Глава 1. Угол на Фонтанке
Воздух в квартире на Фонтанке был густым и слоистым, как хороший архивный фолиант. В нём можно было выделить три основных ноты: едковатый, благородный дымок капитанского табака, неизменно витавший вокруг кабинета Артемия Волкова; терпкий запах лекарственных трав и чернил, исходивший от комнаты Тихона Орлова; и вездесущий, уютно-будничный аромат свежей выпечки и воска, который Фёкла Потаповна, хозяйка квартиры распространяла по всем углам, безуспешно пытаясь победить первые два.
Сама квартира была не просто жилищем. Она была полем брани двух мировоззрений, заключённых в пределах одной анфилады комнат старого петербургского доходного дома, чьи стены, казалось, впитали в себя все души и все тайны прежних обитателей. Тишину нарушал лишь мерный, назойливый тик-так швейцарских часов из кабинета Волкова, отсчитывающих секунды до очередной встречи с хаосом.
Прихожая, нейтральная территория, сразу вводила посетителя в курс дела. На дубовой вешалке слева висело безупречное чёрное пальто Волкова и его трость с серебряным набалдашником — выстроенные в линию с почти военной точностью. Справа на медном крюке болтался помятый плащ Орлова, из кармана которого на паркет вечно норовил выпасть то пучок засушенной ромашки, то обрывок исписанной убористым почерком бумаги.
В углу стояло ведро с песком — строгая мера предосторожности Волкова против падающего с его трубки пепла и тлеющих окурков сигарок. А на резной тумбе под зеркалом, как символ memento mori, покоился анатомический череп, служивший Орлову пресс-папье для вороха неразобранных писем.
Двери вели в две принципиально разные вселенные.
Дверь направо вела в кабинет Волкова — «лабораторию логики». Там царил аскетичный порядок. За массивным дубовым столом, заваленным не бумагами, а уликами — разложенными по стеклянным пробиркам образцами почвы, гильзами, рассортированными по калибру, коллекцией замков — он был тёмным, молчаливым алтарём Разума. Строгие швейцарские часы на столе отмеряли секунды с безжалостной точностью. Ни картин, ни безделушек. Лишь на столе, в специальной подставке, покоилась его знаменитая, короткая и почерневшая трубка — главный инструмент мысли. Воздух здесь был неподвижен и стерилен, пахнул только кожей, металлом и тлением старых документов.
Дверь налево открывала «кабинет человеческой души» Орлова. Здесь царил творческий, плодотворный хаос. Письменный стол тонул в стопках книг и рукописей — тех самых, что со временем станут «Хрониками Волкова». На полках медицинские трактаты по психологии соседствовали с романами Достоевского и сборниками цыганских романсов. На подоконнике алела герань, за которой доктор заботливо ухаживал. А на столе, в простой рамке, стоял маленький, потускневший от времени портрет его умершей сестры — тихая, личная боль, которую он носил с собой. Здесь пахло лекарственными травами, чернилами и пылью, что лежала бархатным слоем на корешках книг, которые читали и перечитывали.
Центром же этой маленькой вселенной была гостиная с камином — место, где холодный разум Волкова вёл нескончаемый диалог с чуткой душой Орлова. Два кресла стояли друг напротив друга. Возле одного — идеально чистая пепельница. Возле другого — стопка книг и остывшая чашка чая. На каминной полке, как символ их странного союза, стояло серебряное пресс-папье в виде волка — намёк на фамилию Волкова и ироничный тотем их братства.
Именно здесь их и застал вечер того дня. Волков, стоя у окна, смотрел, как дождь превращает Фонтанку в рябое, свинцовое месиво. Он курил свою трубку, и клубы дыма, вырываясь в стылый воздух комнаты, были густы и неподвижны, как его мысли. Орлов, уткнувшись в медицинский журнал, машинально потирал левое предплечье. Старый осколок, подаренный Севастополем, не просто ныл, а словно превращался в барометр, чья стрелка бешено колебалась, предсказывая не бурю в атмосфере, а бурю в самом порядке вещей, приближение той бездны, где логика бессильна.
В эту выверенную экосистему, как всегда бесшумно, вошла Фёкла Потаповна. Женщина лет шестидесяти, в тёмном, строгом платье, с седыми волосами, убранными в безупречную гладкую причёску. Её лицо, испещрённое морщинами, хранило отпечаток былой аристократичности и непоколебимого здравомыслия.
— Артемий Павлович, Тихон Игнатьевич, — произнесла она тихим, но чётким голосом, останавливаясь на пороге. Она не просто сообщала, она — возвещала. — За вами прислали. Из канцелярии Порфирия Петровича. Гонец ждёт у парадного — дело, мол, не терпит отлагательств.
Орлов вздрогнул и отложил журнал. Визит гонца из канцелярии в такой час никогда не сулил ничего хорошего.
— И ещё наказал передать лично вам, Артемий Павлович, — продолжила она, слегка понизив голос, словно опасаясь, что сами стены могут услышать. — Сказал: «Ветер снова подул в поле. Паутина плетётся».
Орлов вздрогнул и отложил журнал. Эти слова — «ветер в поле» — стали их с Волковым мрачной условностью после дела о «Кровавом Бароне», означавшей столкновение с иррациональным, с тем, что не укладывалось в прокрустово ложе логики.
Волков медленно обернулся от окна. Он не спросил ни слова. Его серые глаза, холодные и пронзительные, встретились с взглядом Фёклы Потаповны, и в них вспыхнул тот самый холодный, охотничий огонёк, в котором читалось не только ожидание схватки, но и глухое раздражение — воспоминание о тварях из Гнилой Пади и холодной философии «Кодекса Сангвис», что навсегда отравила его покой. Он коротко кивнул, давая понять, что сообщение принято и понято.
— Я… я приготовила вам корзинку, — добавила хозяйка, и в её голосе впервые прозвучала не служебная почтительность, а тревожная, почти материнская нота. — Там котлетки, хлеб… и свежие бинты с йодом. На всякий случай.
Орлов, тяжело поднимаясь с кресла, с горькой усмешкой подумал, что в этом доме даже мирная Фёкла Потаповна чувствовала запах приближающейся бури. Он потянулся за своим помятым пиджаком, чувствуя, как тяжесть в предплечье сменяется знакомым, тошнотворным онемением.
Волков уже снимал со стойки свой безупречный сюртук. Его движения были быстрыми и точными, лицо — каменной маской. Но в напряжённой тишине комнаты было слышно, как с треском лопнула тонкая паутинка на его любимой трубке, которую он сжимал в руке.
Они ещё не знали, что едут в «Отрадное». Но они уже знали — их уголок на Фонтанке, их последнее пристанище, вновь опустеет. И впереди, в осенней тьме, их ждал не просто новый лабиринт из чужих страстей и лжи. Их ждала новая тайна.
Глава 2. Восемь Подозреваемых
Усадьба «Отрадное» встретила их гробовым молчанием, нарушаемым лишь унылым шорохом осеннего дождя по пожухлой листве парка. Даже воздух здесь казался иным — не свежим и сосновым, как было указано в дорожных справочниках, а спёртым, пропитанным запахом влажной штукатурки, увядающих цветов в гранитных вазах и едва уловимой, но неистребимой нотой запустения.
Их ввели не в парадную гостиную, а в залу, носившую громкое название «музыкального салона». Помещение было обставлено с претензией на изящество, но следы былого великолепия проступали сквозь налёт небрежения: потёртый бархат на стульях, тусклая золочёная лепнина на потолке, фортепьяно в углу, на крышке которого лежал тонкий слой пыли, будто его не открывали неделями.
В этом неестественном, застывшем великолепии их ожидало «закрытое сообщество» — восемь фигур, замерших в ожидании приговора.
