно темно. Я слышал дыхание слуг — частое, испуганное. Слышал, как скребут мыши в углу. А потом я услышал шаги.
Кто-то шёл по земляному полу. Медленно. Тяжело. Как будто ноги у него были не из плоти, а из камня. Волшебница вскрикнула — тонко, по-звериному.
— Что ты видишь? — спросил я. Голос казался чужим.
— Я вижу пророка, — прошептала она. — Восходящего из земли. Смотри!!
И тут я увидел его.
Он поднялся словно из-под пола. Без какого-либо дыма. Без грома. Просто — сначала седые волосы, потом лоб, потом глаза. Глаза Самуила. Те самые, которые смотрели на меня, когда он возливал елей на мою голову в день помазания. Те самые, которые горько плакали, когда Господь сообщил ему: «Я раскаялся, что поставил Саула царём».
Он возвышался передо мной. Весь. От макушки до пят. Закутанный в белую мантию — ту самую, в которой я видел его в последний раз, перед смертью.
Но лицо... лицо его было обычным. Самым что ни на есть привычным — никаких тебе призраков или демонов. Будто не было тридцати лет в могиле. Будто только вчера вечером мы сидели с ним в саду у его дома в Раме и спорили о том, стоит ли ставить царя над Израилем. Всё тот же нос картошкой, те же редкие седые всклокоченные волосы, прилипшие к потному лбу. Самуил как Самуил. Почесал задницу — привычный жест, который я помнил с детства. Посмотрел на меня так, будто я пришёл его обедать звать. И спросил: «Ну, чего тебе надо, Саул?»
— Тяжело мне, — прошептал я, оторопело глядя ему в лицо. — Филистимляне уничтожают моё царство. А Бог отступился от меня. И больше не желает отвечать — ни через пророков, ни через сны. Вот я и взываю к тебе, дабы ты подсказал мне, что делать.
И тут Самуил засмеялся.
Я не знал, что мертвецы могут смеяться. Это был звук, который я никогда не забуду. Сухой. Дребезжащий. Как будто кто-то трясёт горсть костей в глиняном кувшине. От этого смеха у меня волосы на голове зашевелились.
— Что делать? — передразнил он. — И ты ещё спрашиваешь меня, после того как Господь отступил от тебя и сделался врагом твоим?
Врагом. Он сказал «врагом». Господь — враг мне.
— Господь сделает то, что давно обещал, — продолжал Самуил. — Он отнимет царство из рук твоих и отдаст его Давиду, ближнему твоему. За то, что ты не послушал гласа Господня, не выполнил ярости гнева Его над Амаликом… но и это ещё не всё!
Завтра предаст Господь Израиль вместе с тобою в руки филистимлян; завтра же ты и сыновья твои будете со мною.
Завтра.
Он сказал «завтра».
Я рванулся к нему. Хотел спросить — нет ли хоть какой-то надежды? Нет ли иного пути? Может, если я принесу тысячу жертв? Если я убью Давида своими руками? Если я...
Но Самуил уже уходил. Он опускался обратно в пол, как тонет камень в смоле. Последним исчезли его глаза. Они смотрели на меня с жалостью. С такой глубокой, бесконечной жалостью, от которой хочется умереть на месте.
Потом огонь в очаге вспыхнул снова.
Я лежал на полу, в пыли, в мокрой одежде, пропитанной собственной мочой (я обоссался, певец, великий царь Израиля обоссался, как грудной младенец!!!), и трясся. Волшебница подошла ко мне. Поднесла хлеб. Воду. Я не хотел. Какой смысл есть, если завтра я умру?
Она уговорила меня. Она сказала: «Душа твоя была во мне, и я слушалась голоса твоего. Теперь послушайся голоса моей души: садись и ешь!» Я поел. Как скотина, которую кормят перед закланием.
А потом я вернулся домой. В Гиву. В свою спальню. Чтобы ждать.
Часть шестая. Ожидание
Я сижу на кровати и пишу эти слова. Чернила кончаются. Гевиль, на котором я пишу, уже весь исписан. Я переворачиваю его и пишу на обратной стороне. Скоро не останется места и там.
За окном — ночь. Филистимляне в Сунеме. Их лагерь видно с холмов — сотни костров в ночи, как звёзды, упавшие на землю. Завтра они пойдут на меня. Завтра я выведу нашу армию на гору Гилбоа. Там я и умру.
