Снег лежал. Он не падал, не кружился - просто был, как факт, который никто не способен отменить. Только-вот давил не холод, а тишина, в которой собственные шаги отдавались глухим, уходящим коротким скрипом снега, звуком.
Будто шёл не я, а чья-то тень.
Приходилось считать дыхание до семи и обратно, держась за эту нехитрую меру, как за верёвку в колодце. Прошел... Наверное месяц, как я проснулся не под бетонным потолком родной квартиры, а под чужим небом, где даже звёзды светят иначе, перемежаясь между собой отблесками циклопических туманностей и галактик.
С тех пор я понял - считать дыхание проще, чем дни, которые здесь тянутся значительно дольше. Название у них тоже другие, язык режет от этих странных обозначений, когда неделя стала десятиной, где каждый день называется исходя из цикла Лун - Юэ и Байджу.
К счастью или наоборот, молчание - одинаковое. Что тут, что там.
Ткань на плечах была не моя - тонкое ханьфу, с подкладом, пропитанным потом липло к коже. Я не пытался высушиться. Не было, ни возможно, ни как ни странно... Желания. Пусть тянет вниз - так и должно быть.
В конце концов эта новая жизнь началась с того, что я ощутил в груди тусклую искру.
Она жила и изредка пульсировала, чуть ниже сердца. Её здесь называли первым меридианом или-же пепельной ступенью. Если постараться, заглянуть "внутрь" - её хватало, как чтобы обогреть ладонь, так и на короткую темноту в глазах, если задержать выдох дольше, чем можно.
Я быстро усвоил этот урок - когда мороз колит кожу, а конечности немеют до состояния дерева, лучше опуститься на колени и молиться - тепло разносится по телу, позволяя выжить. Лучше так, чем использовать дар на нечто столь мелкое, как вспышка тепла, которая затухнет через миг. Месяц пути делает из гордости ненужный груз - выкидываешь его первым.
Иногда память подсовывала картинки - зеркальные двери супермаркета, запах резины в автобусе, синий огонёк зарядки у кровати. Я не гнал их прочь - пусть будут напоминанием о том, что я не отсюда и что ни одна секта не сделает меня своим. Да и не нужен я им - слишком слаб.
Я уже понял на своей шкуре - сильные здесь не слышат, как хрустит под ногами чужая кость.
Слабые слышат всё.
Тракт шёл севером, как шрам. Вертикальные полосы деревьев, что сливались в единый угнетающий рисунок - ярко выделились на фоне неба, со странным лазурным оттенком. Звякнул лёд - ворон сел на ветку, чёрный на белом, и щёлкал клювом, будто пересчитывал мои шаги.
Возле дороги, а скорее протоптанной в снежном настиле тропа - завершая глина вылезала корнями, будто сама земля пыталась выбраться на поверхность. Я не ускорялся. Правильно идти медленно, когда не знаешь, кто ждёт впереди - человек или ветер.
Тонкая нитка дыма показалась вдалеке. Старая и холодная - не из трубы. На сучьях колыхался обрывок ткани, как забытая рука.
Я остановился и прислушался.
Тишина была правильной - не пустой, а настороженной. Когда она становится полной, значит кто-то уже не дышит, умерев... Скорее всего не по своей воле.
С губ хрипло сорвалось:
- Семь.
Я сделал следующий шаг и вот, следы появились раньше, чем вещи. Две полосы, что следами ногтей залегли на снегу, и редкие отпечатки копыт, замершие в неровном ритме. Месяц в этой глуши учит читать дорогу, как лицо - где споткнулась лошадь, где ремень зацепился за круп, где человек падал коленями и вставая не отряхиваясь.
На снежном насте блестели мелкие искры сажи. Огонь был, а значит и дыхание.
Я шёл медленнее. Сильные здесь оставляют шрамы на земле и не смотрят назад. За ними идут такие, как я, и подбирают то, что не поместилось в их легенды. Иногда это вещи, но чаще - люди.
Сначала я услышал железо. Не звон - лёгкое, неловкое касание, будто кольцо упряжи тронул ветер. Потом - короткий хрип, втянутый, воздушной иглой. Я задержал своё дыхание и стоял, пока кровь не ударила в виски.
Тишина пробилась - значит, там ещё есть жизнь.
Сани лежали на боку за низким кустом, которых замело снегом, как старой мукой. Ремни были разорваны неровно, будто зубами. По рваной линии борта - иней рисовал травы, которых уже нет под льдом. Но самое главное было посередине - под серым полотнищем угадывалась тонкая линия плеча.