Граф Пётр Шестопалов шагнул вперёд первым. Мужчина лет сорока пяти, с одутловатым, некогда красивым лицом, испорченным следами беспокойной жизни. Его рука, протянутая для рукопожатия, была влажной, а в глазах читалась смесь подобострастия и глухой, животной тревоги.
— Господа следователи… Благодарю, что прибыли. Ужасная, немыслимая история…
Волков пожал его руку коротким, сухим движением. Его взгляд скользнул по лицу графа, отметив нервный тик под левым глазом и залоснившуюся от пота манишку. Привычка к комфорту, стремительно тающий ресурс. Опасается не столько правосудия, сколько окончательного разорения.
Рядом, не вставая с кресла, сидела графиня Анна Шестопалова. Женщина с холодной, высеченной из мрамора красотой. Её осанка была безупречна, а чёрное платье подчёркивало алебастровую бледность кожи. Лишь судорожно сжатые пальцы, вцепившиеся в подлокотники, выдавали колоссальное внутреннее напряжение.
— Надеюсь, вы положите конец этому кошмару, господин Волков, — её голос был ровным, почти бесстрастным, но в нём слышался стальной лязг. — Наш дом превратился в вертеп.
Искусственный контроль, — отметил про себя Орлов. — Попытка доминировать над ситуацией через демонстрацию силы. Или маска, скрывающая панику?
С лёгкой, небрежной грацией с дивана поднялся князь Владимир Шаховской. Его элегантный костюм был слегка поношен, а в насмешливых, заплывших глазах читалась застарелая усталость циника.
— Вот и карающий меч правосудия! — он иронично поклонился. — Осчастливьте нас скорее своим вердиктом. А то в обществе убийцы находиться, знаете ли, неприятно. Каждый поглядывает на соседа с немым вопросом.
Поза страдающего денди, — холодно зафиксировал Волков. — Но ненависть в его словах — подлинная. Униженное тщеславие — мощный мотив.
В глубине комнаты, в полутени за тяжёлой портьерой, притаилась Елизавета Воронцова. Неприметная, в простом сером платье, она казалась тенью, случайно застывшей среди живых людей. Её пальцы с навязчивым, машинальным автоматизмом перебирали цепочку старого медальона на её шее. Она не смотрела на приезжих, её взгляд был устремлён в пустоту, но Орлов уловил в её позе такую глубину отрешённой боли, что сердце его сжалось. Не участник, а жертва. Но что за рана заставляет её так прятаться от мира?
У камина, опершись на трость, стоял полковник в отставке Громов. Его выправка выдавала военного, а прямой, открытый взгляд — человека, не привыкшего лукавить. Но сейчас в этом взгляде плескалась такая безысходная ярость, что, казалось, ещё немного — и она прорвётся наружу.
— Лядов был негодяем, — прорычал он, не дожидаясь вопросов. — Чистой воды. Разорил меня, как последнего нищего. Говорю это прямо. Но стрелять в спину… из-за угла… это не по-офицерски.
Честь, поставленная на колени, — мысленно вздохнул Орлов. — Опасно. Очень опасно.
На другом диване, стараясь сохранить остатки достоинства, сидела мадемуазель Софи, гувернантка. Изящная, с тщательно уложенными волосами, она пыталась казаться спокойной, но кончики её пальцев, ломавшие кружевной платок, и бегающий, испуганный взгляд выдавали животный страх. Боится разоблачения, — сразу понял Волков. — Не обязательно в убийстве. Но в чём-то, что может всплыть в ходе следствия.
В стороне, с медицинским саквояжем на коленях, сидел доктор Берг. Его пальцы время от времени с тоской поглаживали потёртую кожу саквояжа, будто это был единственный свидетель его былой репутации. Полный, рыхлый мужчина с красными веками. От него пахло лекарствами и чем-то более крепким. Он выглядел совершенно разбитым…
— Наука бессильна перед человеческой подлостью, — пробормотал он, не глядя ни на кого. — Констатирую факт.
Апатия отчаяния, — диагностировал Орлов. — Или удобная маска?
И, наконец, у двери, почти слившись с косяком, стоял молодой человек в очках — секретарь Захарьев. Он нервно, раз за разом, поправлял дужку очков дрожащей рукой. Он бледно поглядывал то на следователей, то на горничную, которая на мгновение мелькнула в коридоре, и в его глазах читался страх, смешанный с каким-то твёрдым решением. Слаб, но может быть опасен, если его прижать к стене, — мгновенно оценил Волков. — Знает больше, чем говорит.
— Представляю вам моих… гостей, — граф Шестопалов с трудом выдавил из себя слово, обводя комнату беспомощным жестом. — Все они были здесь вчера вечером. Все…
Он замолчал, не в силах договорить.
Волков медленно прошёл в центр комнаты. Его сапоги отчётливо стучали по паркету в гробовой тишине.
— Артемий Волков, судебный следователь, — его голос, ровный и безжизненный, разрезал воздух, как лезвие. — Доктор Тихон Орлов. Мы здесь, чтобы установить истину. Начинаем с осмотра места происшествия. После чего я выслушаю каждого из вас. Поодиночке.
Его последние слова повисли в воздухе не обещанием, а приговором. Игра началась. Восемь историй, восемь алиби, восемь возможных мотивов. И где-то среди них — одна единственная, страшная правда.
Глава 3. Картина Преступления
Кабинет графа Шестопалова находился в дальней части анфилады, в крыле, где тишина была не просто отсутствием звука, а самостоятельной, давящей субстанцией, впитавшей в себя эхо прошлых скандалов и шёпот заговорщиков. Массивная дубовая дверь с железными накладками, казалось, вросла в косяк, став частью стены.
Массивная дверь с железными накладками была заперта. Граф Шестопалов, нервно теребя руки, подтвердил, что, обнаружив тело, он лично пытался её открыть и видел через замочную скважину массивную стальную пластину засова, перекрывающую проём. Замочная скважина была пуста; ключ, как им позже сообщат, бесследно исчез.
Граф, бледный и подавленный, жестом показал на соседнюю дверь, ведущую в маленькую комнату для занятий. Там, в трогательном и немного печальном беспорядке, валялись фарфоровая кукла и раскрытые нотные тетради — пристанище его юной дочери.
— Этой дверью не пользовались годами, — глухо произнёс Шестопалов, и в его голосе слышалось что-то помимо страха — почти суеверный ужас. — Она заколочена изнутри. Да и… из детской выйти в кабинет невозможно, не пройдя через общий коридор. Я… я проверял.
Волков молча кивнул. Его взгляд уже был обращён внутрь, в тупик, который бросал вызов самой логике.
Когда дверь, наконец, удалось вскрыть с помощью лома и грубой силы, сопровождавшейся душераздирающим скрежетом древесины, из тёмного проёма хлынул воздух — неподвижный, спёртый и с отчётливым, сладковато-медным запахом крови, успевшей впитаться в дорогой ковёр и пропитать старое дерево. Этот запах смерти висел в комнате густым, недвижимым облаком.
Комната была просторной, но низкие кессонные потолки и тяжёлые тёмные книжные шкафы, до отказа набитые фолиантами в потёртых кожаных переплётах, создавали ощущение склепа, каменного мешка.
Два высоких окна, уходящих в палисадник, были забраны ажурными, но прочными чугунными решётками, чьи узоры отбрасывали на пол сложные, похожие на паутину тени. Узкая каминная труба, чёрная от вековой сажи, казалась абсолютно непригодной не то что для побега, но и для проникновения кошки.
И в центре этого идеального капкана, за массивным письменным столом из тёмного дуба, сидел он. Семён Викентьевич Лядов.
