«ЛЕГЕНДЫ ПЕПЕЛЬНОГО МИРА»
НОЧЬ ПОГАШЕННЫХ ЗВЁЗД
Клин. 2123-й год.
Столетье минуло с тех пор, как старый мир, хрипя, отключился. Не с треском империй, а с монотонным писком затухающих экранов, за которым последовала оглушительная, всепоглощающая тишина. Год 2026-й стал не календарной датой, а диагнозом: «острая лучевая болезнь планеты Земля».
Теперь здесь, в бывшем Клину, тишина — единственный полновластный хозяин. Она густеет в воздухе, пропитанном запахом влажной хвои, преющих брёвен и сладковатым, химическим душком, который местные выжившие, если бы они тут еще были, назвали бы «ароматом Пустоши».
Клин не был уничтожен прямым попаданием. Он просто... перестал быть нужен. Его пятиэтажки с выбитыми глазами-окнами медленно прорастают берёзами, будто земля отчаянно пытается скрыть рукотворный позор под зелёным саваном. Асфальт на улице Ленина вздулся и лопнул, обнажив красный кирпич булыжной мостовой, которую помнил ещё XIX век. Природа, доведённая до мутации столетием назад, взяла реванш с чудовищной фантазией: сосны тянутся к свинцовому небу неестественно высокими и голыми мачтами, а у их подножий клубятся облака папоротников размером с человека, чья тень ядовито-зелёна.
По главной улице, мимо заросшего ржавчиной скелета автобуса, не ходят люди. Её пересекают тропы, протоптанные кабанами с лишней парой копыт. В бывшем Доме быта, сквозь развороченную крышу, выросла целая роща осин, и их листья шелестят, словно перешептываются о том, что видели.
Именно через этот призрачный, проросший новою жизнью город, через его гнетущее безмолвие, и пробирается наш герой. Он — гвоздь, забитый в тело Пустоши. Он — живое доказательство того, что память переживает цивилизацию. Упрямая, измождённая, но не сломленная.
Вот он, делает следующий шаг по земле, что когда-то звалась Клинским районом. Следующий шаг к своей цели.
Он замер, прислонившись лбом к шершавой коре сосны, дыша сдавленно и тяжело, будто воздух вокруг был не воздухом, а густым и тягучим сиропом. Каждый вдох обжигал легкие. Долгая дорога вытянула из него все соки, впиталась в каждую пору, каждую мышцу свинцовой усталостью. Пыльник, когда-то цвета хаки, теперь был серым от дорожной пыли и грязи, тяжело обвисал на плечах мокрым саваном. За спиной безвольно болтался потертый рюкзак, и сквозь протершуюся ткань угадывался жалкий, легкий объем почти кончившихся припасов.
Он разжал закоченевшие пальцы. В ладони лежала карта, нарисованная от руки на клочке плотной, пожелтевшей бумаги — обложке от какой-то старой книги. Линии были выведены неровно, чернила растеклись в нескольких местах от влаги или, может быть, пота. Но схема читалась четко: извилистая река, крестик заброшенной водонапорной башни, «Клык» — скальный выступ, и все это вело к одной точке — схематично изображенному особняку. Герой сверился с местностью, его запавшие глаза скользнули по мутировавшему лесу, выхватывая ориентиры. Твердым, выверенным движением он свернул карту и убрал ее в нагрудный карман пыльника, прижав ладонью, словно проверяя, на месте ли его главный путеводитель.
Вместо карты из того же кармана он извлек другую реликвию. Помятую, потрескавшуюся по сгибам фотографию. Бумага выцвела, но изображение маленькой девочки с двумя смешными хвостиками и беззубой улыбкой все еще можно было разглядеть. Он не стал смотреть на нее долго. Просто поднес к губам и замер на мгновение, ощущая шершавую поверхность бумаги на своих потрескавшихся губах. Это был не жест нежности, а ритуал. Заклинание. Подпитка для почти опустошенного резервуара воли. Затем так же бережно убрал ее обратно, прикрыв карманом.
Потом была фляга. Алюминиевая, вся в вмятинах. Он открутил крышку, сделал один маленький, скупой глоток. Вода была теплой, отдавала металлом, но горло на мгновение перестало быть раскаленной пустыней. Он тяжело вздохнул, и из его груди вырвался не звук, а нечто вроде стонущего шепота.
— Еще немного... еще немного... Не имею права сдаться.
Эти слова, произнесенные вслух хриплым, чужим голосом, висели в мертвом воздухе, не находя ответа. Они были нужны не лесу, а ему самому — чтобы убедиться, что он еще может издавать звуки. Что он еще жив.
Собрав остатки сил, он оттолкнулся от дерева и двинулся дальше, вглубь лесной чащи.
Лес был гниющим собором, возведенным в честь забытого бога-разрушителя. Столетья, прошедшие с Падения, не исцелили его, а лишь закрепили уродство. Воздух был густым и тяжёлым, пахнущим мокрой гнилью, сладковатой химической вонью и чем-то ещё — острым, звериным.
Деревья стояли тесной, неестественной толпой. Сосны тянулись ввысь голыми, скрюченными мачтами, их кора покрылась чёрным, пузырящимся лишайником, напоминающим застывшую нефть. Берёзы, когда-то белые, теперь были серыми, с облезлой шкурой, обнажавшей гниющую плоть древесины. Они росли под немыслимыми углами, будто великан в ярости швырнул их в землю. Свет едва пробивался сквозь этот спутанный полог, окрашивая всё в зелёно-серые, болотные тона. Под ногами не было земли — лишь влажный, колышущийся ковер из бурой, разложившейся листвы и гигантских папоротников, чьи спороносные вайи, размером с колесо телеги, были цвета запёкшейся крови и испускали тошнотворный аромат при малейшем прикосновении.
И этот гниющий собор жил своей собственной, нездоровой жизнью, и дышал он звуками. Первым, что ощущалось кожей, был низкий, вибрирующий гул, исходящий отовсюду — из-под земли, из стволов, будто сам лес был гигантским, больным организмом. Его монотонность разрывали сухие, костяные скрипы — звук трущихся друг о друга голых ветвей. Внезапно, совсем рядом, раздавался оглушительный хруст ломающейся ветки, слишком громкий для просто упавшего сучка.
Из чащи ядовито-зелёных папоротников доносилось тяжёлое, влажное шуршание, будто невидимое массивное тело с трудом продиралось сквозь заросли. Оно могло смениться быстрым, шлепающим топотом, затихающим в глубине. Сверху, с голых ярусов, иногда обрушивался пронзительный, металлический скрежет, заставлявший содрогнуться. А из-под ног, из гниющего ковра, в ответ на каждый шаг раздавались короткие, панические писки, мгновенно глохнущие в чавкающей грязи.
И над всем этим, вплетаясь в гул и скрип, плыл тот самый, леденящий душу вой — долгий, тоскливый, полный чужой и непонятной боли. Он был голосом этого места, его душой — искалеченной, больной и бесконечно одинокой. Это был не просто лес. Это был кошмар наяву, дышащий, живой и враждебный.