У края, в щели между досками, тускло прятался цвет - будто кто-то завязал на запястье нитку, когда было ещё тепло.
Я опустился на колени. Ладонью коснулся дерева, потом - того, что под полотном. Оно обледенело, но я потянулся "внутрь" и искра в груди на миг ожила, согрев кожу и тут же хлестнула лёгкой тьмой по глазам.
Ткань поддалась, но прежде чем, я успел поднять её - послышался хрип на грани кашля. Я приподнялся и пошел на звук. Рядом, спрятавшись за санями в густом снегу, лежал мужчина с красным, затопотавшим лицом обращённым к ветру. Губы потрескались и двигались без слов.
Снова наклонился, так близко, чтобы почувствовать срывающиеся с губ капли слюны, но различил лишь короткий свист, который был похож на вырывающийся пар из пережаренного мяса. Казалось его лёгкие варились в собственном соку, тяня за собой и все остальные органы.
Потому он был ещё и жив. Только-вот спасения не будет - я уже видел такое. Одна из техник, секты Пламенного Змея. Даже замёрзнув до самых костей, жар продолжит разъедать органы.
Поднял взгляд на серый холст и сказал уже вслух - коротко, как клятву:
- Я понял.
Полотно, чуть согретое моей искрой поддалось и я поднял край, чтобы затем увидеть лицо - юношеское, тонкое, как у тех, кто ещё не ел мяса по зиме. Ресницы побелели инеем, губы треснули и легли ровной линией, будто он ещё пытается сопротивляться морозу. На запястье - узел красной ленты. Такими перевязывают рукояти мечей на площадях или волосы - когда верят, что на следующем турнире их наконец заметит.
Здесь никто уже не заметит.
Двинул полотно. Нижняя часть тела парня - была сожжена. Казалось, что от неё остался лишь пепел, что ломкой коркой, изображающей мышцы - лежала на чёрных костях.
Всё тот-же знакомый почерк.
Снег шевельнулся возле моего колена. Несколько льдинок потекло каплями воды. Мужчина в сугробе открыл глаза на толщину ногтя и открыл рот. Звук вышел рваным, как ткань, за которую тянут двое:
- Мин…
Ещё тише, с усилием, на конце воздуха:
- Бай… лу…
Я подвинулся к нему, поднёс свои ладони к его пальцам. Пепел в груди лениво разгорелся, зашипел на вдохе и отдал на кожу тот самый одноударный жар. Дрожь в суставах утихла, будто кто-то подложил уголь. На втором выдохе в висках потемнело. Я опёрся лбом о рукав и дал тьме отступить.
За проведённое время в этом странном мире - я усвоил простое правило: греть можно только один раз, иначе ляжешь в землю и не проснешься.
Полотно с треском опустилось обратно. Закрыл почти мёртвого юношу и уставился на мужчину.
Эмоций не было, но назвать - значит вернуть. Бог услышит последовательность: имя, дыхание и путь.
Я вытащил свою верёвку из-под ханьфу, потрогал волокна - сырое, но держат. Она была точно карта моего веса и привычек: где перетёрто, где слегка выбилась из линии, для того, чтобы подмотать лишний оборот. Я протянул её под полозья, завёл петлю за брус и стянул узлом.
Поднял голову. Между деревьями виднелась ещё одна лента дыма. В этот раз точно от печи. Повернулся, заметив каменную плитку - крохотную стелу, почти полностью занесённую снегом, но всё же имеющую обколотые резы. Там читались два знака. Тронул камень пальцами и повёл их слева направо, как по школьной таблице. Вспомнилось, как старуха с постоялого двора учила сопоставлять черты и смысл.
Бай. Лу.
Иногда Господь милует и в чужом языке даёт попасть в нужные буквы.
Время было как тонкий лёд - ещё держит, но проминается от одного лишнего шага. Я подал верёвку себе на плечи и обмотал вокруг груди, сводя узел под лопатками.
Господи дай мне быть упряжью. Не погонщиком.
Мужчина снова шевельнул губами. Я взял горсть снега, растёр её между ладоней до сырого комка и поднёс к его рту. Он взял чуть-чуть, почти не открывая зубы, и вздохнул, будто этот снег был чем-то из его дома, где ещё топят печь и ругаются на дым.
С его губ сорвался розоватый дымок.
Не больше пары часов и он умрёт. Поганая смерть. Впрочем она тут у всех такая.