Я знаю это. Я знаю это так же точно, как то, что сейчас моё сердце бьётся в груди. Самуил не лжёт. Мёртвые не лгут — у них нет на это причин.
Я думал, что страх смерти — это самое страшное. Я и в этом ошибался. Самое страшное — это знать, что умрёшь, и не чувствовать ничего. Ни ужаса. Ни облегчения. Ни надежды. Ни отчаяния. Просто пустота. Та же пустота, что живёт во мне между приступами.
Может быть, и смерть — это тоже такая вечная пустота? Может быть, Самуил не в раю и не в аду. Может быть, он просто в «нигде»? И завтра я отправлюсь туда же?
Я слышу шаги в коридоре. Твои шаги, мальчишка. Ты идёшь играть для меня и не знаешь, что это в последний раз. Ты думаешь, что завтра будет новый день, новая песнь, новая битва с демоном. Но завтра меня уже не будет. Завтра моё тело будет лежать на склоне Гилбоа, а местные стервятники будут пытаться выклевать мне глаза.
Так что сыграй, Давид.
Сыграй мне в последний раз!
Пусть твои пальцы как вихрь промчатся по струнам. Пусть звуки рая в последний раз коснутся моей гнилой души. Пусть я хоть на миг вспомню, каково это — быть человеком, а не сосудом для безумия.
Я — Саул, сын Киса, первый царь Израиля.
И это моя последняя ночь!
Дверь открывается. Ты входишь с арфой.
Начинай…
— (Здесь запись на гевиле обрывается. Далее — чистая кожа)
Эпилог. Прощание.
Гора Гилбоа. Рассвет серый, как пепел. Вокруг — тела. Свои и чужие. Филистимские стрелы ещё свистят в воздухе, но всё реже и реже — лучники бьют наугад, по теням.
Я стою на коленях. Нет, не стою — медленно оседаю. Моя кольчуга пробита в трёх местах. Кровь течёт по ноге, горячая и липкая. В ушах — звенит. Раньше подобный звук предвещал, что скоро появится Он.
Но сегодня Его не будет. Сегодня я справлюсь сам.
Рядом смотрит в небо немигающим взглядом Ионафан.
Я не видел, когда его убили. Может, час назад. Может, минуту. Его глаза открыты. В горле — филистимская стрела с чёрным оперением. Он не смотрит на меня. Только в небо… Его лицо спокойно и величественно. Гораздо спокойнее, чем было при жизни. Может быть, смерть — это просто покой. Может быть, Ионафан уже там, где нет ни злых духов, ни филистимлян, ни отцов, которые сходят с ума. Там, где можно спокойно почесать задницу…
Оруженосец подбегает ко мне. Мальчишка. Младше Давида. Он плачет, размазывая слезы по грязной физиономии. Его трясёт.
— Господин, — шепчет он. — Господин, мы должны уйти. Я вынесу тебя.
Я смотрю на него. Как же он похож на Давида. Такой же сопляк. Такие же испуганные глаза. Вот только Давид никогда не плакал. Он сидел и играл.
— Обнажи меч, — шепчу я. Голос хрипит, язык не слушается. — Обнажи меч и заколи меня… Чтобы эти необрезанные не смогли надругаться надо мной…
Он непонимающе глядит на меня. На мои раны. Потом на мёртвого Ионафана. На филистимлян, которые уже поднимаются по склону, добивая раненых.
— Я не могу, — шепчет он. — Ты — царь. Я не могу поднять руку на помазанника Божьего.
Помазанника Божьего.
Я смеюсь. Тихий, сухой смех, от которого в горле поднимается кровь. Помазанник Божий… смешно! Тот, кого Бог помазал, а потом забыл… Тот, в ком живёт посланный Господом демон. Тот, кто, вызывая мёртвых, мочился под себя от страха…
— Тогда беги, — говорю я. — Беги, пока можешь.
Он убегает. Я слышу, как удаляются его шаги — быстрые, молодые. Он выживет. Если Господь этого захочет. Может быть. Если стрела не догонит…
Остаюсь один.
Я поднимаю с земли свой меч. Не парадный, царский — простой, боевой, с потёртой рукоятью. Этим мечом я убивал амаликитян. Вырезал священников в Номве, когда узнал, что Давид сбежал к ним. Рубил головы филистимлянам в молодости.
Лезвие холодное. Опираясь на эфес, я приставляю его к груди. Туда, где под рёбрами бьётся сердце — последнее, что ещё живет во мне.
И в этот миг я слышу музыку.