Он не упал, не замер в драматической позе. Он просто сидел, откинувшись на высокую спинку кресла, как будто в раздумьях, прерванных внезапным и нелепым вопросом. Голова его была слегка запрокинута, глаза, широко раскрытые, смотрели в потолок с выражением не столько ужаса, сколько глубочайшего, леденящего душу изумления, будто в последний миг он увидел нечто, абсолютно не укладывающееся в его расчётливую, меркантильную картину мира.
На его белоснежной манишке со стороны спины, чуть ниже лопатки, алело аккуратное отверстие, обведённое тонким коричневым нимбом запекшейся крови. Пуля вошла точно, без суеты, словно поставленная точка в долгом и запутанном предложении.
Его взгляд упал на низкий столик позади кресла. На полу вокруг валялись яблоки, а рядом лежала смятая тканевая салфетка. Подойдя ближе, он заметил на стене за столиком свежую вмятину и небольшой надрыв обоев над вентиляционной решёткой.
На персидском ковре с причудливым узором, между стеной и столом, лежал револьвер. «Смит-Вессон». Блестящий, холодный, бездушный. Он лежал среди разбросанных яблок, будто упал не с человеческой руки, а материализовался из самого воздуха, как ключ к загадке, который лишь подчёркивал её неразрешимость.
Тихон Орлов, переступив порог, почувствовал, как старый шрам на предплечье заныл с особой, назойливой силой. Это был не физический спазм, а сигнал тревоги, который подавала его душа, ощущая неестественность происшедшего. Он подошёл к телу, его взгляд скользнул по бледному, восковому лицу, по неподвижным, изящным рукам, лежащим на столешнице, словно застигнутым в момент письма.
— Никаких следов борьбы, — тихо констатировал он, больше для себя, чем для Волкова. — Ни единой царапины, ни смещённой складки на одежде. Создаётся впечатление, что он… подставил грудь. Или даже не заметил угрозы. Как будто смерть пришла к нему тихо, по соглашению.
Волков в это время не смотрел на тело. Он изучал саму комнату. Его взгляд, острый и безжалостный, сканировал пространство, выискивая малейший изъян в этой стерильной, невозможной картине. Он встал на колени, исследуя пол у двери, провёл пальцами по гладкому краю засова — ни единой зазубрины, ни соринки, что могла бы указать на применение какого-либо инструмента.
Он подошёл к окнам, не просто потрогал, а попытался пошатать решётки — они не просто были прочны, они были вмурованы в каменную кладку намертво, их ржавчина была древней и подлинной. Он заглянул в камин, сунув руку в чёрный зев — лишь горсть холодного пепла и непробиваемая тьма.
— Самоубийство? — вслух произнёс Орлов, отходя от стола. — Человек, который держал в страхе пол-Москвы, обладавший волей бульдога и цинизмом палача? Кончает с собой в гостях, в разгар финансовых переговоров, которые сулили ему баснословную выгоду? Не верю. Это противоречит всей его натуре.
— Несчастный случай? — холодно отозвался Волков, замерший в центре комнаты. — Чтобы револьвер выстрелил сам, попал точно в сердце, а потом аккуратно упал на пол, в метре от стола, будто его бережно положила невидимая рука? И всё это — не оставив на полированной рукоятке ни единого отпечатка? Вероятность не просто мала. Она абсурдна.
Он повернулся, и его серые глаза в полумраке кабинета казались светящимися точками. В них горел не гнев, а холодная, сосредоточенная ярость исследователя, наткнувшегося на противоречие в аксиомах.
— Остаётся убийство. Но как? — Его голос был ровен, но в нём послышалось лёгкое, едва уловимое раздражение, щепотка соли на идеально гладком льду логики. — Дверь заперта изнутри. Окна зарешечены. Камин — не проходим. Убийца не растворился в воздухе. Он не мог войти. Он не мог выйти.
И тут граф Шестопалов, стоявший в дверях, боясь переступить роковой порог, выдавил самое страшное, что обрушило последнюю опору здравого смысла:
— Но… но это невозможно. В момент выстрела… мы все были в гостиной. Все до одного. Анна как раз брала мощный, оглушительный аккорд. Грохот рояля стоял в воздухе… и прямо внутри этого грома — хлопок. Словно лопнула струна. Мы все так и подумали — лопнула струна в рояле!
Слова его повисли в спёртом воздухе, наполненном запахом смерти и тайны. Восемь человек. Восемь алиби, переплетённых в один тугой, неразрывный узел. Круговая порука лжи? Или свидетельство невозможного, случившегося здесь, в этой комнате, запертой накрепко, как гроб?
Волков медленно достал из внутреннего кармана свою короткую, почерневшую трубку. Он не стал её набивать, лишь зажал в длинных пальцах, ощущая холодный, гладкий лак. Это был жест концентрации. Вызов. Безмолвное послание от того, кто считал себя достаточно умным, чтобы переиграть саму логику.
Глава 4. Прах и Пепел
На следующее утро Волков вернулся в кабинет один, оставив Орлова составлять психологические портреты на основе вчерашних кратких впечатлений. Сейчас ему были нужны не слова, а вещи. Молчаливые, беспристрастные свидетели, не умеющие лгать, — пыль, микроскопический сор, невидимые глазу отпечатки событий.
Он запер дверь изнутри, вставив в скважину подобранный накануне ключ. Свет из окон-бойниц падал косыми пыльными столбами, в которых кружились миллионы мельчайших частиц.
Он начал ритуал, отработанный до автоматизма. Сначала — неподвижность. Он стоял у порога, впитывая тишину, позволяя глазам привыкнуть к полумраку, а сознанию — отбросить все теории и ожидания. Он был пустым сосудом, готовым принять любое свидетельство.
Потом — движение. Медленное, методичное, по спирали от периметра к центру. Он не искал ничего конкретного. Он искал всё, что было лишним, не на своём месте, не соответствующим идеальной картине «запертой комнаты».
Он опустился на колени у подоконника. Достав из кармана перочинный нож с тонким лезвием, он аккуратно соскоблил сероватый налёт с узкой щели между рамой и каменным откосом. Пыль он стряхнул в небольшой бумажный конверт, пометив его цифрой «1». Его взгляд скользнул по решётке. Ни следов пилки, ни царапин, ни намёка на то, что её снимали или устанавливали заново. Лишь мёртвая, неподвижная прочность.
Он переместился к камину. На коленях, с мощной лупой в руке, он изучал ковёр. Ворс был густым, узор сложным. Он водил лупой сантиметр за сантиметром, выискивая малейшую аномалию. Обрывок нити, волос, песчинку не того оттенка. Он нашёл несколько волосков — светлых, вероятно, принадлежавших горничной, и ещё один — тёмный и жёсткий, возможно, от щётки. Ничего существенного.
Его взгляд упал на низкий столик позади кресла, где сидел Лядов. На полу вокруг валялись яблоки, а рядом лежала смятая тканевая салфетка. Он поднял её. На краю ткани зиял тёмный, опалённый след, а от неё тянулся едкий, знакомый запах пороха. Его пальцы обследовали стену за столиком и нащупали свежую вмятину — её форма с пугающей точностью совпадала с формой тыльной части рукояти револьвера.
Он опустился на колени у вентиляционного отверстия, расположенного в нижней части стены за столиком. Линза его лупы выхватила на верхней кромке отверстия крошечный, но отчётливый надрыв обоев, будто что-то очень тонкое и прочное с силой проскочило в щель. И там же, цепляясь за шероховатость дерева, висел короткий обрывок нити — не простой, а шёлковой, цвета старого золота, с едва заметным витым муаром. Он бережно извлёк его пинцетом. Такая же нить, вспомнил Волков, торчала из распоротого шва на перчатке князя Шаховского.