Озеро лежало в глубине лесной чащи, как черная, незатянувшаяся рана на теле земли. Оно не было частью пейзажа; оно было его изъяном, местом, где законы природы исказились до неузнаваемости.
Вода была густой и неподвижной, похожей на растопленный асфальт или черное зеркало, забытое в склепе. Ее поверхность, матовая и без бликов, казалась натянутой мембраной, не отражающей, а поглощающей свет. Берега были неестественно четкими, как будто озеро боялось смешаться с сушей. Земля у кромки воды представляла собой голую, липкую глину черного цвета, усеянную чахлыми серыми поганками, по форме напоминавшими сморщенные уши. Ни тростника, ни ряски. Вместо них озеро обрамлял колючий репейник с фиолетовыми, неестественно крупными коробочками, шипы на которых были длиннее и острее, чем у любого лесного растения.
Тишина над озером была особой — не отсутствием звука, а его подавлением. Гулкий лесной гул здесь затихал, приглушенный невидимым барьером, и на смену ему приходили иные шумы. Изредка с противоположного берега доносился тихий, влажный хлюпающий звук, будто что-то тяжелое и мокрое выползало из воды и снова в нее погружалось.
Иногда черная гладь издавала одинокий, густой бульк — глубокий и резонирующий, словно на дне лопнул пузырь газа размером с человеческую голову. После него по воде расходилась единственная медленная рябь, которая угасала, не достигши берега.
Фиолетовый репейник, казалось, жил своей собственной жизнью. Его сухие коробочки издавали постоянный, едва слышный шелест, но не от ветра — его не было, — а словно перешептывались между собой. Этот шепот прерывался резким, сухим треском, когда одна из перезревших коробочек внезапно раскрывалась, выстреливая в липкую грязь мелкими, черными семенами.
Со дна, из непроглядной глубины, временами доносился приглушенный, металлический скрежет — такой, будто там, в темноте, о камень терся огромный и ржавый механизм. А в самые тихие моменты, припав ухом к земле, можно было уловить тихий, мерный тук-тук-тук, похожий на то, как будто кто-то или что-то било костяшками пальцев по внутренней стороне земной коры прямо под этим местом.
Это озеро не было мертвым. Оно было больным — и его болезнь проявлялась не только в ядовитом виде, но и в этих тихих, нервирующих звуках, слагавшихся в монотонную, безумную симфонию забвения.
Чаща внезапно расступилась, будто нехотя выпуская его из своих цепких объятий. И он замер, вперившись взглядом в то, что явилось его конечной целью.
Он был не просто заброшен. Он был болен. Болен временем, забвением и тем ядом, что пропитал землю и воздух. Стиль некогда богатой усадьбы — с претензией на ампир или модерн — теперь читался с трудом, как стершаяся надпись на могильной плите. Стены из темно-серого камня и отсыревшей штукатурки были испещрены черными подтеками, словно здание постоянно плакало смолистыми слезами. Резные карнизы над окнами облупились, обнажив гнилую древесину, а чугунные водосточные трубы, изогнутые когда-то в виде диковинных драконов, сорвались с креплений и теперь свисали, врастая одним концом в землю, как ржавые колья.
Массивная дубовая дверь с потрескавшимся витражным стеклом, некогда гордость хозяина, теперь стояла перекошенной, заклинившей в проеме. Фундамент просел, и весь фасад слегка накренился, отчего создавалось жуткое ощущение, что дом присел на корточки, готовясь к прыжку. По стенам ползла буйная, неестественно яркая лоза плюща, но и она выглядела больной — ее листья были слишком крупными, толстыми и отливали сизым, металлическим оттенком.
И тут его глаза, привыкшие к полумраку, выхватили главное. Единственную точку отсчета в этом царстве распада. На третьем этаже, в одном-единственном окне, горел свет.
Теплый, маслянисто-желтый, почти уютный отсвет, какой бывает от керосиновой лампы или камина. Он ровно стелился по стенам комнаты за стеклом, отбрасывая мягкие, пляшущие тени. Этот свет был таким знакомым, таким человечным, таким несовместимым с гнилым оскалом самого особняка, что от этого становилось только страшнее. Он был не зловещим, а обманчивым. Он кричал о жизни, о тепле, о нормальности там, где их не могло быть. Он был самой изощренной ложью, какую только можно было представить.
Вся усталость, вся изможденность разом слетела с его плеч, как тот самый грязный пыльник. Его тело налилось свинцовой тяжестью не упадка, но решимости. Хриплый шепот, рождавшийся в его пересохшем горле, прозвучал с той силой, что заставила смолкнуть шепот леса у него за спиной.
— Я нашел тебя, сука. Я говорил, что из-под земли тебя достану...
Он не просто зашагал. Он двинулся вперед, как танк, как неотвратимая сила. Его походка, еще недавно такая неуверенная и спотыкающаяся, стала твердой и размашистой. Каждый шаг отдавался глухим стуком в землю, вызовом этому месту, этому дому, тому, кто смел прятаться в его гнилом чреве, думая, что он в безопасности. Лес и особняк отступали перед этим внезапным напором чистой, неразбавленной воли.
Он подошел к двери вплотную, и его обдало запахом старой пыли, влажной гнили и чего-то еще — сладковатого, как разлагающаяся плоть. Массивный дубовый щит, когда-то символ надежности и богатства, теперь был похож на надгробие, вмурованное в портал. Резьба, изображавшая когда-то виноградные лозы, была изъедена червоточиной и покрыта слизью. Он уперся плечом в шершавую поверхность, собрал все остатки сил в комок и резко подал вес вперед.
Дверь не поддалась. Не дрогнула. Не издала ни звука. Она была не просто заперта; она была частью стены, сросшейся с костяком дома. Это была не преграда, а насмешка.
Отступив на шаг, он с размаху ударил по ней подошвой сапога рядом с замком. Удар отдался глухой болью в ноге, но единственным результатом был сухой, короткий стук, немедленно поглощенный гнетущей тишиной. Дверь даже не дрогнула в раме. Выбить ее не было никакой возможности. Она была мертвым органом в теле особняка.
По лицу его скользнула тень ярости и разочарования. Челюсти сжались так, что хрустнули скулы. Он с силой выдохнул, и пар от его дыхания повис в холодном воздухе белым призраком.
Придется искать другой вход, — пронеслось в голове сухой, деловой мыслью, отсекая эмоции. Мысль была безличной, как констатация факта. Не «надо», не «стоит», а «придется». Путь прямо был отрезан. Значит, будет окольный.
Он отступил от безнадежной двери и медленно пошел вдоль фасада, вглядываясь в мрак. Его сапоги утопали в мягкой, напитанной влагой земле, а взгляд выискивал в нависающей стене любую щель, любую слабость — потертость на подоконнике, вывороченную решетку, треснувшее окно в цоколе. Особняк молча взирал на него сотнями своих слепых, закопченных окон, и лишь одно, на третьем этаже, мерцало тем обманчивым, желтым светом, будто дразня и приглашая внутрь через лабиринт невозможных преград.
