Последние лучи солнца, густые и тягучие, как растопленный мёд, пробивались сквозь замурзанное окошко кухни таверны «Три гнома» и ложились на дубовую столешницу, усеянную следами от ножа. В воздухе висела плотная, сложная симфония запахов. Доминировал глухой, тёплый дух тушёного кролика, который уже третий час ворчал в пузатом чугунном горшке на углях. К нему примешивался хрустящий, вызывающий слюну аромат жареного на сале лука, сладковатое дыхание чёрного хлеба, только что вынутого из печи, и едкая, но привычная нота старого жира, въевшегося в стены и половицы.
В центре этого живого, дышащего пространства, как сердце в груди, работала Элла Рейвенальд.
Она двигалась неспешно, с экономичной точностью мастера, знающего цену каждой потраченной капле силы. Её руки, некрасивые и сильные, с коротко остриженными ногтями и бледными шрамами от давних ожогов и порезов, были её главными инструментами. Пальцы сами находили нужную пучку розмарина на переполненной полке, отщипывали ровно столько, сколько нужно – ни веточкой больше. Она бросила хвою в горшок, и воздух мгновенно обогатился смолистой, горьковатой свежестью, перебив на миг все остальные запахи.
Не отрывая взгляда от котла, она наклонила голову к низкому проходу в буфетную.
— Мальчик! — голос её был негромким, но таким отчеканенным, что его было слышно даже сквозь гул из зала. — Живее! Где обещанная морковь? Если коренья не дадут сладости, твой ужин будет состоять из одной остывшей похлёбки.
Из полумрака подсобки мгновенно вынырнул тощий подросток с испуганно-серьёзным лицом, прижимая к груди грязную плетёнку, доверху набитую земляной морковью. Он молча принялся скоблить корнеплоды о край кадки, торопясь и стараясь не уронить ни шкурки.
Элла кивнула, удовлетворённо. Она вытерла тыльной стороной ладони капли пота, выступившие на лбу под рыжими, выбившимися из-под простого платка прядями. Жар от очага был физическим, осязаемым существом, которое обнимало её с трёх сторон, пропитывало одежду, красило щёки в яркий румянец. Но этот жар был её союзником. Он был душой кухни. Она приоткрыла тяжёлую чугунную крышку горшка, и в облаке пряного пара склонилась над ним, зажмурившись. Не пробуя, лишь втягивая воздух носом, она читала историю блюда: вот кролик уже отдал свой сок, вот лук карамелизировался, перестав горчить, вот ячмень набух, впитав бульон… Ещё немного. Ещё чуть-чуть терпения.
Из-за приоткрытой филёнчатой двери, ведущей в главный зал, накатывали волны гула. Это был низкий, непрерывный гомон десятков голосов, перемежаемый грохотом деревянных кружек о столешницы, взрывами грубого смеха, скрипом лавок. Пахло оттуда перебродившим пивом, мокрой шерстью плащей, дымом от плохих трубок и человеческим теплом. Иногда в проём мелькала тень: Лиана, самая юная из служанок, хрупкая, как былинка, с лицом, всегда готовым вспыхнуть от смущения. Она несла тяжёлый дубовый поднос, на котором покачивались три переполненные пенные кружки. Её пальцы впивались в дерево, суставы белели от напряжения, но она старалась идти плавно, чтобы не расплескать ни капли. Взгляд её на миг встретился с взглядом Эллы — в нём читался немой вопрос, всё ли в порядке, и тихая надежда на одобрение. Элла ответила коротким, почти незаметным кивком. Девочка унеслась дальше, растворившись в шуме.
На кухне не было ни намёка на волшебство. Никаких сияющих самоналивающихся кружек, поющих котлов или порхающих в воздухе ложек. Только тяжёлая, честная работа. Острый нож, за состоянием которого Элла следила сама, точа его о брусок до того, как лезвие начинало тупиться. Крепкие, натруженные руки, способные вымесить крутое тесто, перевернуть тяжёлую сковороду или одним точным ударом обуха разделать тушку птицы. И знание. Глубокое, интуитивное знание огня — каким он должен быть, чтобы зарумянить, а не сжечь; чтобы томить, а не кипятить; чтобы отдать тепло, а не ярость. Это знание жило в её костях, накопленное годами у печей.
И сейчас, в этот предвечерний час, когда работа кипела, но была под контролем, Элла чувствовала себя на своём месте. Усталость копилась в мышцах спины, но это была приятная, знакомая усталость труженика. Кухня была её крепостью, её маленьким королевством, где каждый горшок подчинялся её воле, а каждый запах слагал хвалу её умению. Хорошо приготовленное блюдо, которое унесёт в зал Лиана, было её тихой, никем не озвученной победой. Победой над скудностью продуктов, над коварством огня, над собственной усталостью. В этой шумной, грубоватой, пропахшей потом и едой обыденности была её сила и её покой. Ничто не предвещало, что через считанные мгновения этот хрупкий мирок, выстроенный на упорстве и мастерстве, рухнет от одного лишь высокомерного взгляда и гневного окрика.