Письменный стол был следующим. Он не тронул бумаги — это можно сделать позже. Его интересовала пепельница. Массивная, хрустальная. Внутри лежало два окурка дорогих папирос с мундштуком и щепотка пепла.
Волков аккуратно извлёк окурки, завернул их в папиросную бумагу. Потом, с помощью тонкой кисточки, смел весь пепел в другой конверт. Его химический анализ мог показать, курил ли Лядов в последние минуты или нет. А это, в свою очередь, могло сказать о его душевном состоянии: спокойствие или нервное ожидание.
Он обошёл комнату ещё раз, его взгляд теперь притягивали не очевидные вещи, а стыки, щели, плинтусы. Он заглянул за книжные шкафы, провёл пальцем по их задним стенкам — слой нетронутой пыли. Никто не двигал мебель в последнее время.
В кармане его сюртука теперь лежали конверты с уликами и тот самый шёлковый обрывок нити. Это был не ответ. Это были вопросы, облечённые в материальную форму. Следы невидимого присутствия. Присутствия того, кто побывал здесь, всё подготовил и исчез, оставив после себя призрачный след.
Волков вышел из кабинета, твёрдо зная одно: убийство не было актом страсти. Оно было инженерным проектом. А значит, где-то в этом доме скрывается очень хитрый и расчётливый преступник.
Глава 5. Игра Теней
Библиотека «Отрадного» с её тяжёлыми, глухими к звуку коврами и стенами, уставленными немыми корешками книг, оказалась идеальной комнатой для допросов. Она не просто поглощала шёпот, она впитывала в себя само намерение сказать ложь, делая его густым и ощутимым.
Перед началом Волков и Орлов уединились у камина.
— Итак, что мы имеем? — тихо начал Волков, разминая в пальцах тот самый конверт с обрывком шёлковой нити. — Выстрел в спину. Револьвер, отброшенный на метр от тела. И этот обрывок шёлковой нити… — он кивнул на конверт. — Он связывает кабинет с кем-то в этом доме. Но это слишком очевидно. Как отмычка, оставленная на месте преступления.
— Слишком грубо для такого изящного убийства, — покачал головой Орлов. — Этот намёк на князя… он пахнет подставой. Настоящий преступник хитёр. Он не оставляет таких следов.
— Это очень хитроумное и продуманное преступление, — парировал Волков. — Кто здесь способен на такое хорошо выверенное убийство? Преступнику явно понадобились бы недюжинные знания для того, чтобы придумать и реализовать свой замысел. Начнём с графа. Его страх — мощный мотив, но хватит ли у него хладнокровия?
Пётр Шестопалов вошёл, словно на эшафот. Его обычная напускная бравада растворилась, оставив лишь трясущиеся руки и испарину на висках. Волков не стал тратить время на прелюдии.
— Ваше сиятельство, в день убийства, до приезда гостей, в кабинет допускались посторонние? — его голос был ровным, как скальпель.
— Н-нет… То есть… был настройщик рояля! Да! Карл Фёдорович! Но он приезжал за три дня до того и в кабинет он заходил лишь для расчёта! — граф схватился за эту версию, как утопающий за соломинку.
— А кроме него?
— Никого! Клянусь!
Волков наблюдал, как глаза графа бегают по сторонам, избегая встречного взгляда. «Лжёт», — констатировал он про себя. Но о чём? О настройщике или о чём-то ещё?
— Скажите, граф, а ваша супруга не отменяла ли в тот день своих привычных занятий? Прогулок, например? — вступил Орлов, его мягкий тон контрастировал с железной прямотой Волкова.
Шестопалов вздрогнул, будто его укололи.
— Анна?.. Нет… то есть, да! У неё была мигрень. Она не выходила из своих покоев до самого вечера.
Орлов и Волков переглянулись. Первая брешь. Первое несовпадение с общим распорядком.
Следующим был князь Шаховской. Он ввалился в библиотеку с привычной небрежностью, но его насмешливый взгляд был пристальным, выжидающим.
— Ну что, господин следователь, нашли уже потайную дверь? — язвительно осведомился он, разваливаясь в кресле.
— Мы нашли следы, князь, — холодно парировал Волков, наблюдая за его реакцией. — Следы, говорящие, что в кабинете находился не только покойный.
На мгновение маска цинизма сползла с лица Шаховского, обнажив неподдельный, живой интерес.
— Следы? — он приподнял бровь. — Отпечатки? Вещи?
— Это выясняется. Что вы можете сказать о своих перемещениях в день убийства до шести часов вечера?
— Ах, я, как всегда, пытался наскрести на обед, — Шаховской махнул рукой. — Был в городе, надоедал своим кредиторам. Увы, алиби не имею. Если только считать таковым унизительные упрёки моей экономки.
Он лгал с изяществом, но Волков заметил, как его пальцы сжали ручку кресла. Он что-то знает. Или догадывается.
Когда дверь за князем закрылась, Орлов вздохнул:
— Язва, но не убийца. Слишком много позёрства.
Волков медленно достал из кармана конверт с шёлковой нитью.
— Возможно. Но позёрство — отличная маскировка. Эта нить… Слишком уж удобная улика. Как будто её подбросили, чтобы мы смотрели только на него.
Мадемуазель Софи была на грани истерики. Её изящные пальцы не просто дрожали — они судорожно, раз за разом, разглаживали воображаемую морщинку на своём простом, тёмном платье, будто отполировывая до блеска фасад безупречного, но невыносимо хрупкого алиби.
«Я ничего не знаю! Я никуда не ходила!» — повторяла она, едва сдерживая рыдания в ответ на вопрос о её времяпрепровождении днём.
— Успокойтесь, мадемуазель, — мягко сказал Орлов. — Мы просто пытаемся восстановить картину дня. Может быть, вы видели, чтобы кто-то подозрительный находился возле кабинета графа?
— Нет! Никого! — её взгляд с животным ужасом метнулся к двери, будто она ожидала, что из-за неё появится призрак Лядова.
«Она боится не нас, а кого-то другого», — отметил Орлов. Она запугана.
Между допросами, выходя в коридор, Волков увидел Елизавету Воронцову. Она сидела на одной из дубовых скамей, её плечи были ссутулены, а пальцы с тем же навязчивым, машинальным автоматизмом перебирали цепочку медальона. Он задержал на ней взгляд на секунду дольше. Да, жест был странным. Но сейчас он был лишь одним из десятков таких же странностей, что роем вились в этом доме. Жест отчаяния? Или концентрации?
Когда дверь за последним на сегодня допрошенным закрылась, Волков откинулся на спинку стула. Он вынул свою трубку, но не закурил.
— Ну? — спросил Орлов, снимая очки и устало потирая переносицу.
— Все врут, — констатировал Волков без тени эмоций. — Граф лжёт о чём-то, связанном с доступом в кабинет. Его супруга лжёт о своём времяпрепровождении. Князь лжёт, изображая безразличие. Гувернантка лжёт от страха. Все они что-то скрывают. Но…
— Но? — подхватил Орлов.
— Но я не верю, что хоть один из них — тот, кто держал в руках нити в буквальном смысле. Их ложь — мелкая, бытовая. Они боятся за себя, за свои грешки. А за этим… — он мотнул головой в сторону, где за стенами библиотеки находился кабинет, — …стоит нечто иное. Холодное. Расчётливое. Преступник не просто убил. Он сочинил пьесу, где мы все — актёры, а револьвер — лишь реквизит. Их ложь — это шум. А нам нужно услышать тишину, в которой прозвучал выстрел.