Обойдя угол особняка, он остановился, застигнутый врасплох открывшимся видом. Здесь, с задней стороны, некогда простирался сад. Теперь это было место, где сама реальность казалась испорченной.
Воздух над садом колыхался маревым, радужным маревом, словно над раскаленным асфальтом в зной, но в воздухе висела мертвящая прохлада. Клумбы, давно поглощенные хаосом, породили нечто чудовищное. Цветы, чьи лепестки отливали металлическим блеском и ядовито-кислотными оттенками, испускали видимую глазом дымку — легкий, переливающийся туман, который оседал на мертвой почве и листьях мертвыми, разноцветными каплями. В других местах из земли медленно выползали пузыри, похожие на мыльные, но плотные и маслянистые. Они надувались, достигая размера человеческой головы, и лопались с тихим, влажным хлопком, выпуская облачко едкого газа, от которого трава вокруг мгновенно чернела и скручивалась.
Сад был тих. Слишком тих. Ни жужжания, ни шелеста. Только тихое шипение и эти периодические, похоронные хлопки лопающихся пузырей.
Он не стал испытывать судьбу. Скинув рюкзак, он расстегнул его и достал противогаз. Резина потрескалась, стекло линз было в мелких царапинах, но на вид исправное. Он быстрыми, привычными движениями натянул маску на лицо. Мир сузился до круглого обзора, а его собственное дыхание стало громким и глухим в его ушах.
Двигаясь осторожно, как сапер на минном поле, он начал обходить сад по внешнему периметру, стараясь держаться подальше от ядовитых испарений и этих зловещих, радужных луж. Взгляд его выхватывал детали: сгнившую садовую скамейку, оплетенную лианами с шипами, похожими на хирургические иглы; ржавую фигурку гномика, с лицом, частично растворенным кислотой.
И тогда он увидел его. Почти скрытый зарослями того самого колючего, фиолетового репейника, у самого фундамента особняка, зиял низкий, арочный проем. Вход в подвал. Дверь, если она когда-то и была, давно сгнила, но проем был наглухо заколочен грубыми досками, почерневшими от времени и влаги. В отличие от парадного входа, эти доски выглядели так, будто их вбивали сюда уже после Падения, спешно и без особого мастерства — чтобы закрыть, запереть, скрыть.
Он стоял перед этим импровизированным баррикадам, его затуманенное дыхание в противогазе было единственным звуком. Путь вперед был найден. И он вел не через парадную дверь, а через черный ход, в самое нутро этого проклятого места.
Сначала он попытался действовать грубой силой. Ухватился руками за края верхней доски, уперся ногой в стену и рванул на себя. Дерево, прогнившее насквозь, поддалось лишь слегка, испуская облачко бурой трухи и противный скрежещущий звук. Гвозди, ржавые и толщиной в палец, даже не шелохнулись. От такой работы ладони моментально покрылись занозами и содранной кожей.
Стиснув зубы, он отступил на шаг, скинул рюкзак и достал свой охотничий нож. Длинный, с толстым обухом и прочной рукоятью. Он всадил лезвие в щель между досками и, используя его как рычаг, обрушил на него всю ярость, всю накопленную за долгий путь злость. Древесина с хрустом и визгом расщеплялась, ржавые гвозди с пронзительным скрипом понемногу выходили из стены. Он работал с огромным усилием, тратя последние запасы адреналина. Пот заливал глаза, спина горела огнем, но он не останавливался.
С грохотом, который прозвучал как выстрел в гробовой тишине сада, последняя доска рухнула к его ногам. Перед ним зиял черный провал, из которого пахнуло спертым, ледяным воздухом, пахнущим плесенью, землей и чем-то кислым, как испорченные консервы.
Он сунул нож в ножны, достал из рюкзака фонарь. Луч света, дрожащий от его уставшей руки, пронзил мрак, выхватывая из тьмы углы заброшенного подвала.
Внутри было тесно и низко. Сводчатый кирпичный потолок местами обвалился, груды кирпичей и земли лежали на полу. По стенам ползли толстые, влажные наплывы черной плесени, шевелящиеся в свете фонаря, как живые. Повсюду стояли запыленные банки и бутыли — чье-то давно забытое консервированное богатство. Многие лопнули, и их содержимое, превратившееся в бурую слизь, растеклось по полкам и полу. В углу темнел массивный, покрытый ржавчиной котел, от которого тянулись чугунные трубы в стену. Воздух был наполнен взвесью пыли, которая кружилась в луче фонаря, словно мириады мелких призраков.
Сделав глубокий вдох, он ступил на деревянные ступени, ведущие вниз. Они были крутые и узкие. Каждый его шаг сопровождался громким, жалобным СКРИ-И-ПОМ, который эхом разносился под сводами, словно предупреждая обитателей дома о вторжении. Он двигался медленно, сканируя пространство внизу, луч фонаря скользил по грудам хлама, выискивая угрозы.
Спустя три шага случилось то, чего он не мог предвидеть.
Древесина под его ногой, изъеденная сыростью и грибком, не просто скрипнула. Она с треском провалилась. Раздался оглушительный грохот ломающихся балок, короткий вскрик, который он не успел подавить, и тяжелый, глухой удар.
Его тело с силой рухнуло на холодный, бетонный пол, зацепив по пути остатки лестницы. Острая, обжигающая боль в плече и голове пронзила его на мгновение, а затем его накрыла волна беспросветного, абсолютного мрака.
Сознание погасло, как тот самый фонарь, что с треском откатился в сторону, вырисовывая в темноте одинокий, беспомощный луч.
Сознание вернулось к нему не постепенно, а обрушилось внезапно и оглушительно — вместе с оглушительным ГРО-О-ХОТОМ, прокатившимся прямо над его головой, на первом этаже. Звук был сухим и тяжелым, будто массивный шкаф с грохотом рухнул на пол.
Он открыл глаза. Тьма. Липкая, почти осязаемая. Лишь в метре от него мигал, словно в предсмертной агонии, его фонарь. Рваные вспышки света выхватывали из мрака обломки лестницы, груды кирпича и его собственную руку, лежащую в луже холодной воды. На лице что-то давило — противогаз. Стекло одной из линз было разбито, и через трещину сочился едкий запах подвала, смешанный с запахом его же крови.
С тяжелым, хриплым вздохом, от которого раскалывалась голова, он с трудом отстегнул ремни и сдернул с себя поврежденную маску, швырнув ее в темноту. Она отскочила от стены с пластмассовым щелчком.
Блять, хуевые новости — остаться без противогаза, — пронеслось в голове сухой, отстраненной констатацией. Не страх, не отчаяние, а лишь холодная оценка ухудшающихся тактических условий. Путь назад, через отравленный сад, теперь был для него закрыт. Оставалось только вперед.
Опираясь на локоть, он поднялся, чувствуя, как мир вокруг плывет и качается. В висках стучало, а в затылке пульсировала тупая боль. Он дотронулся пальцами до волос на макушке — они были слипшимися и липкими. При свете мигающего фонаря он разглядел на пальцах темную, почти черную в этом свете кровь.
