Брэйвен ненавидел утро. Не само утро конечно, а этот дурацкий колокол над входом в лекторий, который начинал звонить ровно в семь и долбил по ушам, как дятел, отдавая звоном в пустой голове. Парень лежал на своей дерюге, укрывшись драным одеялом, и слушал, как за стенкой возится отец.
— Вставай, — донеслось из-за перегородки. Не вопрос, не предложение — упрямая констатация факта.
Брэйвен зажмурился. В комнате было холодно — печь топили экономно, уголь дорогой. Дыхание вырывалось паром. Ноги не замёрзли, уже идеально. Закоченевшими пальцами рук парень натянул одеяло до подбородка и попытался притвориться, что его не существует.
— Я сказал, вставай. — снова донеслось рядом.
Дверь приоткрылась, и в щель просунулась голова отца — лысеющая, с вечно озабоченным выражением старческого лица. За ней — руки, в мозолях, ногти обломанные — вчера до поздней ночи тачал сапоги какому-то дворянскому управляющему.
— Опять? — недовольно спросил отец.
— Ага, — буркнул Брэйвен в подушку. — Я на юг… улетел.
— В лекторий не пойдешь?
— Не пойду.
Отец вздохнул. Этот вздох Брэйвен слышал уже тысячу раз. Вздох усталого человека, который перепробовал все методы убеждения и сдался.
— Мать расстроится. — Только выдал мужчина.
— Мать всегда расстраивается. Это ее работа. — Парировал Брэйвен.
Из кухни донесся звон посуды — мать гремела крышками громче, чем обычно, демонстрируя свое недовольство дистанционно. Женщина умела греметь крышками так, что даже соседи за стенкой понимали: в доме скандал, хотя сама не произносила ни звука.
Брэйвен сел. В комнате кружилась голова — то ли с голодухи, то ли от того, что резко встал. За окном, в узком проеме между соседними доходными домами, виднелось серое небо. Ниже неба, на уровне третьего этажа, плыл общественный гравитранспорт — здоровенная железяка, набитая народом, который ехал по своим скучным делам.
— Мегло смотрел? — спросил отец, не уходя. — Утренние новости, видосики…
— Не.
— Там говорят, на Южном рынке скольщики требуются. За деньги сразу. Мать ни за что не разрешит… — Мужчина подмигнул — но если платят, то примет твое решение.
Брэйвен насторожился. Вот это было ново. Отец никогда не предлагал работу. Старик свято верил в образование, в лектории, в то, что «человек должен знать буквы, иначе он быдло навозное».
— Ты серьезно? — переспросил Брэйвен, протирая глаза.
Отец помялся. Видно было, что слова даются ему тяжело.
— Смотрел я на тебя. Не лежит душа к ученью, может и хрен с ним… Вчера к нам мастер заходил, сапоги заказывал, рассказывал — его племянник на ледоставах работает. Третью неделю. Домой деньги носит. Матери помогает. Если мещанин этим гордится, то и нам не престало…
— А я что, не помогаю? — огрызнулся вдруг Брэйвен.
— Ты помогаешь тем, что не ешь? — усмехнулся отец. — Одеваешься во что? В мои старые портки?
Брэйвен промолчал. Возразить было нечего.
Парень встал, натянул штаны и рубаху — заношенную, но чистую, мать следила за этим свято. Вышел в общую комнату, которая служила и кухней, и мастерской отца, и столовой. Мать стояла у печи, мешала что-то в чугунке и демонстративно не оборачивалась.
— Мам, — позвал Брэйвен.
— А, очухался, — бросила женщина, не поворачивая головы. Спина напряжена, плечи подняты — сейчас начнется.
— Я на работу пойду.
Мать замерла. Ложка в чугунке остановилась. Она медленно обернулась, и на лице ее был не гнев, а смесь удивления и какой-то новой тревоги.
— Куда?
— На скольщика. Слышал, берут.
— На скольщика? — переспросила она, и голос ее дрогнул. — Это ж… это ж внизу.
— Ну да. Внизу. А что? Там деньги платят.
Мать посмотрела на отца. Тот отвел глаза. Между ними пробежал какой-то безмолвный разговор, которого Брэйвен не понял. Мать вдруг подошла к нему, взяла за подбородок, повертела его лицо так и этак, словно видела впервые.
— Ты мой, — сказала она тихо. — Мой. Помни это.
— Мам, ты чего? — Брэйвен отстранился. — Я ж не на войну, в дерьме ковыряться иду.