Этот миг наступил не как удар грома, а как трещина, внезапно рассекшая прочную ткань вечера. Из-за двери, доносившей до сих пор лишь смазанный гул благополучия, ворвался звук. Не просто громкий голос — а лезвие, холодное и отточенное, разрезающее воздух. И сразу же за ним — резкий, хлёсткий, бесповоротный звон разбивающейся глины. Не кружка упала, уронили случайно. Это было уничтожение. Намеренное и яростное.
Элла замерла на полпути от очага к полке со специями. Пальцы, только что перебирающие пучки сушёного тимьяна, сжались в кулаки сами собой. Всё её тело, только что расслабленное ритмом работы, мгновенно натянулось, как тетива. Взгляд, секунду назад мягко расфокусированный на парящем над котлом паре, стал острым и цепким. Она не побежала. Она медленно, с тяжёлой чёткостью повернула голову к щели в притворенной двери.
Шум в зале умер. Не постепенно, а сразу, будто кто-то гигантской ладонью придавил глотку всей этой шумной толпе. На смену гулу пришла гробовая, звенящая тишина, в которой каждый звук отдавался пугающе громко: шорох её собственного платья, сдавленное дыхание кухонного мальчишки, прижавшегося к стене, далёкое потрескивание поленьев в очаге.
Элла сделала шаг и приложила глаз к узкой щели между косяком и тёмным деревом двери.
Картина, открывшаяся ей, была выписана в мрачных, контрастных красках.
В центре зала, у стола, заваленного остатками яств и опрокинутым кувшином, стоял он. Лорд Веридан. Молодой, должно быть. Но молодость на его лице исказилась в нечто неприятное и надменное. Черты были тонкими, может, даже красивыми, если бы не каменная маска высокомерия, их окаменевшая. Он был одет в плащ из дорогой, тяжёлой шерсти цвета тёмного вина, с тонкой серебряной оторочкой по краю. Но теперь на этом роскошном полотнище, от плеча и до самого подола, расползалось грязное, мокрое пятно. Пятно цвета пива, тёмное и липкое, уродливое, как клеймо.
И его рука, в тонкой кожаной перчатке, мертвой хваткой впилась в тонкое запястье Лианы.
Девушка казалась призраком. Вся кровь отхлынула от её лица, оставив кожу прозрачно-белой, как свежевымытый пергамент. Глаза, огромные от ужаса, были полны не осознания вины, а животного, первобытного страха. Она не плакала. Она застыла, пытаясь выдернуть руку, но её движения были слабыми, беспомощными, как у птицы, попавшей в силок. Губы её шевелились, выплёвывая что-то несвязное, обрывочное: «Милорд… простите… нечаянно… я не… умоляю…».
Но голос Веридана, холодный и шипящий, как сталь по льду, перерезал её лепет.
— Коровья нога! — выкрикнул он, и слова повисли в тишине, отчётливые и ядовитые. — Смотри, куда прешь, уродливое отродье! Ты облила мой камзол! Вещь, которая стоит больше, чем ты и все твои грязные предки, вместе взятые!
Он тряхнул её рукой, и Лиана всхлипнула, потеряв равновесие.
— Тряпка! — продолжил он, и его голос набирал силу, наслаждаясь всеобщим вниманием и беспомощностью жертвы. — Тряпка в человеческом облике! Ты должна была бы ползать у моих ног и отлизывать каждую каплю, которую пролила, а не смотреть на меня своими выпученными, пустыми глазницами!
Элла видела, как по спине Лианы пробежала крупная дрожь. Видела, как по щекам девушки, наконец, скатились первые тихие, беспомощные слёзы, оставляя блестящие дорожки на пыльной коже. Видела лица гостей. Они не были злыми. Они были… застывшими. На одних читалось неловкое сочувствие, быстро прятавшееся за кружками. На других — тупое любопытство, ожидание продолжения спектакля. На третьих — страх, точно такой же, как у Лианы, но приправленный облегчением: «Не меня. На этот раз не меня».
И она увидела хозяина. Боргар, толстый, всегда потный и краснолицый от суеты, теперь был красен иным, багровым цветом — цветом паники. Он стоял у прилавка, откуда обычно величаво обозревал своё царство, и его огромные ладони беспомощно мяли край своего засаленного фартука. Он не смотрел на Лиану. Его взгляд, полный немой мольбы и животного страха, был прикован к фигуре лорда Веридана. Он видел не оскорблённого гостя. Он видел гибель. Разорение. Пламя, пожирающее его таверну, его дело, всю его жалкую, нажитое годами жизнь. Его губы беззвучно шевелились, словно он повторял молитву или проклятие, а толстые пальцы вытирали и вытирали уже сухие ладони.