Рюкзак валялся рядом, чудесным образом не улетевший далеко при падении. Расстегнув его дрожащими руками, он достал небольшой, свернутый в тубус, запас медикаментов. Внутри — бинт, пластырь, маленькая бутылочка с антисептиком, который он с экономией побрызгал на рану, зашипев от боли, и пара таблеток в блистере. Не глядя, он сунул две в рот и проглотил, не запивая. Затем ловкими, несмотря на дрожь, движениями оторвал кусок пластыря с марлевой подушечкой и прилепил ее на рану. Процедура заняла меньше минуты. Солдатский быт.
Взяв в руки мигающий фонарь, он ударил по нему ладонью. Свет на мгновение погас, а затем зажегся ровным, уверенным лучом. Теперь можно было осмотреться. Лестница наверх была уничтожена. Путь был один — вглубь этого каменного мешка.
Он сидел на холодном бетоне, прислонившись спиной к сырой кладке, и прислушивался к отзвукам того грохота. В ушах еще стоял гул, но в голове прояснилось. Боль, туман и слабость отступили перед холодной, отточенной как лезвие мыслью.
Что это был за грохот? — мозг, привыкший анализировать угрозы, заработал четко. Точно не мутант. Слишком громко. Да и не пробрался бы сюда незамеченным, не выжил бы в этом каменном мешке.
Значит, оставался только один вариант. Он.
Он знает, что я здесь. Знает, что я иду за ним. Слышал, как я ломал доски, как рухнула лестница. И этот грохот... По лицу героя проползла ухмылка, больше похожая на оскал. Это не случайность. Это попытка. Попытка сбежать.
Зассал, мудила, — мысль прозвучала с ледяным удовлетворением. Не злорадством, а подтверждением собственной правоты. Его преследуемый добыча паниковала. Совершала ошибки. И это значило, что он на верном пути.
Герой поднялся уже без шатания, боль превратилась в фоновый раздражитель, который можно игнорировать. Движения стали собранными, экономичными. Расстегнул кобуру на бедре, достал пистолет. Матовый стальной блеск, знакомая тяжесть в руке. Большим пальцем он оттянул затвор, мельком взглянув на патрон в патроннике. Заряжен. Предохранитель снят.
Сжимая рукоятку, он двинулся вперед, вглубь подвала. Его шаг был теперь не осторожной поступью исследователя, а твердым и уверенным шагом охотника. Он не крался. Он шел, бросая вызов. Луч фонаря, прикрепленный к поясу, методично выхватывал из тьмы каждый угол, каждую груду хлама, каждый темный проем. Он не просто искал путь. Он искал его. И тишина, в которой теперь повисал особняк, была для него красноречивее любых слов.
Он шел по уже знакомому подвалу, но теперь, без спешки и паники, его взгляд начал выхватывать не просто хлам, а детали. Сводчатое помещение оказалось не просто складом консервов, а чем-то большим.
Луч фонаря скользнул по полкам, и он увидел, что банки — это лишь верхний, самый бесполезный слой. За ними стояли ряды инструментов, аккуратно развешанные на ржавых гвоздях или разложенные на грубо сколоченных стеллажах. Топоры. Не ржавые обломки, а ухоженные, с рукоятями из темного, отполированного временем дерева, на которых проступал сложный узор — то ли обереги, то ли просто память рук, что их вырезали. Лезвия их, покрытые тонкой пленкой масла, тускло поблескивали в свете.
Рядом висели молотки разных размеров и форм: тяжелые кувалды для грубой работы и изящные киянки с бочкообразными головками из твердых пород дерева. Чуть поодаль, на массивном верстаке, испещренном засечками, пятнами краски и въевшимися следами смолы, лежали стамески, их лезвия все еще были остры. Казалось, мастер лишь ненадолго отлучился, вот-вот вернется и продолжит свое дело.
И повсюду, в каждом свободном уголке, на каждой полке, теснились поделки. Причудливые фигурки, вырезанные из коряг, где сама форма дерева подсказала образ — то ли птицы, то ли скорчившегося духа леса. Небольшие деревянные механизмы с шестеренками, которые, казалось, должны были вращаться, но навсегда застыли. Тарелки с черной эмалью, по краю которых была пущена тончайшая, почти невидимая серебряная нить инкрустации. Это была не просто коллекция. Это была летопись, хроника долгих лет, проведенных в затворничестве, где единственным спасением от безумия Пустоши был труд — кропотливый, почти священный.
И над всем этим миром застывшей жизни, над рядами топоров и сонмом резных ликов, царила удивительная тишина. Та самая, что наступила после грохота. Не слышно было ни шепота искаженного леса снаружи, ни скрипа половиц над головой. Лишь гул собственной крови в ушах и призрачное эхо его шагов, поглощаемое толщей камня и этой странной, музейной тишиной прошлого.
Луч фонаря скользнул по столешнице верстака, задержавшись на фигурке, лежавшей в стороне от инструментов. Она была повернута к нему спиной, одета в когда-то нарядное, а теперь истончившееся от времени платьице. Простая тряпичная кукла.
Что-то заставило его протянуть руку и взять ее. Пальцы ощутили шершавость ткани, набитой опилками. Он перевернул ее.
И перед ним открылось лицо. Это не было лицо куклы. Это была маска ужаса, вытканная из ниток. Рот, кривой и беззубый, был растянут в беззвучном вопле. Но самое чудовищное были глаза — две огромные, сочащиеся дыры, из которых по щекам струилась липкая, темная субстанция, в свете фонаря отливающая багровым. Кровь. Она источала кровь. И этот застывший, немой ужас смотрел прямо на него, проникая в самое нутро.
Инстинкт сработал быстрее мысли. С резким, подавленным вскриком он отшвырнул куклу от себя, как раскаленный уголь. Отпрянул назад, споткнулся о разбросанные на полу обломки и тяжело рухнул на бетон, больно ударившись локтем. Сердце колотилось где-то в горле, выстукивая бешеный ритм.
Он лежал, отдышиваясь, и его взгляд, полный отвращения и страха, снова нашел куклу. Она лежала вверх лицом в луче света.
И там не было ничего. Ни крови, ни искаженного рта. Лишь аккуратно вышитые черными нитками глаза-пуговки и маленький, стежками обозначенный ротик, сложенный в милой, безмятежной улыбке. Просто детская игрушка. Ничего более.
— Фух... Что за нахуй?! — его выдох прозвучал хрипло и сдавленно. Он провел рукой по лицу, смахивая холодный пот. Рана на голове пульсировала с новой силой. Видимо, привиделось. От удара. Контузия, черт бы ее побрал.
Он поднялся, отряхиваясь, чувствуя, как по спине пробежали ледяные мурашки. Эта галлюцинация, какой бы реальной она ни казалась, была тревожным звонком.
— Надо быстрее заканчивать и валить отсюда, — пробормотал он уже вслух, и в его голосе впервые зазвучала не только решимость, но и нервный, торопливый надрыв.
Особняк перестал быть просто укрытием для его цели. Он начал играть с ним. И игра эта становилась все опаснее.