- Имя. - Коротко сказал я, уставившись в глаза мужчине. Тот смотрел на меня пусто несколько секунд, прежде чем пробормотать:
- Си
- Ты услышан Си. Я донесу. - Сказал я, чтобы он слышал не смысл, а ход дыхания. - Донесу и вернусь похоронить тебя. Твой сын станет именем, а могила дорогой в Царствие Небесное.
Верёвка вошла в плечо, как зуб, и сразу стало легче - боль даёт форму. Я перенёс вес на пятки, дал полозьям глухо стукнуть о снежный наст и потянул. Сани сначала вцепились в место, где лежали, и не двинулись - я досчитал до семи и выдохнул, позволяя пеплу еле-еле согреть бёдра. На второй цикл дерево вскрикнуло коротко, как от озноба, и подалось на ладонь.
Я остановился, чтобы не сорвать сразу всё, что можно сорвать. Я дурак, но научился ценить первый локоть пути - если поторопишься, второй не дастся. Дыхание выровнялось на счёт "три", тишина вокруг сохранила ту-же правильную настороженность.
Значит, жив - шаги ещё есть.
Оглянулся на полотнище - проверил, чтобы лента не зацепилась, чтобы край не задрал ветер. Мужчина смотрел на меня сквозь полуприкрытые веки, как смотрят на дальний огонь - и не верят, и не отводят глаз. Я кивнул ему, но не как обещание, а как ритм, чтобы в следующий миг. Снова пойти
Снег стонал на каждом полушаге, и в этом стоне впервые за день послышался порядок.
Первый десяток шагов был как разговор с землёй - она принимала неохотно, проверяла, выдержу ли. Я не спорил. Продолжал считать, чтобы не тронуть лишний раз тот слабый жар, который лучше беречь для чужой кожи, а не своей. Верёвка резала плечо и держала вместе то, что месяц пути уже пытался развязать: тело, память и решение.
Слева лес дышал редкими тресками - мороз сжимал ветви, и звук уходил вглубь, будто кто-то отщёлкивал костяшки чёток. Я отвечал ему своим счётом: до семи и обратно. На "четыре" в горле становилось сухо, на "пять" язык вспоминал чужие буквы:
- Мин. - Говорил я, чтобы не потерять цель и не начать идти просто так.
Иногда снег под полозьями пел тонко, как стекло. На этих местах я останавливался - не из жалости к себе, а из уважения к дороге. Почти каждый такой звук здесь - был сигналом, будто идущий из динамика - "остановка по требованию".
Здесь требование предъявлял холод, и я слушался, ведь в каждом движении мира есть Бог.
Мин дышал ломано, с пропусками, будто забывал, что живой, и вспоминал только, когда саням удавалось сдвинуться на ладонь дальше. Я прислушивался не к словам - к длине его выдохов. На коротких я тихо говорил, не глядя назад:
- Дыши.
Это было не приказом, а ритмом, который можно разделить.
Красная лента у юноши качнулась, когда я на миг встал на колено поправить узел. Она казалась слишком яркой для этого пепельного дня, как чужое обещание о будущем, которое не случилось. Я не снимал её.
Назвать - значит вернуть.
Забрать - значит стереть.
Когда голова стала тяжелее, чем верёвка, я прижался лбом к собственной груди позволяя темноте дойти до края. Искра в груди отзывался нехотя, как печь, которую забыли почистить. Я не трогал её - молитва пошла мягко, без просьб.
- Господи Всемилостивый и Триединый. Дай мне шагов, а ему - тепла, дабы плоть выдержала это испытание, дотянув душу до могилы.
На этом - всё.
За кустами открылась узкая низина, и ветер сменил голос. Вместо свиста - низкий гул, как у далёкой воды под льдом. Там, где звук становится плотнее, обычно есть люди - стены, которые его держат, крыши, которые его разрезают. Я вдохнул поглубже. Пахло старым дымом и соломой, не войной, а это значит, что поспешность по-прежнему враг.
Следы волка, шедшие параллельно дороге, повернули вправо и ушли вниз, к низине. Меня это успокоило - стая выбрала не нас, а что-то своё. Я поблагодарил про себя тех, кто поставил каменные стелы - в этом чужом письме были правильные знаки для тех, кто идёт медленно.
Кровь тонкой струйкой потекла вниз, согрев нос. Я провёл тыльной стороной ладони, стараясь не размазать - в мороз лишняя влага, как плётка. Это был честный счёт пути, не повод жаловаться. В первом мире, я-бы нажал кнопку и попросил прибавить тепло в салоне - здесь тёплый воздух добывался шагами и тем, что ты ещё кому-то нужен живым.