Глава 6. Алиби из Хрусталя
Они сидели в молчании, и тяжёлое, гнетущее знание висело между ними: они отбросили простую версию, но сложная пока не сложилась в целостную картину. Они были в самом сердце паутины, но паук оставался невидимкой.
Вечер застал Волкова и Орлова за столом, заваленным исписанными листами. На них были выстроены в хронологическом порядке перемещения всех восьмерых в роковой день. Со слов слуг, их собственных, часто путаных, показаний, вырисовывалась картина, которую в канцелярии назвали бы «железной». Все друг друга видели, слышали, подтверждали.
— Хрустальный дворец, — мрачно проворчал Орлов, отпивая остывший чай. — Всё прозрачно, всё на виду. И подступиться не к чему.
— Дворец, Тихон, всегда имеет трещину, — не отрываясь от своих записей, возразил Волков. — Наша задача — найти напряжение, которое её создало.
Он работал как бухгалтер, сводящий дебет с кредитом, только вместо цифр у него были люди, время и пространство. Он сравнивал показания горничной, видевшей князя Шаховского в восточной галерее в три часа, с воспоминаниями садовника, заметившего его у фонтана в то же время. Он выискивал минуты, не покрытые свидетельствами. Пять минут здесь, десять там.
Именно так он вышел на первое серьёзное несоответствие. По словам камердинера, графиня Анна Шестопалова, женщина железных привычек, каждое утро в 11 часов, вне зависимости от погоды, совершала получасовую прогулку по липовой аллее. Это был её ритуал, её неизменное правило.
Но в день убийства это правило было нарушено.
Волков вызвал к себе горничную, приставленную к графине.
— Его сиятельство… она приказала не беспокоить, — робко проговорила девушка, пугливо косясь на его непроницаемое лицо. — С утра жаловалась на жестокую мигрень. Говорила, что свет режет глаза. Велела зашторить все окна и никого не впускать.
— Никого? — уточнил Волков. — А доктор Берг? Управляющий?
— Ни-ни-никого, барин! — всплеснула руками горничная. — Я ей и завтрак в комнату подавала, и валерьянки накапала. Она даже меня чуть не выгнала, чтоб не шуршала юбками.
Орлов, слушая это, нахмурился.
— Мигрень… удобная болезнь. И для страдания, и для уединения.
Когда горничная удалилась, Волков отложил карандаш. Его взгляд стал острым.
— С одиннадцати до, скажем, часа дня. Два часа. Графиня Анна Шестопалова, женщина, известная своей активностью и привычкой контролировать каждый уголок имения, находится в полном уединении. Под предлогом, который невозможно проверить.
— Ты думаешь, она… — не договорил Орлов, но мысль висела в воздухе, тяжёлая и соблазнительная.
— Я думаю, что у нас появился первый серьёзный кандидат, — поправил его Волков. — Мотив? Она рисковала потерять всё. Средства? Холодный, расчётливый ум, способный на многое для сохранения власти и положения. Возможность? Два часа никем не контролируемого времени.
А что, если её мигрень была вызвана не болезнью, а яростью? Горничная, плача, позже проболталась Орлову, что накануне вечером слышала жестокий спор: графиня кричала, что скорее сожжёт «Отрадное», чем позволит мужу-рохле подписать бумаги Лядова. Для неё это был не долг. Это была капитуляция. Продажа рода.
Образ холодной, властной женщины, не дрогнувшей при виде трупа, теперь обрёл новое, зловещее измерение. Её спокойствие можно было трактовать не как невиновность, а как уверенность.
— Но как? — возразил Орлов, потирая предплечье. — Она не опытный преступник, а это преступление придумал изощрённый ум. Для его реализации нужны знания, которых у неё нет.
— Возможно, мы ищем не там, — мрачно согласился Волков. — Но пока это единственная зацепка, которая хоть как-то выбивается из идеального хора их алиби. Её уединение — факт. Её мотив — очевиден.
Эта версия была стройной. Слишком стройной. Она закрывала многие вопросы. И впервые с начала расследования у них появилась фигура, на которую можно было указать пальцем. Графиня Анна.
Волков откинулся на спинку стула, его лицо озарил тот самый холодный, почти хищный огонёк.
— Завтра, Тихон, мы начнём с её сиятельства. Пора всколыхнуть это ледяное озеро. Посмотрим, что всплывёт на поверхность.
Он был уверен, что нашёл трещину в хрустальном алиби. Он ещё не знал, что эта трещина была лишь отблеском, игрой света, хитро подстроенной, чтобы отвести его взгляд в сторону от истинной, невидимой паутины.
Глава 7. Немая Соната
Допрос графини Анны Шестопаловой оказался не просто провалом. Он был катастрофой.
Женщина вошла в библиотеку с тем же ледяным достоинством. На прямой, почти оскорбительный вопрос Волкова о её уединении и мигрени, она не повела и глазом. Вместо этого она извлекла из складок платья пузырёк с микстурой и положила его на стол.
— Вот рецепт доктора Берга, выписанный в тот самый день, господин Волков, — её голос звенел, как обточенный лёд. — Вы можете его проверить. А что до моего «никем не контролируемого времени», то я провела его за написанием писем. Или вы полагаете, что я, страдая от невыносимой боли, бегала по дому с непреодолимым желанием убить этого треклятого адвокатишку?
Её алиби было подкреплено вещественными доказательствами. Её гнев был настолько чистым и праведным, что даже Орлов, настроенный скептически, почувствовал укол сомнения. Она не лгала. Она была оскорблена в своей гордости, и это затмило всё остальное.
Версия, что именно графиня проникла в кабинет, рассыпалась в прах. Попытка прижать князя Шаховского к стене также ни к чему не привела — его язвительные намёки не содержали никакой конкретики, лишь общую злобу. Полковник Громов лишь хрипел от ярости, предлагая «взять их всех на испуг». Секретарь Захарьев путался в показаниях ещё сильнее, но это была ложь труса, а не злодея.
Вечером Волков стоял в их гостиной, отвернувшись от Орлова. Он не курил. Он сжимал свою трубку так, что та грозила рассыпаться в щепы. Молчание его было страшнее любой тирады. Воздух звенел от непрорвавшегося гнева.
— Бессилие, — наконец прошипел он, и это слово прозвучало как приговор ему самому. — Они все здесь. За этой стеной. Один из них — чудовище, надевшее маску человека. Он смотрит на нас, смеётся над нами. Он знает, что мы ничего не можем доказать. Моя логика… она упирается в тупик, и она бессильна. Я могу разложить по полочкам ложь, но не могу сложить из этих осколков правду!
Это был крик души рационалиста, столкнувшегося с загадкой, не имевшей, казалось, рационального решения. Орлов молча наблюдал, понимая, что никакие слова утешения сейчас не помогут. Нужно было действовать.
Пока Волков в ярости бился над своими записями, Орлов нашёл Елизавету Воронцову. Она сидела на той же скамье в зимнем саду, словно не двигалась с прошлого раза. Он сел рядом без предисловий.
— Расскажите мне о нём, — тихо сказал он. — Не о том, как он умер. О том, как он жил. О вашем брате. Алексее.
Сначала она не реагировала. Потом её губы дрогнули.
— Он… он жил музыкой. Но не только той, что можно играть.
— Что вы имеете в виду? — мягко спросил Орлов.
— Он слышал её… в тиканье часов. В скрипе дверей. В каплях дождя по стеклу. Он говорил, что весь мир — это огромный, расстроенный оркестр. И он… хотел его настроить.