Обойдя подвал, он наконец нашел в дальнем углу узкую, почти потаенную дверь, за которой уходила вверх крутая деревянная лестница. Выбравшись из каменного мешка, он оказался в длинном, тонущем во мраке коридоре. Стены были оклеены выцветшими обоями с едва угадывающимся узором, а по обеим сторонам тянулись бесконечные двери с потемневшими ручками. Он не стал тратить время на их проверку. Его цель была выше. Гораздо выше.
Он двинулся вперед, следуя интуиции и плану здания, что складывался в его голове, и вскоре коридор вывел его в громадный, парадный зал.
Пространство обрушилось на него величием и тленом одновременно. Это был зал, словно сошедший со страниц готического романа или из самой помпезной сказки. Потолок терялся где-то в тенях на головокружительной высоте, его поддерживали массивные резные балки, почерневшие от времени. Стены украшали облупившиеся фрески с поблекшими сценами охоты, а по ним ползли трещины, как морщины на лице древней великанши. Огромное, когда-то витражное окно в дальнем конце было наглухо забито грубыми досками, но в нескольких местах, где дерево ссохлось или откололось, сквозь щели сочились тонкие, пыльные лучи лунного света. Они пробивались внутрь, как лезвия, разрезая тьму и ложась на пол призрачными полосами.
И в центре этого царства распада, взмывая вверх с театральным размахом, изгибалась огромная, парадная лестница. Широкая в начале, она делилась на два изящных марша, которые, описав плавную дугу, встречались на просторной площадке второго этажа. А оттуда, уже более узкая и крутая, но не менее величественная, она продолжала свой путь на третий этаж, в самое сердце особняка, туда, где горел тот самый, обманчиво-теплый желтый свет.
Он замер на пороге, сжимая рукоятку пистолета. Воздух здесь был неподвижным и спертым, пахнущим воском, пылью и медленной смертью.
Цель так близка...Все преграды, все километры Пустоши, все боли и страхи — все это осталось позади, сконцентрировавшись в этой одной точке. Он сделал шаг вперед, и его сапог гулко отдался по мраморным плитам пола, нарушая вековую тишину. Его взгляд был прикован к изгибу лестницы, ведущей на третий этаж. Оставалось лишь подняться.
Он стал медленно подниматься, прижимаясь спиной к стене, ствол пистолета шел перед ним. Каждая ступенька отзывалась приглушенным стоном, но он уже не скрывал своего присутствия. И тогда, едва он ступил на площадку второго этажа, сверху донесся грохот. Не такой, как раньше. Не единичный. Это была какофония — оглушительный треск падающей мебели, звон разбитого стекла, скрежет, словно кто-то с яростью крушил все вокруг на третьем этаже.
Адреналин, горький и стремительный, выжег в его жилах все остатки усталости и осторожности. Он там! Он пытается сбежать, уничтожить что-то, замести следы! Мысль пронеслась раскаленным железом, не оставляя места для сомнений. Он забыл про тишину, про скрытность. Сорвавшись с места, он в два прыжка взлетел по оставшемуся пролету, сердце колотясь в такт его безумному бегу.
Звуки усиливались, наполняя собой весь особняк, достигая апогея прямо за очередной дверью в конце коридора. Без тени сомнения, с разбегу, он выбил ее плечом. Дерево с хрустом поддалось, и он вкатился внутрь, пригнувшись и наставив оружие.
И... ничего.
Тишина. Гробовая, абсолютная, обрушившаяся на него с такой силой, что в ушах зазвенело.
Обычный пыльный, запустелый кабинет. Гигантский письменный стол, покрытый толстым слоем пыли, за которым не видно и следов недавней деятельности. Стеллажи с потемневшими от времени книгами. Кресло с протертой обивкой, на которой лежали осколки разбитой вазы — возможно, источник того самого звона. Но это был хлам, пролежавший здесь годы, десятилетия. Ни всполохов света, ни свежих следов, ни признаков того, что здесь кто-то был секунду назад. Особняк замер, притворяясь невинным.
— ЧТО ЗА ХЕРНЯ?! — его крик прорвал давящую тишину, рожденный чистой, белой яростью от обмана. — ГДЕ ТЫ?! ПОКАЖИСЬ, ТРУС!
Эхо прокатилось по пустым залам, не получая ответа. Он стоял, тяжело дыша, сжимая пистолет так, что кости белели. Адреналин начал отступать, оставляя после себя горький осадок понимания.
Он отдышался, заставив себя мыслить рационально.
Что-то здесь происходит не то. Невозможно. Звуки шли отсюда. Значит, он не здесь. Он... пытается напугать. Запутать. Водить за нос. Холодная логика начала вытеснять гнев. Он играет со мной. Использует знание этого дома.
Он оглядел пыльное царство кабинета. Надо обыскать весь особняк. Методично. Каждую комнату.
Отдышавшись, он вышел из кабинета, спиной чувствуя пустоту, что зияла за его спиной. В голове стоял гул, и мысль билась об стену, как пойманная муха. Невозможно. Абсолютно невозможно. Он ясно слышал грохот, прямо здесь, за дверью. А теперь — лишь пыль, тишина и осколки, что, возможно, пролежали тут сто лет.
Какая-то мистика... — пронеслось обрывком, но он тут же, почти физически, отшвырнул эту мыслю. Нет-нет, никакой мистики. Чушь. Он с силой тряхнул головой, ощущая тупую боль в заклеенной ране. Он просто знает это здание лучше меня. Потайные ходы в стенах. Скрипучие половицы, которые можно привести в действие дистанционно. Что-то такое. Он просто водит меня за нос.
Он двинулся к лестнице и начал спускаться на первый этаж очень медленно, прислушиваясь к каждому скрипу под ногами, вглядываясь в каждую тень. Он пытался обдумать произошедшее, выстроить логическую цепь, но мысли расползались, не желая складываться в картину. Оставалось лишь одно — примитивный, животный инстинкт: добыча где-то рядом, и она хитра.
Будучи на первом этаже, он на всякий случай подошел к главному входу и толкнул его. Массивная дверь даже не дрогнула, отвечая ему глухим, немым упорством. Доски, которыми она была забита, сидели намертво.
Хорошо, — мысль прозвучала с ледяным удовлетворением. ОН еще тут. Не сбежал. Не испарился. Он здесь, в этой каменной ловушке, вместе с ним.
Будем искать. Играть в его игры.
Он больше не был просто охотником. Он стал участником спектакля, режиссер которого прятался в декорациях. Но любая игра имеет правила. И теперь он должен был их понять. Он повернулся спиной к двери, снова окинул взглядом гнетущую пустоту главного зала и сделал первый шаг вглубь особняка, начиная свои поиски, комнату за комнатой. Нащупывая нить в этом лабиринте из дерева, пыли и лжи.
И последняя, ключевая мысль, принесшая странное утешение: Уйти он сможет только через главный вход. А он наглухо заколочен. Значит, он все еще здесь. Где-то здесь.