На Эллу эта сцена навалилась всей своей тяжестью. Сначала — ледяной волной. Холод проник в грудь, заставив сердце биться глухо и тяжко. Потом холод сменился жаром. Не тем, добрым жаром очага, а другим — острым, колющим, поднимающимся от самого солнечного сплетения к горлу. Это был жар негодования. Чистого, неразбавленного, праведного гнева.
Она видела не просто ссору. Она видела публичное растоптывание. Унижение человека, который ничего не мог противопоставить власти, одетой в дорогой плащ. Беспомощность перед грубой силой, прикрытой титулом. И самое страшное — всеобщее молчание. Согласие. Признание того, что так и должно быть. Что «тряпка в человеческом облике» не имеет права на защиту, на достоинство, даже на простое извинение.
И этот жар внутри Эллы начал плавить лёд. Он разлился по венам, заставил пальцы снова разжаться, но уже не для работы, а для чего-то иного. Её дыхание стало ровным, слишком ровным. Всё, что было вокруг — запахи кухни, тепло очага, страх мальчишки у стены, — отступило, стало далёким фоном. В центре мира теперь была только эта картина: перекошенное от злобы красивое лицо, огромные, полные слёз глаза Лианы и всеобщее, трусливое, предательское молчание.
Её крепость уже была атакована. И стены этой крепости были сделаны не из камня, а из человеческого достоинства. И она не собиралась позволить их разрушить без боя. Негодование, закипавшее в ней, искало выхода. И оно нашло его не в крике, а в тихой, стальной решимости, которая медленно, неотвратимо выпрямила её спину.
Не было мига раздумий. Не было внутреннего спора между страхом и долгом. Внутри Эллы уже всё решилось. Решилось в тот самый миг, когда холодное лезвие высокомерия пронзило тёплую, живую плоть её мира. Тот жар, что вскипел в её груди, не был слепой яростью — он был холодным пламенем, выплавленным в горниле ежедневного труда, закалённым в упорстве и в простой, незыблемой вере: есть вещи, которые нельзя позволять топтать. Никогда.
Она оттолкнула кухонную дверь. Не резко, не со скрипом, а с твёрдым, уверенным напором. Дверь распахнулась, и Элла вышла из царства запахов и пара в царство тишины и напряжения. Её шаги по деревянному полу, звучные и отмеренные, были единственным звуком в огромном зале. Шорох её простого, пропахшего дымом и травами платья казался невероятно громким.
Она шла не быстро, но и не медленно. Она шла с неотвратимостью судьбы. Все головы повернулись к ней. Десятки пар глаз, полных страха, любопытства и немого вопроса, впились в её фигуру. Она проходила мимо столов, мимо застывших с кружками в руках людей, мимо опрокинутых скамей. Весь её вид — прямая спина, плечи, отведённые назад, подбородок, чуть приподнятый, — говорил не о вызове, а о достоинстве. О простом, человеческом достоинстве, которое внезапно материализовалось в центре этого затхлого от страха пространства.
Она остановилась в двух шагах от лорда Веридана, всё ещё сжимавшего запястье Лианы. Элла не смотрела на плащ. Не смотрела на разлитое пиво. Она смотрела прямо в его глаза. В эти глаза цвета мутного льда, в которых плавало теперь не только злорадство, но и зарождающееся удивление.
И когда она заговорила, её голос прозвучал не как крик, а как удар холодного железа о камень. Он был низким, грудным, и каждое слово в нём было отчеканено с такой ясностью, что эхо от них, казалось, должно было остаться на потолочных балках.
— Освободите её. — пауза, короткая, но налитая свинцовой тяжестью. — Сейчас же.
Это не была просьба. Это был приговор. Закон, произнесённый от имени простой человеческой порядочности.
Веридан вздрогнул. Его пальцы на миг разжались сами собой, будто обожжённые тишиной, последовавшей за этими словами. Лиана, почувствовав ослабление хватки, рванулась назад, прижалась к стене, обхватив своё покрасневшее запястье другой рукой. Её взгляд, полный слёз и недоумения, был прикован к спине Эллы.
Лорд медленно, с преувеличенной театральностью, перевёл свой взгляд с дрожащей служанки на женщину перед ним. Его брови поползли вверх. Удивление сменилось презрением, настолько густым и липким, что его, казалось, можно было пощупать руками.
— О-о, — протянул он, и в его голосе зазвенела ядовитая, сладковатая нота. Он окинул Эллу насмешливым взглядом с головы до ног, задержавшись на простом платке, на закопчённом фартуке, на руках, не знавших нежных перчаток. — А это кто к нам пожаловал? Какое милое, кухонное видение. — Он сделал паузу, давая своим словам просочиться в сознание замерших зрителей. — Не иначе, как главная распорядительница… по отбросам? Хранительница помоек и выгребных ям?