Откуда она здесь, на горе Гилбоа, где ветер свистит между камней? Обман слуха? Однако я отчётливо слышу аккорды арфы Давида. Той самой, которая три года играла для меня в Гиве. И чьи струны выгоняли Его...
Или это уже видение?
Уже не важно.
Гораздо важнее другое: тишина, что сейчас наступит, не будет похожа на ту, что являлась перед приступом. Она не будет тягучей, живой, пульсирующей. Не будет шептать голосами мёртвых.
Это будет совершенно иная тишина.
Пустая.
Вечная.
Настоящая…
Я падаю на меч.
Лезвие входит легко — я даже не чувствую боли. Только мгновенный холод. А потом тепло. Странное, незнакомое тепло, которое разливается от груди к животу, к ногам, к пальцам рук. Как будто кто-то обнимает меня изнутри.
Иду, Господи. Встречай! И хватит обижаться. Если Ты там, наверху — пусть Давид сыграет для меня ещё один раз. Напоследок…
Прости меня за то, что я не умел быть нормальным человеком. Я, Саул, сын Киса, первый и последний царь Израилев, которого Бог возлюбил, а потом отверг.
Конец
ГЛОССАРИЙ
А
Агаг — царь амаликитян. По велению Бога, переданному через пророка Самуила, Саул должен был полностью истребить народ Амалика и казнить самого Агага. Саул пощадил царя и сохранил лучший скот, за что был окончательно отвергнут Господом. В рассказе является Саулу как призрак-обвинитель, смеющийся над его падением.
Амаликитяне (Амалик) — древний кочевой народ, заклятые враги Израиля со времён Исхода. Их уничтожение считалось священной войной («херем»). Неисполнение этого приказа стало поворотной точкой в судьбе Саула.
Арамейский — семитский язык, близкий к ивриту, широко распространённый на древнем Ближнем Востоке как язык торговли и дипломатии. В рассказе упоминается в контексте неизвестного колдовского языка аэндорской волшебницы.
Ахиноамь (Ахиноама) — одна из жён царя Саула, мать его сыновей. В тексте появляется эпизодически: пытается утешить царя во время приступа, но её голос доносится до него «как через толщу воды».
Аэндор (Эйн-Дор) — небольшое поселение в Изреельской долине, где жила женщина-некромант («волшебница»), к которой Саул отправился тайно в ночь перед последней битвой. В рассказе описано как проклятое место с тяжёлым воздухом и запахом гниющих корней.
---
В–Г
Гевиль — недублёная, тщательно выделанная кожа (обычно козья или овечья), предназначенная для письма. Использовалась писцами для записи сакральных текстов. В рассказе — материал, на котором Саул пишет свою предсмертную исповедь. Упоминание, что запись сделана на гевиле, придаёт тексту статус документа.
Генисаретское озеро — историческое название Тивериадского озера (Кинерет). В тексте используется в поэтическом сравнении: «язык, на котором камни шепчут друг другу на дне Генисаретского озера».
Гива (Гива Вениаминова) — родной город царя Саула в уделе колена Вениаминова, его столица и крепость. Место действия основной части рассказа.
Гилбоа (Гильбоа) — горный хребет в Изреельской долине. Место решающей битвы между израильтянами и филистимлянами, где погибли Саул и трое его сыновей, включая Ионафана.
Господь (Яхве, Предвечный, Всемогущий) — Бог Израиля. В рассказе — ключевой внесценический персонаж. Его молчание, отступивший Дух и посланный взамен «злой дух» являются источником трагедии Саула.
---
Д
Давид (Давид бен Иессей) — младший сын Иессея из Вифлеема. Пастух, искусный музыкант, будущий второй царь Израиля. В рассказе выступает как «певец» и «арфист», чья игра на кинноре временно изгоняет злого духа из Саула. Несмотря на роль спасителя, является объектом мучительной зависти, страха и ненависти царя, поскольку именно Давиду пророчествовано занять престол.
Дейо — традиционные чернила еврейских писцов, изготовляемые из сажи (сосновой или оливковой), смешанной с камедью и водой. Дают глубокий, матово-чёрный цвет, въедающийся в пергамент. Использовались для написания свитков Торы и других сакральных текстов.
В рассказе упоминается в метафоре: «кровь... чёрная, как дейо». Сравнение несёт тройную нагрузку: 1) бытовую (цвет запёкшейся, «мёртвой» крови); 2) символическую (чёрная кровь царя словно становится чернилами, которыми пишется его проклятие и исповедь); 3) визуальную (дейо — не глянцевая краска, а «поглощающая свет» субстанция, созвучная мраку безумия).