— В дерьме, — эхом повторила мать. — В самом что ни на есть.
И почему-то перекрестила его. Торопливо, размашисто, словно отгоняла порчу.
Отец кашлянул. Со смехом.
— Ладно, собирайся. Я схожу с тобой, поговорю с мастером. А то облапошат, как пить дать.
Брэйвен хмыкнул. Он уже три года как не ребенок, чтобы его водили за ручку. Но спорить не стал — отцу явно нужно было чувствовать себя полезным.
Завтракали молча. Каша из репы с салом, хлеб черствый, но сытный. Брэйвен ел быстро, чувствуя, как еда разливается теплом внутри. Мать сидела напротив и смотрела на него странно — словно видела в первый раз или в последний.
— Кукушонок ты мой, — вдруг сказала она.
— Чего?
— Говорю, ешь давай.
Брэйвен доел и встал. Оделся в самое теплое — куртка отцова, великовата, но греет. Шапка старая, заячья, местами повытерлась, но тоже ничего. Мать сунула ему в карман краюху хлеба, завернутую в тряпицу.
— На. Вдруг проголодаешься.
— Мам, ну я ж не на месяц.
— Молчи. Бери, говорю.
Отец уже ждал у двери, накинув свой рабочий тулуп с тремя стеганками. Вышли вместе. Лестница скрипела под ногами, пахло бродячими собаками и щами из соседних квартир. На улице морозило — не сильно, но въедливо, так что холод забирался под одежду и щипал кожу.
Гравитранспорт как раз остановился на их остановке. Загрузились в общий вагон — набито, душно, кто-то толкается локтями и хохочет. Брэйвен прижался к стеклу и смотрел, как плывет внизу город. Третий уровень, второй, первый… На первом уровне жили побогаче — дома чище, улицы шире, людей на улицах меньше. А внизу, под первым уровнем, был нулевой. Технический. Оттуда как раз лезли скольщики. Вернее, туда.
Мастерская по найму, вот и их остановка. Та самая мастерская — замызганное здание у самого спуска в коллекторы. Пахло здесь уже не просто сыростью — пахло водорослями и нечистотами. У входа толпились мужики разной степени помятости, курили какой-то дрянной табак, сплевывали на мерзлую землю.
Отец подошел к окошку, постучал. Окошко приоткрылось, высунулась физиономия с красным носом.
— Чего надо?
— Сын на работу хочет. В скольщики.
Физиономия оглядела Брэйвена с ног до головы.
— Молодой больно. Сколько лет?
— Шестнадцать, — соврал Брэйвен, прибавив себе год вперед.
— Шестнадцать, — хмыкнул красный нос. — Рыбачить будешь или на ледоставы?
— А разница?
Отец дернул его за рукав, но поздно. Красный нос уже оценил вопрос. Паяц. Значит…
— Рыбачить — это наверху, колбаски руками собирать. Ледоставы — ниже, там лед скалывать. Теплее там, но опаснее. И платят больше.
— На ледоставы хочу, — сказал Брэйвен, глядя красному носу прямо в глаза. Мелкие, блестящие, как вороньи глазки. Эх, вороньи глаза — считались красивыми, но только у женщин. И то не такие.
— А смелый, — усмехнулся красный нос. — Свитки жечь умеешь?
— Научусь.
— Научится он, — передразнил красный нос. — Ладно, проходи. Оформляйся. Берем.
Отец хотел зайти следом, но Брэйвен остановил его:
— Пап, я сам.
Отец замялся. Посмотрел на сына долгим взглядом, в котором было что-то… Брэйвен не мог понять что. Прощание? Страх? Гордость?
— Ну, сам так сам. — Отец полез в карман, вытащил несколько медяков. — На, купишь себе инструмент. Кирку нормальную. И запомни: старших слушайся. Там люди битые, плохого не посоветуют.
— Да знаю я, пап.
— И домой возвращайся. Каждый вечер. Чтобы мать не волновалась. И я.
— Отлично.
Отец еще постоял, словно хотел сказать что-то важное, но только махнул рукой и пошел к остановке. Сутулый, усталый, в своем тулупе с простёжкой. Брэйвен смотрел ему вслед и вдруг почувствовал что-то похожее на жалость. Отец всю жизнь горбатится, сапоги тачает, спина уже не гнется — а сын в дерьмо лезет. Хороша гордость. Зато по наводке мещанина.
— Заходи, давай, не стой! — крикнул Брэйвену красный нос.
Брэйвен зашел.