Седые столбы - не ворота, просто две старые ели, очищенные от веток - возникли впереди.
Над ними, на верёвке, болтались тканевые полоски с выцветшими знаками. Ветер трогал их так, будто читал вслух. Я остановился на миг, чтобы выровнять дыхание этим чтением.
- Цей'ло...
Я понимал, что это означает одно - "под охраной". Здесь могли охранять только секта Пламенного Змея. По коже прошел озноб, я знаю правила, помню, как слабому практику, посмевшему войти на территорию "змей" без разрешения - отняли голову.
На миг стало страшно, захотелось развернуться и бросить сани, но... Я ощутил, как верёвка на моём плече слегка натянулась, особо сильно вцепившись в подмышку. Она позволила выровнять дыхание и стала ограничителем, который не даёт мне убежать от дарованного Богом пути.
Я шагнул под эти полоски - ещё не внутрь деревни, но под её тень. Снег здесь лежал иначе: примят, словно его долго толкали к краю тропы маленькие ноги. Я посмотрел на полозья и красную ленту, а потом сказал. Совсем тихо, как говорят под иконой:
- Мы почти пришли.
Не для того, чтобы дать надежду, а дабы не забыть, зачем я тяну, рискуя своей никчёмной жизнью.
Впереди возникло движение. Копьё с красной лентой - чуть качнулось, как стрелка на ветру. Некто повёл концом древка к моему плечу, не касаясь, просто обозначая границу. Впереди, из белой крошки возникла фигура широкоплечего мужчины, чьи губы скривились, но не от злобы - от привычки говорить одно и то же:
- Плата за проход. А за покойников - двойная. Болезни нам не к добру.
Я не стал спорить о словах, в которых уже замёрз смысл. Перевёл верёвку, чтобы не резала ключицу, и сказал так, чтобы дыхание шло спокойно, без нажима:
- Я не прохожу. Я донесу и уйду. Воды не возьму. Огня не попрошу. Нужна только земля.
За этот месяц у ворот разных деревень я видел одно и то же - платят за всё, кроме смерти, потому что она всё равно возьмёт своё. На Земле, поверх дверей висели таблички "вход/выход", здесь - копьё, поставленное поперёк тропы. Я коротко шепнул внутрь себя - даруй мне шагов.
За плетнём шевельнулась тень, и из неё сложился шепот, как из сухих листьев. Люди смотрели не на меня - на красную ленту, которая тащилась за санями, прикреплённая к запястью юноши. Знак, который ещё на площади кричал о будущем, здесь выглядел чужим, как цвет в снегу.
Какой-то ребёнок высунулся из-за штабеля дров и остался - глаза блестели мокрым любопытством.
Внезапно мелькнула тень. Она появилась не со словами, а с жестом. Старуха в выцветшем ханьфу, с белой повязкой на голове, шагнула к копью и ладонью в рукавице легко нажала на древко вниз. Даже звук получился мягким, как бывает только у тех, кто давно умеет быть рядом с чужой бедой.
Она не посмотрела на меня - только на прикрытого полотнищем юношу в санях, и на миг её веки опустились, как у молящихся.
Этого хватило, чтобы копьё перестало быть дверью.
Широкоплечий переступил, упёр древко в наст. Он не просил прощения и не предлагал помощи, просто - делил "можно" и "нельзя":
- В сарай. Здесь не задерживайся. Кладбище - северный склон. В огороды не ходи. За баню заплатишь - если понадобится. Мёртвые приманивают нечисть. - Слова стражника звучали, как доски, которые кладут поперёк лужи, чтобы не намокнуть, но всё равно пройти.
- Плачу руками. - Ответил я. Это было единственное, что у меня пока-что было устойчиво при себе.
Он кивнул, будто так и должно.
Внезапно, резкий порыв ветра раскрыл серое полотно, демонстрируя лицо юноша, который в тот-же момент попытался сделать глоток ртом, которого у него почти не осталось.
Я сунул снег в ладонь и поднёс к его губам, а старуха - уже рядом, как будто стояла тут всегда - сунула под его шею сложенный валежник, чтобы голова не утопала в ледяной крошке. Она не говорила. Её руки были тем, что надо было сказать.