Вокруг кто-то сдавленно фыркнул, но тут же затих, подавленный общей атмосферой. Элла не шелохнулась. Она не опустила глаз. Её лицо оставалось каменным, лишь в уголках губ задрожала едва уловимая ниточка — не улыбка, а скорее тень презрения, зеркальный ответ на его собственное.
Не оборачиваясь, не отрывая взгляда от Веридана, она сделала легкое, почти незаметное движение рукой назад, в сторону Лианы. Уходи. Сейчас же. И девушка, поняв без слов, попятилась, растворившись в тени за прилавком.
И тогда Элла заговорила снова. Она говорила спокойно. Не повышая голоса, но так, что каждое слово долетало до самого дальнего угла зала, до самой закопчённой балки под потолком.
— Моя кухня, милорд, — начала она, и в слове «моя» прозвучала тихая, непоколебимая гордость, — чиста. В ней не бывает отбросов души. Там всё честно. Огонь — просто огонь. Нож — просто нож. А человек… — она сделала крошечную, но выразительную паузу, — человек должен оставаться человеком.
Она видела, как по лицу Веридана проползла тень. Его самодовольная ухмылка замерла.
— Но вы, сударь, — продолжила Элла, и её голос стал ещё тише, отчего каждое слово обрело вес свинцового слитка, — вы принесли сюда нечто иное. Вы принесли сюда смрад. И знаете что? — Она чуть склонила голову набок, как бы изучая его с нового ракурса. — Ваш характер, милорд. Он смердит. Смердит так, что даже недельная помойка за конюшней покажется после него букетом из полевых цветов. Он перебивает запах хлеба. Он отравляет воздух, которым дышат честные люди.
В зале стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивает лучина в железном светильнике. Даже дыхание затаилось. Веридан побледнел. Не от страха, а от бешенства. От неслыханной дерзости. Его щёки залились нездоровым, багровым румянцем.
— Ты… ты смеешь… — начал он, задыхаясь, но Элла его перебила. Не криком. Все тем же стальным, неумолимым шёпотом, который резал, как нож.
— Вам пора. Пора на воздух. Освежиться. Или проветрить то, что у вас вместо совести. — Она сделала шаг вперёд, к его столу. Её движение было плавным, лишённым угрозы, но окончательным. Она протянула руку — ту самую сильную руку, что могла вымесить любое тесто, — и взяла его кружку. Кружку из дорогой, тонкой глины, почти полную тёмного, дорогого вина, за которое он, наверное, заплатил серебром.
Она не выплеснула ему в лицо. Не швырнула на пол. Она бережно, с почти что ритуальной аккуратностью, перенесла тяжёлую кружку через весь стол и поставила её на стойку прилавка. Звук, с которым глина коснулась дерева, — глухой, твёрдый, «тук» — прозвучал как точка. Как последний гвоздь в крышку гроба этого вечера.
— Вы нам не клиент, — произнесла она, возвращаясь к нему лицом. И в этих словах не было злобы. Была констатация факта. Окончательная и бесповоротная. — В этом заведении мы кормим людей. А не… нечто иное.
И затем она сделала последнее. Она не повернулась к нему спиной. Она развернулась чуть боком и встала между ним и всем остальным залом. Между ним и прилавком, где пряталась Лиана. Между ним и кухонной дверью. Между ним и всем этим миром, который он только что пытался унизить. Она стала живой стеной. Тихой, невооружённой, но абсолютно непреодолимой. В её позе, в развороте плеч, в твердом взгляде, устремлённом куда-то в пространство перед собой, читалось одно: путь закрыт. Игры окончены.
В этот миг в зале что-то переломилось. Первоначальный шок от её дерзости начал рассеиваться, уступая место чему-то новому. В глазах некоторых гостей, особенно тех, что сидели у дальних столов и чьё достоинство тоже когда-то топтали сапогами сильных мира сего, мелькнуло не просто злорадство, а искорка… восхищения? Глухого, спрятанного, но живого одобрения. Кто-то опустил голову, пряча неловкую улыбку. Кто-то тихо, одними губами, выдохнул: «Вот это да…».
А на лице лорда Веридана бушевала настоящая буря. Ярость, оскорблённое самолюбие, бессильная злоба от того, что его спектакль власти так грубо и публично сорвали, смешались в отвратительную гримасу. Его глаза сузились до щелочек, губы побелели. Он был уничтожен. Не физически — его никто не тронул. Но морально, публично, абсолютно. Его авторитет, возведённый на страхе и титуле, рассыпался в прах под спокойными словами кухарки. Он переступил черту, думая, что за ней — пустота. А за ней оказалась Элла. И теперь он стоял по другую сторону от неё, в одиночестве, пропитанный собственным зловонием, которое она так метко назвала.