Он не охотился больше. Он участвовал в игре. И теперь предстояло выяснить, кто в ней делает следующий ход.
Первая дверь сбоку от главного зала привела его на кухню. Это было не просто помещение для готовки, а целый гастрономический цех былой эпохи, застывший во времени. Воздух здесь был другим — не пыльным, а тяжелым и затхлым, с едва уловимыми нотами старого жира и прогорклых специй.
Луч фонаря выхватывал из мрака исполинскую чугунную плиту с затейливыми завитушками и почерневшими конфорками, больше похожую на паровозный двигатель. Над ней нависала массивная вытяжка из кованой меди, покрытая толстым слоем окаменевшей копоти. Стены занимали дубовые шкафы с филенчатыми фасадами, их дверцы нараспашку открыты или оторвались с петель, обнажая пустые полки и редкие уцелевшие сервизы с причудливым, позолоченным узором. В центре помещения стоял огромный рабочий остров с массивной мраморной столешницей, испещренной темными пятнами и глубокими царапинами — следами тысяч трапез и разговоров, навсегда умолкших.
Он медленно вел лучом по помещению, скользя по грудам запыленных кастрюль, по ржавым ножам, разложенным на подвесной рейке, по остову огромного холодильника с круглым мотором наверху, похожего на робота из старых комиксов.
И тогда свет фонаря выхватил один из столов у стены, под полкой с поваренными книгами, корешки которых истлели в труху.
Он замер, и его пальцы инстинктивно сжали рукоятку пистолета.
Стол был чистым.
Нет, не просто чистым. Он был протертым. На темном, засаленном дереве лежала легкая, свежая полоса, словно кто-то недавно провел здесь рукой или рукавом, смахнув вековой слой пыли. Рядом, в стороне, лежала большая деревянная разделочная доска, и на ее поверхности тоже не было характерного серого налета. А посредине этой аномальной чистоты лежал одинокий, затупленный нож с широким лезвием. И он тоже сиял в луче света тусклым, но несомненным блеском незаржавленной стали.
Будто недавно кто-то готовил здесь.
Не просто был, а именно готовил. Или делал вид. Или... готовился к чему-то.
Тишина на кухне стала иной. Она была не пустой, а притаившейся. Казалось, воздух все еще хранит эхо недавних движений, запах, который не успел выветриться. Его взгляд метнулся к темным проемам открытых шкафов, за остров, вглубь кладовой, что угадывалась в дальнем углу.
Он больше не просто искал. Он понимал: его здесь ждали. И этот свежепротертый стол был не следствием небрежности. Это было сообщение. Приглашение к продолжению игры.
Пусто. Ничего, кроме этого тревожного, свежего следа. Выходя с кухни, он уже готов был двинуться дальше, как вдруг...
...едва различимый, хриплый, прерывистый шепот, вплетенный в тишину:
— По... помогите... прошу...
Звук был таким слабым, что казался порождением ветра в щелях, но он знал — ветер здесь давно не гулял.
— Что? Здесь кто-то есть? — его собственный голос прозвучал громко и резко.
С огромной осторожностью, прижав пистолет к груди, он двинулся на голос. Он вел в глухую, закрытую дверь в боковом коридоре. Прислушался. Ничего. Тяжелый, хриплый вздох.
Он отворил ее, и луч фонаря выхватил тесную, безоконную каморку — бывшую, видимо, комнатой прислуги. Кровать с провалившейся сеткой, шкаф с покосившейся дверцей, простой стол. И на кровати...
...на кровати лежал мужчина. Лет сорока, с бледным, вспотевшим лицом, на котором застыла маска страдания. Его торс и одна нога были кое-как перебинтованы серыми, грязными тряпками, но сквозь них повсюду сочилась и проступала алая кровь, уже успевшая окрасить бинты в мрачный, красно-коричневый цвет. От него исходил жар — лихорадочное пекло исходящих ран.
— Что случилось? Как ты тут оказался?! — спросил он, не скрывая огромного удивления, опуская пистолет.
— Я... здесь вторые сутки... — мужчина с трудом повернул голову, его глаза блестели лихорадочным блеском. — Залез... прячась от непогоды и мутантов... но... охх... — он закашлялся, и на губах его выступила розовая пена. — Прошу... помоги...
Мужик без лишних слов скинул рюкзак, достал свой скудный запас медикаментов. Он взглянул на раны, на пропитавшиеся кровью тряпки, и все внутри похолодело. Этого не хватит. Эти бинты и таблетки — капля в море. Они не помогут. Не остановят это.
— Здесь есть лекарства? Аптечка? — спросил он, и в его голосе впервые зазвучала отчаянная нота.
— Д-да... — прошептал раненый, с трудом указывая рукой куда-то за дверь. — На втором этаже... первая комната слева... Я сделал схрон... за книгами... — он сглотнул, и лицо его исказилось от боли. — Т-только... п-прошу... эххх... поторопись...
Взглянув на угасающего человека, он принял решение за долю секунды. Он оставил свой рюкзак на полу рядом с кроватью, оставил воду. Взял только фонарь и пистолет. Бросив последний взгляд на раненого, он быстрым, почти бегущим шагом рванул обратно к лестнице, на второй этаж.
В голове стучало только одно: Успеть. Надо успеть. И где-то глубоко, на самом дне сознания, шевельнулся холодный, осторожный червячок сомнения, задавший единственный вопрос: Слишком уж вовремя...
Он ворвался на второй этаж, влетел в указанную комнату — пыльный кабинет с засиженными паутиной полками. Судорожно, сбрасывая на пол стопки книг, он рылся в них, пока пальцы не наткнулись на твердый пластик. Старая, зашарпанная аптечка советского образца. Сердце заколотилось от прилива надежды. Он щелкнул замками и откинул крышку.
Внутри лежало спасение. Аккуратные блистеры с антибиотиками — ципрофлоксацин, амоксициллин. Стерильные бинты в герметичной упаковке. Флакон с йодом, пузырек анальгина, даже тюбик стрептоцидовой мази. Это был клад. Настоящий.
С облегчением, вырвавшимся из груди сдавленным стоном, он схватил аптечку и рванул обратно, не замечая под ногами разбросанных книг, не чувствуя тяжести в ногах.
Он ворвался в комнату, запыхавшийся, с заветной коробкой в руках.
— Я нашел! Держись!..
Слова застряли в горле. Луч фонаря, дрожащий от его бега, упал на кровать.
На ней, поверх истлевшего матраса, лежал скелет. Почти столетний, покрытый серым налетом пыли, с пустыми глазницами, устремленными в потолок. Никаких следов крови. Никаких окровавленных бинтов. Никакого раненого мужчины. Только тихий, костяной оскал смерти, пролежавшей здесь десятилетия.
Он в шоке отшатнулся, спина его с силой ударилась о косяк двери, а ноги подкосились. Он тяжело рухнул на старый стул, который с треском прогнулся под его весом. Волна леденящего ужаса, острее любого ножа, пронзила его. Паника, черная и бездонная, сжала горло.