Верёвка вновь натянула и вот я протащил сани под верёвками. и вышли на узкую улочку меж двух заборов. Звук ветра здесь поменялся. Стал ровнее, как в коридоре, где чужое дыхание не расползается, а идёт рядом. Прямо как старуха, которая молча шла за мной.
Сарай нашёлся сам - низкий, с щелью у крыши, из которой тянуло холодным сеном. Я остановил сани боком, чтобы не бросать сразу в темноту, и прислушался - внутри было пусто. Старуха открыла засов ладонью, не спеша, и придержала дверь для нас, не глядя, как будто знала, что мы пойдём именно так.
Я поднял глаза. Вольно-невольно, но я научился различать стороны света просто по наитию и ощущению, потому северный склон обнаружился быстро. Он начинался сразу за сараями, в пятне, где снег лежал тоньше. Там стояла правильная тишина - та, где говорят имена.
- Мы пришли, Мин. - Произнёс я коротко, чтобы звук не расплескался.
Назвать - значит вернуть. В груди искра шевельнулась, но я её не трогал.
Сначала - крыша над дыханием. Земля - потом.
Внутри пахло мышами и старым сеном. Доски стены были в щелях, и ветер ходил туда-сюда, как сторож. Старуха придерживала створ, не глядя на меня, будто это и была её работа - держать чужим рукам нужную щель света.
Мы достали юношу из саней и уложили на солому, под голову всё тот-же валежник, под плечо - сложенная вдвое мешковина. Я снял рукавицы, поднёс ладонь к его пальцам и задержал выдох. Искра шевельнулась и отдала на кожу один удар тепла, вслепую ушедшего внутрь.
Я провёл тыльной стороной ладони под носом. Тепло крови.
Короткий выдох, чтобы не расплескать то немногое, что ещё держит его дыхание.
Юношу я не трогал дальше нужного. Лишь красную нить положил на вену, чтобы быть пульсом. Лицо прикрыл чистым углом собственной ханьфу - разорвать легче, чем просить у людей лишнюю тряпицу.
Старуха вынула из кармана глиняную чашечку с фитилём и кусочек жира. Не спрашивая, подожгла трутом и поставила на притолоку. Пламя почти ничего не грело, но воздух рядом принял правильную форму - ту, в которой можно услышать имя.
Я поклонился. Не ей - огню, чьё тепло было любовью Бога. А потом сказал:
- Мин, ты дома в Байлу, как завещал твой отец Си.
Юноша долго смотрел в никуда, а затем моргнул, как согласие, и этого было достаточно.
Воды я не просил. Старуха всё равно принесла глиняную кружку с талым снегом. Я намочил край ткани и провёл по его губам. Он взял ровно столько, сколько мог удержать язык.
Там, я бы набрал номер, дождался быстрых шагов и светлой палаты. Здесь быстрыми были только мороз и ночь. Поэтому - сено, лампадка и молитва.
И это правильно.
У стены нашлась лопата с треснувшей ручкой, связка старой бечёвки и мешок из-под зерна. Я провёл пальцем по дереву - трещина шла вдоль волокна, но держала, если намотать перевязку.
Из под ханьфу в ладонь сами собой легли неровные, собственно-вырезанные чётки.
- Мин, сын Си. - Произнёс тихо, чтобы не напугать пламя. - Услышан.
Бусина осталась тёплой, как будто имя само держало на ней палец. Я не торопился с следующей - пока у меня только один долг, и он тянет лучше любой верёвки.
- Господи. - Сказал я в сторону двери, где ходил ветер. -Дай мне шагов. И дай этой земле мягкости, когда я попрошу. Не ради меня. а ради того, чтобы их глаза закрылись в тепле. Чтобы их путь в Царствие Небесное был лёгок.
Пламя качнулось, словно кивнуло, и успокоилось. Не знак - ритм.
Я прислонил лопату к косяку, намотал бечёвку крест-накрест. В мешок уложил клочок мешковины, пригоршню каменной крупной соли, что осталась в шве кармана, и кусок верёвки. Нужны будет пара других вещей - старуха поймёт, где раздобыть.
Я не спрашивал вслух, но она, уходя, коротко кивнула, как люди, у которых давно договор с молчанием.
Лечь я не мог - сел у двери, там, где щель даёт смотреть на северный склон. Дышал тихо, слушал, как козы перетирают челюстями сено и как юноша рядом разучивается дышать.
Мир был прежним - белым и пустым. но у меня была работа.