Он больше ничего не сказал. Он лишь посмотрел на неё взглядом, полным такой немой, леденящей крови ненависти, что даже у самых отчаянных зрителей похолодело внутри. Это был взгляд, обещающий не просто месть, а полное, тотальное уничтожение. Затем он резко дернул плечом, смахнул с себя плащ, как бы стряхивая грязь этого места, и, не глядя по сторонам, тяжело зашагал к выходу.
Дверь захлопнулась за ним с таким грохотом, что задрожали стёкла в узких окнах.
Взрыв произошёл. Тихий, ледяной, сокрушительный. И последствия его должны были быть ужасны. Элла стояла, всё ещё как скала, чувствуя, как дрожь, сдерживаемая всё это время, начинает мелкими волнами подниматься изнутри. Она переступила черту. И обратной дороги не было.
Грохот захлопнувшейся двери отзвучал, растворившись в тяжёлой, густой тишине, что опустилась на таверну подобно савану. На миг в зале воцарилось облегчение — воздушное, хрупкое, почти головокружительное. Враг, воплощённый в лице лорда, изгнан. Справедливость, пусть грубая и рискованная, восторжествовала. Несколько человек выдохнули шумно, как после долгой задержки дыхания. Кто-то неуверенно постучал кружкой по столу — тихое, робкое начало аплодисментов смелому поступку.
Но этот звук умер, не родившись. Ибо все понимали: это была не победа. Это была отсрочка. Приговор был вынесен, и теперь все, включая вынесшую его, ждали исполнения.
Элла всё ещё стояла спиной к залу, смотря на то место, где только что был Веридан. В её ушах звенела тишина, а в груди колотилось сердце, отстукивая тяжёлый, тревожный ритм. Адреналин, что секунду назад держал её прямой и твёрдой, как стальной прут, начал отступать, и на смену ему приходила странная пустота. И холод. Холод, пробирающий до самых костей, несмотря на жар, всё ещё струящийся из кухонной двери.
Она почувствовала тяжёлую руку на своём плече. Не просящую, не благодарную. Руку, которая впилась в её мышцы с такой силой, что её пальцы могли оставить синяки. Элла позволила себе развернуться. Перед ней стоял Боргар.
Его лицо было нечеловеческим. Обычная краснота, вызванная жаром и хлопотами, сменилась мертвенной, землистой бледностью. Только кончик носа и скулы горели багровыми пятнами. Его маленькие, глубоко посаженные глаза, обычно бойкие и расчётливые, были полы страхом. Чистым, животным, паническим страхом, от которого зрачки расширились, превратившись в чёрные бездны. Его губы, толстые и влажные, дрожали, не в силах сомкнуться. И трясло его всего — от массивных плеч до коротких, толстых пальцев, всё ещё впившихся в её плечо.
Он не сказал ни слова. Он просто силой, грубо развернул её и толкнул в сторону узкой, тёмной двери, ведущей в подсобку и его каморку. Элла, не сопротивляясь, шагнула в темноту. За ними захлопнулась ещё одна дверь, отрезавшая их от зала, от любопытных и сочувствующих взглядов. В крошечном помещении, пропахшем старым сыром, квашеной капустой и пылью, пахло теперь ещё и страхом. Он висел в воздухе, густой и удушливый.
Боргар отпустил её и зашагал по тесному пространству, как зверь в клетке. Его дыхание было хриплым, прерывистым.
— Ты видела? — вырвалось у него наконец, и голос его был не криком, а сдавленным, хриплым шёпотом, полным такой безысходной ужасти, что по спине Эллы пробежали мурашки. — Ты видела, на кого ты… Ты знаешь, КТО ЭТО?!
Он не ждал ответа. Он обернулся к ней, и его лицо, искажённое гримасой отчаяния, оказалось в сантиметре от её.
— Его отец! — просипел он, и брызги слюны полетели из его рта. — Его отец — казначей самого графа! У него в руках все деньги, все нити, все долги округа! Он может одним росчерком пера, ЭЛЛА, одним росчерком пера!.. — Боргар схватился за голову, как будто пытаясь удержать её от взрыва. — Он разорит меня! Понимаешь? Не оштрафует. Не припугнет. РАЗОРИТ! Он наложит такие поборы, такие пошлины, такие «недоимки», что у меня не останется ни монеты! Он настроит против меня всех поставщиков! Он найдет к чему придраться в каждой бочке, в каждой мерке зерна!
Он сделал шаг к ней, и его объёмная тень поглотила её всю.
— А потом… — его голос сорвался в самый настоящий, хриплый шёпот, полный леденящего душу ужаса, — потом… он может просто поджечь. Ночью. Случайно. От непотушенной свечи. Или от неисправной печи. И всё! «Три гнома» вспыхнут, как лучинка! И мы все… мы все сгорим заживо, как крысы в норке! И никто, ты слышишь, НИКТО даже не посмотрит в эту сторону! Потому что это будет «несчастный случай»! Несчастный случай с дерзкой харчевней, где обидели молодого лорда!