Аптечка... Он лихорадочно открыл ее. Луч света выхватил содержимое. Старые, пожелтевшие бинты, свернутые в нетерпеливой спецке. Пузырек с перекисью водорода, в котором осталось три глотка мутной жидкости. Пустые, истлевшие упаковки от лекарств, рассыпающиеся в пыль при прикосновении.
Его рюкзак лежал на том же месте, у кровати, нетронутый.
— Что... что за хуйня здесь происходит?! — его голос сорвался на шепот, полкий нечеловеческого ужаса.
Мозг отказывался верить. Галлюцинация? Но он же слышал его! Видел кровь! Чувствовал исходящий от него жар!
И тут все кусочки мозаики — пропавший свет, грохот из пустой комнаты, протертый стол на кухне и вот это, самое чудовищное, — сложились в единую, ужасающую картину. Этот дом не просто знал его цель. Этот дом играл с ним. Кормил его иллюзиями, подпитывал его надежды, чтобы затем разбить их с особой жестокостью.
Он поднялся, тело предательски дрожало. Он схватил свой рюкзак, прижал его к груди.
— Нахуй эту тварь! — прошипел он, уже не зная, к кому обращается — к тому, кого искал, или к самому особняку. — Он сгнил здесь, если и был тут. Нужно сваливать. И как можно быстрее.
Он больше не охотился. Он бежал. Бежал из этого места, где стены умели лгать, а сама реальность была ненадежным союзником.
Первая светлая, ясная мысль за долгие часы пронзила его сознание, как луч в кромешной тьме. Инструменты! В подвале! Там были топоры, молотки! Я отхуярю эти доски от главной двери и свалю отсюда к чертям!
План был простым, физическим, осязаемым. Он не предполагал призраков и миражей. Только сталь, дерево и его собственная ярость. Он схватил рюкзак, сжал в бешеной хватке пистолет и рванул обратно, в сторону подвала.
Сорвав защелку, он отшвырнул дверь и замер на пороге, дыхание перехватило.
Подвал изменился.
Исчезли груды кирпича, паутина, вековая пыль. Бетонный пол был чисто выметен. С потолка, от настоящей, работающей лампочки в рефлекторе, лился ровный желтый свет. Воздух пах деревом, маслом и... свежим хлебом? Стеллажи стояли ровно, на них аккуратно были разложены инструменты, сверкающие чистотой. Верстак был застелен холстом, на нем — незаконченная резная шкатулка. Здесь будто кипела работа, ее только что прервали.
Он стоял, не в силах пошевелиться, сжимая пистолет так, что пальцы затекали. Мозг отказывался обрабатывать эту новую реальность. Он внимательно, с животным ужасом, осматривал каждый уголок, ожидая новой ловушки.
Внезапно из-за угла стеллажа, ведя пальцами по дереву только что отполированной куклы, с игольником и ножницами в другой руке, вышла девушка. Просто вышла, уверенно, как у себя дома. Она была одета в простое, но чистое платье, волосы убраны под платок. Сначала она не заметила его, погруженная в свои мысли.
Подняв голову, она увидела его — дикого, испачканного, с искаженным лицом и пистолетом в руке. Она вскрикнула, коротко и испуганно, отшатнувшись.
А мужчина, в котором уже не осталось ничего человеческого, только первобытный страх и гнев, заорал, наводя на нее ствол:
— НА ЗЕМЛЮ! БРОСЬ ВЕЩИ, ТВАРЬ!
Девушка ахнула, игольник с ножницами с грохотом полетели на пол. Она рухнула на колени, подняв дрожащие руки.
— Я-я... я не понимаю... — ее голос был тонким, полным чистого, неподдельного ужаса.
— Я ЗНАЮ, ЧТО ТЫ ИЛЛЮЗИЯ! — его крик был хриплым, надорванным. — ТЫ ТВАРЬ! ЧТО ЗДЕСЬ ПРОИСХОДИТ?! ЗАЧЕМ ТЫ ЭТО ДЕЛАЕШЬ СО МНОЙ?!
— Я-я, я не понимаю о чем вы, — она зарыдала, всхлипывая, прижимая куклу к груди. — Прошу, пустите меня, я просто служанка... я тут работаю...
Адреналин, пот, страх. Сердце колотилось в его груди с такой нереальной скоростью, что казалось, вот-вот разорвет ребра. Что делать? Убить? Но это же призрак, мираж! Или нет? Она выглядела так реально... Слезы на ее щеках блестели в свете лампы. Он слышал ее прерывистое дыхание.
Он стоял, парализованный невыносимым выбором, в эпицентре кошмара, который сам дом разворачивал для него, не в силах отличить правду от лжи, а реальность — от безумия.
Она закрыла лицо руками и громко, исступленно рыдала, ее плечи сотрясались. Она уже не слышала его слов, уйдя в свою бездну страха. Ее истерика была настолько живой, настолько настоящей, что на секунду и в его душе что-то дрогнуло.
Не сводя прицела с ее фигуры, он начал медленно приближаться, его голос прорвался сквозь стиснутые зубы:
— Встать... Говори, кто ты...
Он протянул руку, чтобы схватить ее за плечо, встряхнуть, вернуть в реальность, которую он сам уже не мог отличить от кошмара.
В тот миг, как его пальцы коснулись ткани ее платья, она дернулась. Рыдания оборвались. Она посмотрела на него.
И ее лицо... переменилось.
Кожа побелела, как мел, и тут же проступили багровые, кровавые подтеки. Глаза провалились, превратившись в две черные, бездонные дыры. Рот неестественно, до невозможного растянулся, обнажая ряды мелких, острых зубов. Из этой пасти вырвался нечеловеческий, леденящий душу визг.
Она метнулась на него с быстротой змеи.
Рефлекторно, почти не целясь, он нажал на курок. Три выстрела грохнули, оглушая в замкнутом пространстве. Пули впились в стеллаж, разнеся в щепки резные фигурки. Она увернулась, ее движения были неестественно стремительными.
Она повалила его на пол. Пистолет с грохотом отлетил в сторону. Она была на нем, ее пальцы с когтями впивались в плечи, в лицо, пытаясь дотянуться до горла. Он чувствовал на своей коже жгучую боль от царапин, теплую кровь на виске. Дыхание перехватывал тошнотворный запах гнили и меди.
Он отбивался в панике, слепой животный ужас придавал сил. Локтем, кулаком, коленом. Она рычала, ее черные глаза-пустоты пылали ненавистью. Собрав все силы, он согнул ногу и со всей мочи ударил ее в грудь, отшвырнув к стене.
Не думая, не видя ничего, кроме этой твари, он нащупал на полу валявшиеся ножницы. Массивные, портновские. Он рванулся вперед, и прежде чем она успела подняться, со всей яростью и отчаянием вонзил их ей в голову.
Тело затрепетало и обмякло, рухнув на пол с глухим стуком.
Он, тяжело дыша, отполз, его руки тряслись. Он нашел пистолет. Поднял. Подошел к неподвижному телу. И сделал контрольный выстрел в голову. А потом... потом еще. Пять. Один за другим. С каждым выстрелом он кричал, выплескивая наружу всю накопившуюся ярость, весь страх, все безумие этого дома.