И тогда, словно прорвав плотину, она рассказала. Не о медальоне, а о его страсти. О том, как Алексей, этот блестящий пианист, дни напролёт просиживал не за роялем, а за верстаком. Как он собирал сложнейшие механические метрономы, чей ход был точнее швейцарских хронометров. Как он разбирал и собирал старинные часы, вникая в их душу. И как его главной мечтой было не покорение концертных залов, а создание собственного, уникального клавишного инструмента, где молоточки приводились бы в действие не пальцами, а… он сам не знал чем. Воздухом, водой, мыслью. Он был инженером-визионером, чей талант лежал на стыке музыки и механики.
— Он мог заставить петь любой механизм, — прошептала Елизавета, и в её глазах на мгновение блеснул отблеск былой гордости. — Любой…
Орлов слушал, и в его сознании медленно, неотвратимо, начала складываться новая, пугающая картина. Он не стал задерживаться. Поднявшись, он вернулся в комнаты.
Волков всё так же стоял у окна, спиной к комнате, погружённый в своё отчаяние.
— Артемий, — тихо произнёс Орлов, останавливаясь на пороге.
— Оставь, Тихон. Сейчас не до твоей психологии.
— Это не психология. Это факт. Брат Елизаветы Воронцовой, Алексей. Он был не просто пианистом. Он был блестящим инженером-самоучкой. Конструировал сложные механизмы. Мечтал создать новый музыкальный инструмент.
Волков не обернулся. Он замер. Спина его, бывшая до этого напряжённой дугой, вдруг выпрямилась. Он не издал ни звука. Но в самой этой внезапной, ледяной неподвижности было больше осмысления, чем в часе яростных размышлений.
Не говоря ни слова, он резко вышел из комнаты. Его шаги гулко отдавались в пустом коридоре. Он не знал, куда именно ведёт его интуиция, но остановился у одной из дверей в восточном флигеле — той, что принадлежала Елизавете Воронцовой.
Войдя без стука, он окинул взглядом скромную комнату. Его внимание привлекли высокие напольные часы в углу, изящные, но безмолвные.
— Жаль, что они стоят, — произнёс Волков, подходя к ним. — Было бы интересно послушать, как они звучат, отбивая полдень.
Елизавета, сидевшая у окна, вздрогнула и обернулась. На её лице мелькнула растерянность.
— Это… это часы моего бедного покойного брата, — тихо и смущенно ответила она. — Он не успел их отреставрировать. Они не ходят… поскольку в них нет главного. — Она замолчала, глядя в пол.
— Главного? — холодно переспросил Волков.
— Сердца часов. Механизма завода. — Её голос почти сорвался на шёпот.
Волков медленно провёл пальцем по пыльной стеклянной дверце часового шкафа. Внутри, за стрелками, застывшими на безразличном циферблате, зияла пустота. Гнездо, где должен был находиться механизм завода, было пусто. Не хватало не просто детали — не хватало души механизма, его двигателя. Мощной пружины, способной, будучи правильно направленной, привести в движение нечто большее, чем стрелки.
Он ещё не видел всей картины. Но он вдруг понял, что все пазлы, все разрозненные улики, наконец, обрели общую, чудовищную основу. Инженер. Он всё это время был здесь. Не настройщик, не мифический сообщник. Инженер был здесь.
Глава 8. Смертельный аккорд
Волков вернулся обратно к Орлову и замер у стола, его лицо, ещё минуту назад искажённое яростью бессилия, стало похоже на чистый лист бумаги, готовый принять чертёж. Он мысленно выкладывал перед собой все улики, одну за другой, как раскладывает пасьянс карточный шулер.
— Пустота в напольных часах, — тихо произнёс он, глядя в пустоту. — Нет сердца. Нет механизма завода. Мощная ленточная пружина в латунном корпусе… куда она исчезла?
Орлов молча наблюдал, видя, как в серых глазах напарника вспыхивают и гаснут огоньки мыслей.
— Музыка, — продолжил Волков. — Выстрел, прозвучавший на фоне аккорда. Не просто совпадение. Не маскировка выстрела… а маскировка щелчка, треска, звона — звука срабатывания той самой пружины.
Он закрыл глаза, мысленно возвращаясь в кабинет. Его внутренний взор скользнул мимо тела, мимо револьвера, мимо засова. Он остановился на вентиляционном отверстии в стене за столиком с яблоками.
— Вентиляция, — выдохнул он. — Соединяющая комнаты. Идеальный путь для нити убийцы. В кабинете она за столиком с яблоками, в гостиной выходит за роялем.
И тут в его памяти, как вспышка, возникли образы: Елизавета Воронцова, с её рассказом о брате-инженере… Пустые напольные часы в её комнате… И обрывок шёлковой нити, цвета старого золота, такой же, как бахрома на портьерах в её комнате.
Он мысленно реконструировал механизм, и теперь он видел его с пугающей ясностью. Внутрь рояля, рядом с молоточком определённой клавиши, был установлен тот самый латунный механизм завода от напольных часов, с туго заведённой ленточной пружиной. К специальному отверстию на пружине была привязана прочная шёлковая нить, взятая с портьеры.
Нить проходила через вентиляционный канал в кабинет, где её петля была наброшена на курок револьвера, спрятанного среди яблок под салфеткой. Пружину в заведённом состоянии удерживал какой-то тонкий, но прочный стопор. Удар молоточка по клавише выбивал стопор.
Освобождённая пружина с силой разматывалась, дёргая нить. Та нажимала курок и, будучи лишь наброшенной петлёй, а не привязанной, после выстрела мгновенно утягивалась обратно в гостиную, в недра рояля. Всё это занимало долю секунды.
Револьвер не просто стрелял — его спусковой крючок нажимала невидимая сила из другой комнаты, рождённая музыкой и часовой механикой.
Волков резко открыл глаза. В них не было торжества. Был холодный, безжалостный расчёт.
— Он здесь, — сказал он Орлову, но, казалось, обращался к самому себе. — Весь ответ. Он был здесь с самого начала.
Он повернулся и вышел из комнаты. Его шаги по коридорам были твёрдыми и быстрыми. Он не шёл — он наступал на неприятеля.
Войдя в гостиную, он направился к роялю. На этот раз он знал, что ищет. Он приоткрыл тяжёлую крышку. Его взгляд, острый как бритва, скользнул по молоточкам, струнам, демпферам. Он искал несоответствие. И нашёл.
В глубине механизма, рядом с молоточками верхней октавы, его взгляд выхватил инородный предмет. Это был тот самый латунный корпус механизма завода от напольных часов, прочно закреплённый на деревянной балке рамы с помощью проволоки. К его барабану, в котором угадывалась уже раскрученная стальная лента, выпирающая из корпуса, была привязана знакомая шёлковая нить цвета старого золота. Рядом, застряв в резной решётке, лежала тонкая серебрянная шпилька для волос.
Он опустился на колени, заглянув под сам корпус рояля, в узкую щель между ним и полом. И там, на тёмном воске, которым когда-то заливали ножки для устойчивости, он увидел едва заметный след, словно что-то тонкое и гибкое было пропущено отсюда по направлению к стене, к той самой вентиляционной решётке.
Он поднялся. Его лицо оставалось непроницаемым, но Орлов, наблюдавший за ним с порога, видел, как в его позе появилась та самая, несокрушимая уверенность, которая бывала у него лишь в моменты полной ясности.
Волков вернулся в кабинет и подошёл к вентиляционному отверстию. Он провёл пальцем по его деревянной кромке. И его пальцы нащупали то, что искали — крошечную, почти неосязаемую заусеницу, оставленную многократным трением о край чего-то прочного и тонкого.
Он медленно выпрямился. Пазл был собран. Не хватало лишь последнего кусочка — имени. Но механизм преступления, его холодная, бездушная логика, лежала перед ним как на ладони. Он не объявил версию. Он её выстроил. Из пыли, шёлка и латуни. Из тишины, нарушенной музыкой. Из следов, невидимых глазу.