Элла открыла рот. Внутри неё кипело. Она хотела сказать, что защищала не себя, а честь этого дома. Что нельзя допускать такого надругательства под своей крышей. Что если позволять топтать одних, то скоро начнут топтать всех, включая его, Боргара. Что есть вещи дороже денег и безопасности, купленной ценой унижения.
— Боргар, я… — начала она, но он отрезал её резким, отчаянным взмахом руки.
— Молчи! — закричал он, и в его крике не было силы, только слабость и паника. — Никаких «я»! Никаких «но»! Ты думаешь о чести? О какой чести ты говоришь? Честь — это когда ты жив! Когда у тебя есть крыша над головой и тёплый ужин в животе! Честь — это когда ты не боишься, что тебя ночью вытащат из постели и бросят в канаву с перерезанным горлом! Ты не защитила честь, ты подписала нам всем смертный приговор!
Он тяжело дышал, его грудь ходила ходуном. Он смотрел на неё, но не видел её — человека, который десять лет верой и правдой работал на него, превратил его кухню из грязной дыры в место, куда люди шли ради хорошей еды. Он видел только проблему. Угрозу. Заложника, которого нужно было немедленно выдать, чтобы спасти свою шкуру.
И в его глазах, помимо страха, Элла увидела нечто худшее. Не ненависть. Не злобу. А… расчётливую, трусливую решимость. Решение было принято.
Он выпрямился, пытаясь собрать остатки своего достоинства, но получалось лишь жалкое подобие.
— У тебя полчаса, — произнёс он, и голос его стал вдруг плоским, безжизненным, как у судьи, зачитывающего приговор. — Ровно полчаса, чтобы собрать свои пожитки. Всё, что твоё. И чтобы духу твоего здесь не было. Ни в зале. Ни на кухне. Ни во дворе.
Элла почувствовала, как почва уходит из-под ног. Не в переносном, а в буквальном смысле — ноги стали ватными.
— Моя зарплата… — успела она выдохнуть. За месяц. Деньги, на которые она рассчитывала снять угол, пережить зиму.
Боргар фыркнул, и в этом звуке была вся его низость.
— Какая зарплата? — сказал он с притворным недоумением. — Из-за тебя разбит дорогой графин. Испорчен и выгнан самый важный клиент. Нанесён непоправимый ущерб репутации заведения. Твой месячный заработок даже близко не покроет убытков. Считай, что ты ещё и должна мне осталась. Я великодушен — я просто спишу долг. Убирайся.
В этот миг всё внутри Эллы замерло. Кипение, возмущение, даже боль — всё схлопнулось, сжалось в крошечную, невероятно тяжёлую и холодную точку где-то в глубине груди. Она смотрела на этого человека, на его трясущиеся от страха руки, на его жадные, полные паники глаза. Она пыталась найти в них хоть каплю благодарности, хоть искру сожаления, хоть тень того уважения, которое, как она думала, она заслужила.
Там ничего не было. Только страх за себя. И готовность выбросить её, как отработанный материал, чтобы этот страх утолить.
Все слова умерли у неё на губах. Протестовать? Упираться? Умолять? Перед этим? Это было бы так же бессмысленно, как спорить с дождём, чтобы он не мочил. Перед ней был не хозяин, не человек — а инстинкт самосохранения в человеческом облике. И этот инстинкт был слеп, глух и беспощаден.
Медленно, с каменным лицом, Элла подняла руки к затылку. Её пальцы, ещё минуту назад такие твёрдые и уверенные, теперь двигались механически, чуть дрожа. Она развязала узлы своего фартука — того самого, толстого, холщового, пропахшего дымом и травами, её второй кожи, её доспехов. Она стянула его через голову.
Ткань, ещё хранившая тепло её тела и запах кухни, повисла в её руках безжизненным грузом. Она посмотрела на него. На пятна от бульона и ягод, на выгоревшие на солнце места, на прочные, аккуратно положенные когда-то ею же самой заплатки. Вся её жизнь за последние годы была в этом фартуке. Вся её гордость. Вся её полезность.
Она не швырнула его на пол. Не бросила в лицо Боргару. Она просто протянула руку и повесила его на знакомый гвоздь у двери. Аккуратно. Ровно. Как будто готовила его для следующей смены, которой уже не будет.
Это движение, такое простое и такое окончательное, было страшнее любой истерики. В нём была такая бездонная горечь и такое ледяное разочарование, что даже Боргар на миг отвел глаза.
Она чувствовала себя не героиней, не жертвой несправедливости. Она чувствовала себя инструментом. Острым, надежным, верным инструментом, которым вытерли пол от грязи, а затем, не промыв, не поблагодарив, просто выбросили в сточную канаву, потому что боялись, что на инструменте осталась зараза. Её смелость, её принципы, её готовность защитить слабого — всё это в глазах мира, в глазах её хозяина, оказалось не добродетелью, а дефектом. Браком, подлежащим утилизации.