Я дождался, пока дыхание у мужчины станет ровнее. Потом поднялся, отряхнул колени и сделал то, что должно быть сделано до вечера. Вынес к дверям кривое деревянное ведро, наполнил снегом и поставил возле лампадки, чтобы верхний слой отпустил.
Когда вода чуть потемнела от деревянных стенок, я задержал выдох и поднёс ладони к железу. Искра шевельнулась, отдав один удар тепла - хватило лишь, чтобы не обжечь кожу при первом касании.
Этого достаточно.
Старуха вернулась сама, как и ушла - без звука. В руках у неё была горсть чистой тряпки и кусочек мыла, тёмного, как земля после дождя. Она поставила всё рядом, будто знала порядок, и, не спрашивая, присела у головы Мина, поправляя волосы.
Я кивнул ей, и этого хватило, чтобы начать.
Смочил ткань, отжал до едва влажного состояния и протёр юноше лоб, виски, скулы. Лёд с ресниц отваливался крупинками и падал на едва вздымающуюся грудь, которая своим движением сваливала их на красную нить. Я не сдвигал её.
Такие вещи снимают живые.
Мёртвым возвращают то, чем они держались.
На веки - щепоть соли, тонко, будто это не соль, а слово, написанное мелом.
У Мина дрогнули губы. Он не пытался говорить, просто лежал, но глаза были неожиданно не стеклянные, а человеческие, как у тех, кто ещё помнит шум колодца дома. Старуха опустила на мгновение веки, как знак, что всё идёт правильно.
Я чинил лопату молча. Бечёвка окончательно стянула трещину, и древко перестало виснуть. Намотал ещё оборот - на удачу, хотя удача это для тех, кто идёт на рынок, а не на кладбище. В мешок положил подготовленную мешковину для савана, второй кусок тряпицы для рук, пригоршню соли, что выскреб из шва кармана.
Когда я поднялся, Мин поймал мой взгляд и сумел сдвинуть брови. Я понял. Он хотел, чтобы я сделал всё сейчас, пока дыхание ещё держится рядом, а не потом, когда придётся говорить с теми, кто считает землю цифрами.
- Я вернусь быстро. Дыши.
Он моргнул медленно, как человек, который отпускает ответственность туда, где её поднимут.
Я вышел к северному склону. Ветер говорил там сухо, без злобы, как и земля. Я воткнул лопату и на первом же рывке почувствовал, как зубья идут в наст неохотно, как старик, которого подняли раньше обычного. Я не торопил. Считал выдохи до семи и обратно, и на «три» попросил тихо:
- Господи, дай земле мягкости. Не ради меня. Ради имени.
Искра в груди откликнулся вяло и этого хватило, чтобы верхний слой стал ломким, как корочка хлеба.
Первые две копа дались тяжело. На третьем в ладонях разошлась кровь, тонкая, как нитка. Я сжал рукоять крепче и не остановился. Кровь - это честный счёт, а не повод остановить работу. На "пять" потемнело в глазах, и мне пришлось прислониться к древку лбом.
Рвота пришла быстро и чисто - только вода и пустота выплеснулась. Я накрыл её снегом, как накрывают словами то, что не хотят показывать. И копал дальше.
Когда я углубился на полтора штыка, услышал сзади шорох. Оборачиваться не стал - по звуку уже знал: один идёт уверенно, второй длинно и степенно, как тот, кто хочет казаться выше.
- Не в огород. - Раздался голос копьеносца. - На край бери. Там ветер.
- На краю земля чистая. - Ответил я, не поднимая лопаты. - Грязь не держится, уходит легче.
Он фыркнул - не согласие, а отметку - "знает". За ним шагнула старуха - я не слышал её, но лампа у неё в руке вспыхнула, когда ветер тронул фитиль.
Никто мне не помогал.
Правильно.
Помощь тут не в руках, а в том, чтобы не сбить дыхание.
Ещё три штыка. Лопата пела по кромке камня, и я каждую песню принимал, как соблазн ускориться. Сильные тут идут быстро - и ломают больше, чем надо. Я шёл своим темпом, чуждый показным стонам. На "семь" зачерпнул снег голыми ладонями и приложил к трещинам, где кровь. Холод забрал то, что мешало держать древко. И снова вниз.
Когда я выровнял стенки и положил на край первую горсть земли, вокруг уже стояли люди. Двое мужчин - не старики, но и не юнцы, из тех, кто держит спину ровно не ради силы, а ради привычки, включая копеносца. Ребёнок прятавшийся за дровами, только теперь на руках у женщины.