Внутри контора оказалась еще паршивее, чем снаружи. Стены в потеках, на полу грязь, в углу свалены какие-то лопаты и кирки. За столом сидел толстый мужик в жилетке и перебирал бумаги. Поднял глаза на Брэйвена:
— Фамилия?
— Брэйвен. Без фамилии. Просто Брэйвен. Из мастеровых.
— У всех есть фамилия, — буркнул толстяк. — Шитейкины, Ниткины…
— У меня нет.
Толстяк посмотрел на парня странно, но спорить не стал. Записал что-то в книгу.
— Возраст?
— Шестнадцать.
— Врешь ведь, — беззлобно заметил толстяк. — Но мне все равно. Руки есть — работай. Знаешь, чем ледоставы от рыбаков отличаются?
— Рыбаки дерьмо руками собирают. Застывшие нечистоты на червяков похожи. От того и рыбаки. Ледоставы лед скалывают. Который тоже дерьмо.
— Умный, да? — Толстяк усмехнулся. — Ледоставы, парень, ниже работают. Там не просто лед, там лед с магией. Замерзшее дерьмо — оно ж не просто так замерзает, оно силу накапливает. Если рванет — мало не покажется. Потому свитки дают. Пирокинез. Поджег — и оно сгорает, не взрывается.
— А что, если не сжечь — взрывается?
— Еще как. В прошлом месяце троих саперов разорвало. На нижнем уровне. Там вообще жесть — они взрывчатку жгут, обученные. Вас, ледоставов, учат свитки жечь аккуратно. И тебя научим.
Брэйвен кивнул. Мысль о том, что дерьмо может взорваться, была новой и не самой приятной. Но деньги перевешивали.
— Лады. Завтра выходишь. Смена с шести утра. Получать будешь каждый вечер, по результату. Норму перевыполнишь — получишь больше. Не выполнишь — получишь по шапке и меньше денег. Ясно?
— Ясно.
— Сейчас иди, кирку купи. Вон там, за углом, старьевщик торгует. Скажешь, от меня. Он не обманет.
Брэйвен вышел. На улице уже совсем рассвело, но солнца не было — только серый свет сквозь тучи. За углом действительно нашелся старьевщик — древний дед в куче металлолома. Кирки тут были на любой вкус: новенькие, блестящие и ржавые, видавшие виды.
— От красного носа, — сказал Брэйвен.
Дед кивнул, покопался и вытащил кирку — потрепанную, но добротную, с деревянной рукояткой, отполированной сотнями ладоней.
— Эта. Двадцать медяков.
Брэйвен отдал отцовы деньги. В кармане осталось три медяка. На жизнь. Вот это дело.
Домой парень шел пешком — на транспорт пожалел. Дорога заняла час, но Брэйвен не замечал времени. Думал о завтрашнем дне, о ледоставах — сборщиках дерьма, о свитках пирокинеза. Думал о том, что отец назвал его Кукушонком. Странное прозвище. Раньше мать так говорила, когда маленький был, в шутку. А сегодня — серьезно.
Дома мать и встретила его у двери.
— Ну что?
— Устроился. Завтра выхожу. На ледоставы.
Мать побледнела. Отвернулась, засуетилась у печи, чтобы не показывать лицо.
— Есть будешь?
— Не, мам, я сыт.
— Тогда ложись. Завтра рано вставать.
Брэйвен прошел в свою каморку, бросил кирку в угол, разделся и залез под одеяло. Сквозь тонкую стенку слышал, как родители шепчутся.
— Надо было сказать ему, — это мать говорит.
— Нельзя, — это отец отвечает. — Договор есть договор.
— Он же наш. Мы его вырастили. Наш, хоть и Кукушонок.
— Он не наш. И никогда не был. Ты сама знаешь. Любим, да. Но.
— Но он же Кукушонок, ты сам сказал…
— Вот именно. Кукушонок. Вырастет — улетит. А наше дело — молчать и радоваться, что он вообще с нами столько лет.
Брэйвен нахмурился в темноте. О чем это они? Какой договор? Почему он не их? Совсем со страху переволновались. Брэйвен был похож на родителей — волосы отца, глаза матери, характер — от них обоих. Не может быть, чтоб не их.
Но усталость взяла свое. Глаза слипались, мысли путались. Последнее, что он услышал перед сном — тихий мамин голос:
— Лишь бы ему там, внизу, хорошо было. Лишь бы нашел свою дорогу. Птенчик наш.
От автора
Давно хотел опубликовать Брэйвена. Только сейчас решился