Не сказав больше ни слова, не бросив больше ни одного взгляда, Элла повернулась и вышла из подсобки. Она прошла через кухню, мимо котла с тушёным кроликом, который теперь, наверное, никто не дотушит как надо, мимо испуганно притихшего мальчишки, мимо полок со специями. Она вышла в сени, где висела её поношенная шерстяная накидка и лежал узелок с немудрёными пожитками.
Она не плакала. Слёзы были бы слишком честной реакцией для того предательства, что только что случилось. Внутри была только пустота. Холодная, звонкая, безразмерная пустота, в которой эхом отдавались только два слова: «Всё кончено».
Дверь таверны «Три гнома» закрылась за её спиной с тихим, но окончательным щелчком. Этот звук был точнее и страшнее любого громкого хлопка — он звучал как щелчок замка, навсегда запирающего целую главу жизни. Элла замерла на мгновение на крыльце, узелок с её небогатым скарбом безвольно висел в опущенной руке. Ночь, наступившая за время разборки в подсобке, была не просто темной. Она была пустой и холодной, как внутренность заброшенного колодца.
Воздух больше не пах ни тушёным кроликом, ни хлебом, ни тёплым человеческим дыханием. Он пах пылью дороги, холодным камнем мостовой и далёким, колючим дымком из труб богатых домов, где уже никто не ждал её к ужину. Лёгкий ветерок, пронизывающий тонкую шерсть её накидки, искал путь к телу, и она бессознательно притянула узелок ближе к груди, пытаясь согреться хоть этим, хоть жалкой заменой утраченного тепла очага.
Она медленно спустилась по скрипучим ступенькам и оглядела пустынный постоялый двор. Вокруг царила неживая тишина, нарушаемая лишь далёким лаем собак да редким скрипом флюгера на крыше. Окна таверны светились жёлтыми, уютными прямоугольниками, но она знала — это уют больше не для неё. Оттуда доносился приглушённый, вернувшийся гул голосов. Жизнь там продолжилась. Без неё. Как будто выдернули одну щепку из горящего костра — огонь даже не дрогнул, лишь чуть изменил рисунок пламени.
Мысли метались в голове, как мыши в западне. Сбережения. У неё были сбережения, тщательно откладываемые медяки и несколько потёртых серебряных монет, завёрнутые в тряпицу и спрятанные на самом дне узелка. Их хватило бы на неделю в самом дешёвом постоялом доме на окраине. А потом? Работы в городе не будет. Весть о её поступке и позоре уже, наверное, разлетелась быстрее вороньей стаи. Ни один хозяин, от трактирщика до булочника, не возьмёт к себе женщину, которая навлекла на себя ярость лорда Веридана. Его гнев был не просто личным оскорблением — он был заразой, чумой, от которой все будут шарахаться в страхе за свои шкуры и свои лавки. Она стала изгоем. Невидимой чертой, проведённой взглядом молодого дворянина, она была отрезана от всего знакомого мира.
Ноги сами понесли её через двор, к колодцу с тяжёлым дубовым срубом. Там, под навесом, скрываясь от непогоды, висела доска объявлений — старая, потемневшая от времени и сырости, испещрённая множеством гвоздиков, следов от других гвоздей и обрывков бумаги. Место, где пересекались чужие надежды, потери и нужды. Она остановилась перед ней, не ожидая ничего. Её взгляд скользил по клочкам пергамента и грубой бумаги, не видя смысла в буквах. «Пропала кобыла, гнедая, на левом боку звезда…», «Требуются разнорабочие на стройку, питание, ночлег…», «Продам прялку, старая, но исправная…». Мир мелких, обыденных забот, в котором для неё больше не находилось места.
И вдруг её взгляд, скользивший почти что мимо, наткнулся на что-то иное. Не на рваный край, не на кривые, неграмотные буквы. На жёлтый, заметно потрескавшийся по краям лист пергамента, приколотый не ржавым гвоздиком, а длинным, тонким, чёрным от времени железным шипом. Бумага выглядела старше других, но почерк… Почерк был необычным. Буквы не были кривыми или небрежными. Они были выведены с чёткой, почти геометрической точностью, каждый угол, каждый росчерк казался вымеренным и холодным. Это была не просьба, не предложение. Это был ультиматум. Или приглашение. Или вызов.
Она медленно, почти против воли, прочитала слова, и буквы будто жгли глаза в полумраке.
«Требуется кухарка и экономка в замок Скайлгард. Стрессоустойчивость и железные нервы обязательны. Опасно. Обращаться лично. Вознаграждение достойное.»
Элла замерла. Она перечитала строчку снова. И ещё раз. Слова «кухарка и экономка» отозвались в её душе глухим, но тёплым стуком — как эхо давно забытого, но родного голоса. Это было её. Её ремесло. Её умение. Её тихая, никем не оспариваемая до последнего вечера гордость. Руки, которые только что сняли фартук, снова вспомнили вес ножа, тепло теста, упругость хорошо прожаренного мяса.