Староста уже стоял здесь. Те самые шаги, которые пытались казаться важнее, чем есть на самом деле. Сухой, как палка, костлявый до тени.
- Кого кладём. - Произнёс он, как записывают в дырявые, шуршащие свитки, склеенные вместе рыбьим жиром, судя по запаху.
- Мин, сын Си. - Ответил я, не выпрямляясь. - Байлу - дом.
Он кивнул - так кивают не людям, а строке, в которой совпали цифры.
- Места мало. Зимой кладём плотно. Весной перенесём к родовым, если… - Он не договорил "место останется". - За место на кладбище - дрова колоть. За яму - воду носить и следить, чтобы не перемёрзла.
- Приму. Плачу руками.
- Руки у тебя чужие. - Заметил рядом копьеносец. - Нищие, но сильные. Не практик-ли ты часом?
- Я - лопата. Мечами тут ближе к югу машут.
Он усмехнулся, но отступил. Слова иногда тоже кладут поперёк тропы, но перешагнуть их проще, чем копьё.
Мы опустили тело к вечеру. Старуха держала лампадку ладонями, чтобы ветер не выдул имя, когда я его произнесу. Я положил юношу в мешковину, подтянул её под плечи, оставив открытым запястье с красной лентой. Соль - щепотка на веки. Ремешок - на узел, не тугой, чтобы земля не ругалась.
- Назвать - значит вернуть. Мин.
Ветер ответил коротко, не возражая.
Мир лежал ровно. Я поднёс к его губам тряпицу с водой ещё раз - он взял и улыбнулся уголком рта. Улыбка вышла кривой, как сломанный гвоздь, но живой.
- Дом. - Сказал он, едва слышно.
- Дом. - Подтвердил я. Это слово, если его говорить правильно, делает землю мягче.
Я засыпал яму медленно, начиная с ног. Именно так, как закрывают глаза тем, кто долго не спал. Каждый пласт я распластывал ладонями, придавливал тихо, чтобы не хрустнуло. Когда осталась последняя ладонь над лицом, я сел на край, чтобы не задохнуться вместе с последним словом, и сказал — туда, куда оно должно лечь:
- Господи, дай этой земле тепло. Не ради славы. Ради того, чтобы его глаза закрылись в Твоём свете.
Искра в груди ответила сухим теплом.
Этого хватило, чтобы засыпать землёй уже застекленевшие глаза, которые тем не менее, больше не покрывались инеем.
Староста поставил рядом глиняный знак - простой, без резов, только отпечаток пальца.
- До весны этого хватит. - Произнёс он. - А ты… — Он посмотрел на мои руки, на кровь, на бечёвку на лопате. - Не задерживайся у нас.
- Не задержусь, у меня осталась ещё одна могила. - Кивнул я, вспоминая Си, что уже мёртв. - Только… Ночью у колодца постою, и баню подтоплю, но часть дров - мои.
Он пожал плечами - ни "да", ни "нет", просто позволение не мешать.
Копьеносец перевёл копьё на другую сторону - не грозно, для удобства. Старуха подошла ко мне, не поднимая глаз, достала из рукава тонкую белую нитку и завязала на моём запястье узел - лёгкий, как вдох.
Не благословение, а память о работе.
К вечеру я снова сидел у двери сарая. Я промыл руки талой водой - кровь смылась не вся, осталась в порезах, и от этого казалось честнее. Вчистую уходят только те, кто ничего не делал. Я взял чётку и провёл пальцем по первой бусине.
- Мин, сын Син - услышан.
Вторая бусина чуть потеплела, напоминая о долге.
За стеной хмыкнула коза, сверху в щели тихо шуршал ветер. Я опустил голову на дверной косяк и молился без слов. Иногда молитва - это просто дыхание, которое ты позволяешь идти ровно, чтобы кто-то рядом смог поймать его ритм.
Дай мне быть лопатой, не мечом. Дай шагов для тех, кто ещё не дошёл.
Ночь принимала деревню неохотно. Я встал, чтобы идти к бане - работать руками, не языком, но у порога задержался и посмотрел в темноту, туда, где белое поле показалось чуть светлее, чем было днём. Где-то там, за стелами, чёрный ворон щёлкал клювом - считая не шаги, а имена.
Пусть.
Я буду считать иначе.
Перед тем как закрыть дверь, окончательно покинув стены сарая, я произнёс то, что хотел сказать с самого начала - не вслух людям, а в уши Богу:
- Я слаб, и путь мой - пепел. Но пусть он будет жаром для чужих рук.