Он повернулся к Орлову.
— Всё кончено, — произнёс он, и в его голосе впервые за многие дни прозвучала не ярость и не отчаяние, а спокойная, безжалостная уверенность. — Я знаю «как». Теперь осталось назвать «кто».
Глава 9. Объяснение в Гостиной
Вечер в «Отрадном» принёс с собой не успокоение, а новое, ещё более тягостное напряжение. По просьбе Волкова всё то же «закрытое сообщество» вновь собралось в гостиной. Те же портреты предков, тот же потухший камин, но теперь воздух был густ от предчувствия развязки. Слуги получили приказ не входить.
Волков стоял у камина, его высокая худая фигура в чёрном сюртуке казалась центром, вокруг которого закручивается вихрь. Он не спешил, давая страхам и подозрениям достичь пика. Наконец, его голос, холодный и отчётливый, разрезал тягостную тишину.
— Господа, — начал он, — как вам всем известно, в этом доме было совершено убийство, обставленное как невозможное. Запертая комната, отсутствие следов, ваши нерушимые алиби. Казалось, преступник — призрак. Но призраков не бывает. Есть лишь человеческий ум, достаточно хитрый, чтобы создать иллюзию.
Он медленно прошёлся перед ними, его взгляд, тяжёлый и неумолимый, скользнул по каждому лицу, заставляя одних отводить глаза, а других — напряжённо замирать.
— Я потратил много часов, пытаясь найти изъян в ваших алиби. И не нашёл. Потому что изъяна не было. Ошибка заключалась в самом вопросе. Мы спрашивали: «Как убийца вышел из комнаты?» — когда следовало спросить: «Уходил ли он вообще?»
Он остановился, давая своим словам проникнуть в сознание слушателей.
— Убийство было совершено дистанционно. Хладнокровно, расчётливо, с изощрённой жестокостью. Револьвер, взведённый и готовый к выстрелу, был спрятан на столике позади кресла Лядова, среди яблок, прикрытый тканевой салфеткой. К его курку была привязана петля из тонкой, но невероятно прочной шёлковой нити.
Он повернулся и указал на массивный рояль.
— Другой конец этой нити был привязан к тугой пружине часового механизма, искусно встроенного в глубину этого инструмента. Механизм был соединён с молоточком одной-единственной клавиши. Клавиши «ля» первой октавы.
В гостиной воцарилась мёртвая тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием кого-то из присутствующих.
— План был безупречен, — продолжил Волков. — Убийца знал, что графиня Анна будет играть. Знал программу. И в нужный момент, когда её пальцы опускались на клавиши, издавая тот самый, заранее определённый мощный аккорд, молоточек бил не только по струне. Он одновременно ударял по тонкой шпильке, удерживавшей пружину часового механизма. Пружина, освободившись, с силой вращала барабан, сматывая нить. Нить, прокинутая через вентиляционный канал в стене, дёргала за петлю на курке — и раздавался выстрел.
Весь этот процесс — удар, щелчок, срабатывание пружины, выстрел — занимал долю секунды и был полностью поглощён и замаскирован грохотом того самого аккорда и последовавшего за ним выстрела. Вы все слышали один мощный звук. И даже не подозревали, что в него вплетён звук смерти.
Он снова повёл взглядом по собравшимся.
— Но у этого плана была одна фундаментальная слабость. Для его осуществления требовалось два уникальных условия, совмещённых в одном человеке. Первое — глубокое знание механики и умение создать и установить такой механизм. Второе — абсолютный музыкальный слух и точное знание программы, чтобы безошибочно рассчитать, звучание какой именно ноты станет идеальной маскировкой.
Волков сделал паузу и повернулся к Елизавете Воронцовой.
— Вы, — его голос стал тише, но от этого ещё более неумолимым, — проникли в кабинет до ужина под благовидным предлогом. Вы установили револьвер и перекинули нить, используя знания, унаследованные от вашего брата. Вы знали программу, потому что сами — великолепная пианистка. Пусть и закопавшая свой талант вместе с ним.
Ваши пальцы, — он указал на её руки, — всё это время выдавали вас. Это не жест тревоги. Это мышечная память. Привычка, отточенная годами за инструментом. Вы мстили не только за деньги. Вы мстили за брата. За его уничтоженную жизнь, за его загубленный талант. Вы хотели, чтобы Лядов был уничтожен тем же, что он презирал и над чем глумился — искусством. Механизм в рояле — это ваша последняя, леденящая душу соната.
Он медленно достал из жилетного кармана маленький предмет, завёрнутый в носовой платок. Развернув его, он показал лежавшую на белой ткани тонкую серебряную шпильку для волос.
— Но преступника подвела одна, казалось бы, ничтожная деталь. Шпилька, что служила шплинтом, удерживавшим смертоносную пружину.
Волков перевернул её, и при свете лампы на металле отчётливо проступила изящная гравировка.
— Мадемуазель Воронцова, — его голос прозвучал почти шёпотом, но в гробовой тишине его было слышно отчётливо, как удар колокола. — Вы узнаёте этот подарок от вашего покойного брата? Его инициалы, выгравированные на память любимой сестре… «А.В.»
Елизавета замерла. Её ледяное спокойствие рассыпалось в прах. Глаза её расширились, в них мелькнули ужас, боль, а затем — сокрушительное, всепоглощающее отчаяние. Она не произнесла ни слова, но из её сжатых губ вырвался тихий, надломленный стон.
Она медленно, как в кошмаре, подняла руку и дрожащими пальцами дотронулась до медальона на своей груди, будто ища в нём последнее прибежище. По её бледным щекам медленно покатились беззвучные слёзы. Это было красноречивее любой исповеди.
Глава 10. Исповедь
Словно тяжёлая, бархатная портьера, сорвавшаяся с древнего карниза, тишина в гостиной повисла, плотная и звенящая. Все замерли, превратившись в изваяния, и лишь пылинки, поднятые движением воздуха, танцевали в косых лучах заходящего солнца, окрашивавшего комнату в багровые тона.
Елизавета не попыталась бежать, не стала рыдать или проклинать. Она медленно подняла голову, и в её глазах, таких же тёмных, как у брата на портрете в медальоне, не было ни тени отрицания. Была лишь бездонная, вымороженная пустота, в которой догорали последние угольки когда-то живого чувства.
Её голос, когда она наконец заговорила, был тих, ровен и страшен своей безжизненной монотонностью. Казалось, говорит не она, а сама её боль, нашедшая, наконец, выход.
— Он не просто украл деньги, — начала она, глядя куда-то сквозь Волкова, в своё прошлое. — Деньги… их можно заработать. Их можно проиграть. Это — бумага. Он украл нечто другое. Он украл у Алексея музыку. Его душу. Вы не понимаете. Мы были не просто братом и сестрой. Мы были одним целым. Когда он играл, это была не его музыка. Это была… наша душа. Я чувствовала каждую ноту здесь, — она прижала руку к груди, к тому самому медальону. — Я дышала с ней в такт.
Она замолчала, и в тишине её пауза прозвучала громче любого крика.
— А потом пришёл он. Этот… делец. Этот торгаш душами. Алексей просил его о помощи, о займе, чтобы мы могли поехать в Петербург, чтобы он мог учиться. А Лядов посмотрел на него… тем своим взглядом, будто оценивал старую мебель на слом. И сказал. Сказал, что гений моего брата не стоит и ломаного гроша. Что наш род — вырождающиеся ничтожества, и нам место на свалке истории, а не в концертных залах. Что его пальцы годны лишь для того, чтобы пересчитывать чужие деньги, которые он всё равно никогда не получит.
Голос её на мгновение дрогнул, в нём послышался леденящий душу надлом.