Но другие слова лежали на этой строчке, как острые камни: «Стрессоустойчивость и железные нервы обязательны. Опасно.»
«Опасно…» — прошептала она беззвучно. Её пальцы, будто сами собой, поднялись и коснулись холодного пергамента. Кончик указательного пальца провёл по словам «железные нервы». Бумага была шершавой, и чернила чуть приподнимались над её поверхностью. Она чувствовала подушечкой пальца каждый изгиб букв.
И в этот миг перед её внутренним взором, ярче, чем образы на доске, всплыло лицо лорда Веридана. Его взгляд, полный немой, леденящей кровь ненависти, обещающей не просто месть, а полное уничтожение. Обещающего разорение, огонь, возможно, смерть. Что могло быть опаснее этого? Что в этом мире, кроме озлобленного, всемогущего в своих пределах дворянина, могло представлять большую угрозу?
Ирония ситуации обожгла её, как искра. Её только что вышвырнули вон из-за опасности, которую она навлекла на себя, защищая другого. А теперь ей предлагали новое место, прямо называя опасность условием приёма.
«Замок Скайлгард…» — мысленно проговорила она название. Оно ничего ей не говорило. Где-то в горах, наверное. Место отшельника, чудака или… В памяти всплыли детские страшилки, бабушкины сказки у огня о древних существах, живущих в высоких башнях, о драконах, охраняющих свои клады. Небылицы. Вздор для пугливых детей. Настоящие драконы были здесь, в городе, они носили бархатные камзолы и разговаривали ледяными голосами.
Но «кухарка»… Это слово было якорем. Оно было реальным, осязаемым, своим. Оно не требовало ни покровительства, ни связей, ни красивого лица. Только умения. А умение у неё было. Его у неё не могли отнять. Его не мог испортить ни один Веридан на свете.
Она глубоко, до самого дна лёгких, вдохнула ночной воздух. Холодный, колючий, он обжёг грудь, но прочистил голову. Чувство беспомощного отчаяния, ледяной ком, сжимавший сердце, вдруг дал трещину. Сквозь него пробилось что-то другое. Не надежда — ещё нет. Слишком рано для надежды. Это был вызов. Глухой, растущий из самых глубин её существа ропот: «А куда хуже-то?»
Её уже вышвырнули со дна привычного мира. Она уже стояла на голой, холодной земле, лишённая всего. У неё не было ни крыши, ни работы, ни уважения, ни будущего здесь. Она уже потеряла максимум из того, чего могла бояться в этом городе. Страх никуда не делся, он сидел холодным червячком под ребром, но теперь у него появился странный спутник — азарт. Почти дерзкое любопытство. Что там, за горами, в этом замке с громким именем? Какая опасность может скрываться за словом «оплата достойная»? Смерть? Ну что ж, смерть от клыков сказочного зверя казалась ей сейчас честнее и даже благороднее, чем медленное угасание в нищете и забвении на окраине города, под присмотром страха и сплетен.
Её рука, лежавшая на объявлении, медленно сжалась в кулак. Не резко, а с твёрдой, нарастающей силой. Она впилась пальцами в края пергамента, почувствовала, как он сопротивляется, как гвоздь удерживает его на месте. Она дёрнула. Раз — не поддалось. Второй раз, с большей силой, отчаянно, будто выдёргивая из доски не просто бумагу, а свою новую судьбу.
Раздался короткий, сухой звук — пергамент оторвался, оставив на доске лишь чёрный шип, торчащий в пустоте.
Элла разжала ладонь. Скомканный лист лежал у неё в руке. Он был тёплым от её прикосновения. Она бережно разгладила его, сложила вдвое, потом ещё раз, и спрятала в самый безопасный карман своей одежды, рядом с тряпицей, в которой были её сбережения.
Она подняла голову и посмотрела на дорогу, уходящую из города в сторону тёмных, безликих силуэтов далёких гор. Её лицо, освещённое тусклым светом из окон таверны, было незнакомо ей самой. На нём не было ни следов слёз, ни гримасы уныния или страха. Щёки всё ещё горели от недавнего унижения, но в глазах, широко открытых и смотревших в темноту, горел новый огонь. Не жар ярости и не холод отчаяния, а ровное, упрямое, почти дерзкое пламя решимости.
Она крепче перехватила узелок, поправила накидку на плечах и сделала первый шаг. Не к воротам постоялого двора, ведущим обратно в городские трущобы, а в противоположную сторону — к окраине, к темноте, к дороге, ведущей в неизвестность. Её шаг был не быстрым, но твёрдым. Каждый следующий звук её подошв, отдававшийся в ночной тишине, был гвоздём, вбиваемым в крышку гроба её прошлой жизни.
Путь был решён. И он вёл в горы. К замку Скайлгард. К опасности. К новому очагу.