Дух (Он, злой дух от Господа) — в библейском источнике: «А от Саула отступил Дух Господень, и возмущал его злой дух от Господа» (1 Цар. 16:14). В рассказе — персонифицированная тёмная сущность, живущая внутри Саула. Описывается как длиннорукая тень с головой, повёрнутой затылком вперёд, «пожирающая разум ложкой».
---
И
Израиль (Израильское царство) — объединённое царство двенадцати колен при Сауле, Давиде и Соломоне.
Ионафан (Йонатан) — старший сын царя Саула, наследник престола, ближайший друг Давида. В рассказе — один из призраков, являющихся Саулу во время приступов. Смотрит на отца с укором за то, что тот втянул семью в обречённую войну. Погибает в битве при Гилбоа.
Иордан — главная река Израиля. В тексте используется как символическая граница между миром живых и миром мёртвых: «звуки эти доходят словно с того берега Иордана».
Иессей — отец Давида, старейшина из Вифлеема.
---
К
Киннор — древнееврейский струнный щипковый инструмент, близкий по конструкции к лире. В тексте переводится и как «киннор», и как «арфа». Символ исцеляющей, божественной музыки, способной проникать туда, «куда не проникает даже молитва».
Кис — отец царя Саула, из колена Вениаминова. Упоминается в клятве Саула: «клянусь всеми костями отца моего Киса».
---
М
Мелхола (Михаль) — младшая дочь Саула, первая жена Давида. В тексте упоминается как одна из женщин, безуспешно пытающихся утешить царя во время приступа. Её брак с Давидом добавляет дополнительное измерение в сложные отношения между Саулом и его арфистом.
Мидраш — жанр еврейской экзегетической литературы, предполагающий толкование и творческое восполнение лакун библейского повествования. Сам рассказ «Кубок смерти» по методу и форме является современным литературным мидрашом.
---
Н–О
Номва (Нов) — город священников, где Давид получил от первосвященника Ахимелеха хлебы предложения и меч Голиафа. Узнав об этом, Саул приказал истребить всех жителей города, включая священников и их семьи.
---
П–Р
Рама — город в уделе Вениамина, где жил, судил и был похоронен пророк Самуил. Место первого помазания Саула на царство.
Рефаим (Долина Рефаимов) — плодородная долина к юго-западу от Иерусалима. В рассказе упоминается в начале первой части: Саул смотрит на долину из окна перед началом очередного приступа.
---
С
Самуил (Шмуэль) — пророк, последний судья Израиля, ключевая фигура перехода от эпохи Судей к эпохе Царей. Помазал Саула на царство по требованию народа, позже сообщил ему о Божьем отвержении и тайно помазал Давида. В рассказе — центральный призрак, являющийся Саулу как в видениях, так и при вызове в Аэндоре. Его молчание и неестественная улыбка описываются как нечто более пугающее, чем любые демоны.
Саул (Шауль бен Киш) — первый царь объединённого Израиля, из колена Вениаминова. В рассказе — протагонист и рассказчик, человек, чей внутренний мир разрушается под тяжестью власти, божественного отвержения и психической болезни. Пишет свою исповедь в последнюю ночь перед гибелью.
Сунем (Шунем) — город в Изреельской долине, место сосредоточения филистимского лагеря перед битвой при Гилбоа. В тексте упоминается как зловещий ориентир: «Их лагерь видно с холмов — сотни костров в ночи, как звёзды, упавшие на землю».
---
Ф
Филистимляне — «народы моря», заселившие прибрежную полосу Ханаана. Главные военные противники Саула на протяжении всего его царствования. В рассказе их лагерь, стрелы и угроза поругания тела постоянно присутствуют в сознании Саула как неумолимо надвигающаяся внешняя гибель, зеркально отражающая его внутреннее разложение.
---
Х–Ц
Хитон — простая, грубая одежда, нижняя рубаха без рукавов. Саул переодевается в хитон, сняв царскую мантию, чтобы неузнанным проникнуть к аэндорской волшебнице.
---
Э–Я
Эт-софер — писец, переписчик священных текстов. В прологе рассказа указано, что текст «записан эт-софером на гевиле», что создаёт эффект найденного древнего документа и добавляет повествованию достоверности. Упоминание дрожащих пальцев писца и расплывающихся чернил задаёт тон всей истории.
---