Пламя на притолоке качнулось и стало ровным. Этого достаточно, чтобы назвать день законченным.
Завтра - снова снег, земля и имена. И ни одного меча, только лопата.
Поздний вечер пришёл, как вода в колодец - тихо и без вопросов. Я пошёл к бане, где дрова ещё были сырыми. Топка взяла не сразу, шипела и плевалась, как усталая собака у порога. Но я продолжал подкладывать щепу, раздувал и задерживал выдох - исрка в груди отдавала один короткий жар и пряталась.
Достаточно, чтобы огонь не умер.
Чурки внутри прогрелись, пар поднялся не густой, экономный, но правильный - тот, что вытягивает из костей дневной снег.
Люди подходили по одному. Никто не благодарил. Возле порога появлялись вещи: миска крупы, завернутый в холст кусок сала, охапка тонких прутьев для растопки, две чистые тряпицы. Их оставляли и уходили. Так и должно быть - у слов зимой часто мёрзнет смысл, а руки работают лучше.
Староста заглянул в полутьму, постоял, как человек, который проверяет счет.
- До полуночи. - Сказал он. - Потом к колодцу.
- Понял. - Отвечать больше не требовалось.
Он кивнул, но не мне, а режиму, чтобы затем исчезнуть.
Копьеносец принёс пару поленьев, бросил у порога, не заходя. Поглядел на мои руки, на белую нитку у запястья, фыркнул, будто хотел сплюнуть, да передумал.
- Не задерживайся. - Сказал, но голос не кусал.
- Не задержусь. - Ответил я повторяясь. Он ушёл, и копьё перестало быть рядом с моим дыханием.
К бане подошла женщина с ребёнком - тот самый круглолицый. Порог для них оказался высоким, я подал руку, не заходя ближе, чтобы не делить чужое тепло. Женщина оставила у двери узелок и шепнула в доски, не мне:
- За Мина.
Я кивнул доскам. Узелок оказался мотком чистой нитки и маленькой иглой. Нитка была белая, как у старухи. Память складывается из таких нитей.
К полуноче баня дышала ровно. Затворил заслонку, чтобы жар держался до утра, и пошёл к колодцу. Там звук воды был плотный, как стекло. Из чёрной глотки поднимался холод, не злой - правильный. Я сел на край, положив ладонь на дерево, и слушал, как мир настраивает дыхание на ночной лад.
Иногда в темноте близко проходила тень - человек с вёдрами, коза, собака. Все шли и не останавливали взгляд. Старуха села на другой край, как будто была здесь всегда, и поставила лампадку меж нами. Мы молчали одинаково. Лишь раз она шевельнула губами:
- Имён много.
- Назовём. - Ответил я. - По мере сил и дней.
На четвёртом счёте дыхания кровь снова тонко согрелась под носом. Я вытер рукавом, чтобы не капать на дерево, и опёрся лбом о борт. Молитва шла без слов, как пар изо рта.
Когда колодезная тьма стала не чёрной, а серой, я вернулся в сарай. Лампа на притолоке догорела до короткого фитиля, но не погасла.
Я сел у двери так, чтобы видеть северный склон. Снег там стал гладким, как саван, и ветер уже не спорил, только поправлял складки. Я достал чётку, провёл пальцем вторую бусину.
- Скоро Си, отец Мина, будет услышан.
Я поднял глаза на узкую щель под крышей, где ночь потихоньку светлела. Белая нитка на моём запястье была лёгкой, как дыхание, и держала крепче любых узлов. Я коснулся её пальцем, как касаются иконки на груди, и сказал то, что боялся сказать громче внутреннего голоса:
- Я слаб. Я грешен. Я не стану подниматься к Небу. Я пойду вниз - к земле. Пусть мой пепел будет жаром для чужих рук.
Ответа не требовалось. Ответом стала тишина - плотная, как хлеб. Лампа ровно дохлебала масло и погасла без дыма. Я лёг не спать - слушать. Мир был прежним: снег, холод и пустота, но меня ждёт дорога, у которой есть имя.
Служение.
Под утро, когда запах дыма ещё не проснулся, я встал, чтобы встретить день у северного склона. Снег скрипнул в такт моим шагам. Я кивнул холму, как кланяются старшим, и шепнул, чтобы ветер перенёс дальше, чем хватит моего голоса:
- Назвать - значит вернуть. Я начну считать.
И пошёл. Медленно, как положено тому, кто выбирает не силу, а землю.