— После этой встречи что-то в Алексее сломалось. Окончательно и бесповоротно. Он подошёл к роялю… нашему старому, в гостиной… положил пальцы на клавиши и… не смог. Не смог издать ни звука. Руки дрожали. Он сказал, что слышит только голос Лядова. Только его плоский, самодовольный смех. Он не мог прикоснуться к клавишам, не чувствуя осквернения. А потом… — её глаза закрылись, словно от невыносимой боли, — …потом его не стало.
Она снова открыла их, и теперь в её взгляде читалась нечеловеческая, ужасающая ясность.
— Лядов был болезнью. Раковой опухолью, отравлявшей всё, к чему он прикасался. Он отравил вашу семью, граф, — она перевела взгляд на Шестопалова, и тот не выдержал, опустив глаза. — Он отравил вашу честь, полковник. Он отравил прошлое мадемуазель Софи. Он отравил репутацию доктора. Он был чумой. И против чумы есть только одно лекарство. Карантин. Уничтожение очага.
Она посмотрела прямо на Волкова, и в её взгляде не было ни вызова, ни раскаяния. Лишь пустота исполненного долга.
— Я его вылечила. Навсегда. И я использовала для этого единственное, чего у него не было и что он презирал больше всего — красоту. Точность. Гармонию. Музыку. Ту самую, которую он убил в моём брате. Это была… его последняя соната. Написанная Алексеем. Только он не знал, что я её закончу. Таким аккордом.
Она медленно повернула голову в сторону рояля.
— Механизм для пружины… я взяла из наших напольных часов. Последнее, что осталось от Алексея. Он был в них. В этой точности, в этом движении. Было справедливо, чтобы именно он поставил точку.
Волков слушал её, и его обычное, холодное как гранит лицо, было необычно неподвижно. Он не испытывал своего привычного презрения к преступнику, этого триумфа охотника, нашедшего добычу. Перед ним была не злодейка. Перед ним была развязка. Логическое, неумолимое завершение чудовищного уравнения, в котором переменными были человеческое страдание, надменная жестокость и талант, обращённый в оружие.
Он видел не убийцу, а жертву, которая избавилась от болезни, поразившей всех собравшихся в этой комнате, болезни под названием «равнодушие» и «жадность», кульминацией которой и стала эта страшная месть.
Он поймал преступницу. Но победа не принесла ему удовлетворения. Она принесла лишь тяжёлое, гнетущее понимание того, что некоторые раны не заживают, а некоторые счёты можно свести, лишь переступив через всё, что делает человека человеком.
Глава 11. Цена Истины
Утро было серым и сырым, словно сама природа оплакивала случившееся, вымывая дождём следы крови и греха с закоптелых стен «Отрадного». Свинцовые тучи низко нависли над островерхими крышами, а с неба моросил холодный, назойливый дождь, превращавший дороги в липкую чёрную грязь.
Усадьба, ещё вчера полная скрытого напряжения, теперь казалась вымершей. Из её окон больше не доносились звуки жизни — ни музыки, ни даже приглушённых шагов. Лишь скрип флюгера на башенке нарушал гнетущую тишину.
Официальная версия, как и предполагалось, была краткой и удобной для всех. Семён Викентьевич Лядов, одолеваемый внезапными угрызениями совести за свои финансовые махинации, покончил с собой в кабинете графа Шестопалова.
Никаких упоминаний о запертой комнате, о хитроумных механизмах или о тихой девушке с медальоном на шее. Правда, как неудобный, колючий сучок, была аккуратно обстругана и подогнана под рамки приличий. Семья избежала позора, губернские власти — лишних хлопот. Все, кроме одной, остались если не в выигрыше, то, по крайней мере, не в проигрыше.
Елизавету Воронцову не повезли в кандалах. Её отправили под надзор дальних родственников в далёкое рязанское имение — формально для поправки здоровья, пошатнувшегося после потрясений. Все понимали, что это мягкая, аристократическая ссылка, пожизненная тюрьма из бархата и молчания. Суд над ней состоялся не в зале суда, а в её собственной душе.
У подъезда их уже ждала карета, та самая, что привезла их сюда. Теперь она казалась тесным убежищем от этой атмосферы всеобщего падения. Кучер, тот самый угрюмый детина, понуро взгромоздился на облучок, не глядя на пассажиров.
Карета тронулась, медленно выезжая со двора на размокшую подъездную аллею. Тихон Орлов, глядя в запотевшее окно на удаляющиеся, потемневшие от дождя стены «Отрадного», тяжело вздохнул. Он потёр левое предплечье, но на этот раз боль была не физической, а глубокой, ноющей душевной раной.
— И что же есть справедливость, Артемий? — тихо спросил он, ломая многозначительное молчание. Его голос звучал устало и потерянно. — Закон, который, по сути, оставил её в покое, отгородив от мира стенами её нового заточения? Или наша с тобой совесть, которая знает, что мы… по сути, отпустили на волю убийцу? Она заплатит своим одиночеством, своим прошлым, своей будущностью. Но заплатила ли она по счёту?
Артемий Волков сидел напротив, откинувшись на спинку сиденья. Его лицо в полумраке кареты было скрыто тенью, и лишь кончик его трубки, которую он наконец-то закурил, тлел слабым багровым огоньком. Он долго смотрел в замызганное окно, за которым проплывали унылые, оголённые поля и скелеты деревьев.
— Справедливость, Тихон, — наконец произнёс он, и его голос, обычно такой твёрдый, прозвучал приглушённо и с непривычной долей раздумья, — это не всегда наказание. Иногда это — восстановление баланса. Она не убила человека в привычном смысле. Она уничтожила болезнь. Очаг заразы, который поразил не только её семью, но и всех, кто находился рядом. Лядов был симптомом системы, где всё продаётся и всё покупается, даже чужая душа.
Он медленно выпустил струйку дыма, которая смешалась с сырым туманом за стеклом.
— Я поймал не преступницу. Я диагностировал симптом. Установил причину и следствие. И впервые за всю мою практику… — он сделал паузу, подбирая слова, — …лечение, которое предлагает закон, показалось мне куда страшнее и бесчеловечнее самой болезни. Тюрьма, каторга, виселица для неё… это было бы не исцеление, а лишь ампутация ещё одной исковерканной жизни. Иногда мудрость заключается не в том, чтобы применить закон, а в том, чтобы понять, когда его применение принесёт ещё больше зла.
Орлов слушал, и в его сердце что-то отзывалось на эти слова. Это был не тот холодный, бездушный логик, с которым он начинал это дело. Это был человек, столкнувшийся с бездной несправедливости, которую нельзя исправить казнью или тюрьмой.
Карета, подпрыгивая на колдобинах, выехала на большую дорогу. «Отрадное» окончательно скрылось из виду, растворившись в серой пелене осеннего дождя. Оно осталось позади — огромный, немой памятник страсти, мести и той цене, которую приходится платить за неё.
А впереди, в сгущающихся сумерках, их ждал долгий путь назад, в Петербург, где в камине их квартиры на Фонтанке, наверное, ещё тлели угли, а Фёкла Потаповна уже готовила им очередную корзинку в дорогу, к новым расследованиям и новым тайнам.
Вернувшись в свой кабинет, Волков молча положил на стол свою треснувшую трубку. Рядом с ней легли два конверта. В одном был обрывок шёлковой нити, в другом — серебряная заколка с инициалами.
Он больше не будет чинить трубку. Эта тонкая паутинка трещины и эти вещественные доказательства были ему дороже любого кристально ясного умозаключения. Они были напоминанием. О том, что логика, столкнувшись с бездной человеческого отчаяния, может дать сбой. И что этот сбой порой куда ближе к истине, чем все его прежние, безупречные победы.