БАМ! — «Довольно!»
БАМ! — «Обманов!»
БАМ! — «Игр!»
БАМ! — «Тварь!»
БАМ! — «...»
Тишина. Глотая пороховой дым, он стоял над тем, что минуту назад было девушкой. Столько эмоций. Адреналин, отступая, оставлял после себя выжженную пустыню. Усталость, тяжелая, как свинец, накатила на него всей своей массой.
Ноги подкосились. Он не упал, он рухнул — без сил, без мыслей, без чувств. Темнота накрыла его с головой, прежде чем он успел удариться о холодный бетонный пол.
Он очнулся. Сознание вернулось медленно, будто продираясь сквозь толщу ваты. Первым делом он почувствовал холод бетона под щекой и всепроникающую боль в каждом мускуле. Он не сразу открыл глаза, прислушиваясь. Тишина. Та самая, мертвая тишина особняка.
Он заставил себя подняться. Голова раскалывалась, но странным образом внутри воцарилась пустота. Острая паника и ярость выгорели дотла, оставив после себя лишь пепел и ледяное, безразличное понимание. Он уже не был удивлен, обнаружив себя в том самом, изначальном подвале — грязном, заваленном хламом, с обломками лестницы в углу. Реальность снова переключилась. Он лишь тяжело вздохнул.
Нужно держать себя в руках. Мысль была плоской, лишенной эмоций. Механизм выживания.
Он нашел на полу пистолет, на ощупь вытряхнул пустую обойму, достал из подсумка последнюю, полную, с щелчком вставил ее и передернул затвор. Действия были выверенными, автоматическими. Потом его пальцы наткнулись на фонарик. Он нажал на кнопку.
Луч, слабый и желтый, дрогнул и выхватил из мрака пол перед ним.
И тут его ледяное спокойствие треснуло.
На полу лежал не он. Не она. Не тварь.
На полу, в луже темной, почти черной в этом свете крови, лежал мужик. Одетый в такие же потертые, самодельные одежды, как и он сам. Рюкзак за спиной, на поясе — пустой подсумок. Лицо, обращенное к потолку, было испачкано грязью и усами щетины. Обычный выживший. Такой же, как он. В его глазах застыло выражение абсолютного шока и непонимания. А в голове зияло то самое ранение... от ножниц.
— Боже... — хриплый шепот сорвался с его губ. Он отшатнулся, ударившись спиной о верстак. — Что я натворил...
Желудок свело судорогой. Но мозг, отчаянно пытаясь защититься, выбросил оправдание:
— Но... но это была та тварь! Она напала! Я защищался!
Он закрыл глаза, пытаясь вызвать в памяти тот образ — искаженное, демоническое лицо, черные глаза, визг. Но картина была мутной, плавающей, как будто ее кто-то нарисовал поверх чего-то другого.
И тут его пронзила новая, ужасающая мысль, от которой кровь застыла в жилах.
А что видел он сам?
Этот человек... он тоже слышал голос о помощи? Он тоже видел раненого? А потом в его подвал ворвался исступленный, грязный незнакомец с дикими глазами и пистолетом. Что он видел в его, главного героя, лице в последнюю секунду? Такую же тварь? Безумного убийцу?
Кем я был для него?
— Может... он хотел помочь? — он прошептал это в полную тишину, и слова показались ему чужими, произнесенными кем-то другим.
Он посмотрел на свои руки. На них запеклась чужая кровь.
— Твою мать...
Вся его миссия, вся охота, вся ярость — все это рухнуло в одно мгновение, обнажив чудовищную, невыносимую правду. Он пришел сюда как мститель. А стал... монстром. Игрушкой в руках этого места, которое заставило его совершить самое страшное, что только может быть в их мире, — убить своего же.
Мысль пронзила сознание, как шило: Он сюда как-то попал. Значит, выход есть. Логично, неоспоримо. Он рванулся к тому месту, где когда-то рухнул вниз, к лестнице из подвала. Но проем теперь был наглухо, до самого потолка, завален обломками балок, кирпичами и грудой земли, будто здесь поработал бульдозер. Завал был монолитный, неразборный даже за неделю.
Он стоял, глядя на эту каменную могильную плиту, и последние силы покидали его. Он от чего-то бежал... а я убил его. Он просто хотел спастись. Вина, тяжелая и липкая, как смола, заполняла каждую клетку. Но тут же, как щит, поднялась другая, простая и жестокая мысль: Неважно. Уже неважно. Сейчас нужно выжить.
Он развернулся и направился к стеллажам. Его движения были лишены суеты, теперь это была методичная подготовка к последнему штурму. Он взял лом — длинный, с изношенной, но все еще прочной сталью. Топор с отполированной временем рукоятью, лезвие которого он проверил большим пальцем. Молоток с массивной бойковой частью. Инструменты старого мира, чтобы пробить себе дорогу из ада нового.
С этим арсеналом он подошел к главному входу. Массивная дубовая дверь, заколоченная досками, казалась насмешкой. Он упер лом в щель между первой доской и косяком, навалился всем телом. Дерево заскрипело, застонало, но не поддавалось. Он перехватил хват, снова налег — мускулы на руках и спине налились кровью, выступил пот. С глухим треском, вырывая с мясом ржавые гвозди, первая доска поддалась и с грохотом упала на пол.
Он не останавливался. Ярость, которую он не мог выплеснуть на настоящего врага, обрушилась на бездушное дерево. Топор взмывал в воздух и с тяжелым чвяком вгрызался в следующую доску, разбрасывая щепы. Он не рубил, он кромсал, разрубал, впадая в транс. Молоток долбил по лому, выламывая очередной кусок баррикады.
Он работал в оглушающем грохоте, в облаке пыли и запахе свежесрубленной, мертвой древесины. Каждый удар был криком. Удар — по обману. Удар — по призракам. Удар — по собственному бессилию. Он дышал, как загнанный зверь, его руки заливали кровью и занозами, но он не чувствовал боли. Была только одна цель — свет, тонкая полоска серого дневного света, которая начала просачиваться сквозь разрушаемую преграду. Он бился за него, как за глоток воздуха, уже почти не помня, зачем пришел сюда и что оставил позади.
Наконец, с последним, отчаянным ударом топора, баррикада рухнула. Доски с грохотом полетели на пол, открыв взору массивную дубовую дверь. Выход. Вот он.
Из последних сил, собрав в комок всю свою волю, всю ярость и отчаяние, он с разбегу, как таран, врезался в нее плечом.
Но вместо того, чтобы распахнуться на свободу, дверь с глухим стуком подалась внутрь. Его собственный импульс понес его вперед, он не удержал равновесия и тяжело рухнул на твердый пол, выронив инструменты. Воздух с силой вырвался из его легких.
Он лежал, не в силах сразу подняться, и его взгляд, полный надежды, метнулся вперед — туда, где должен был быть хмурый постапокалиптический день, лес, дорога к спасению...
И застыл.
Не может быть...
Перед ним был не выход на улицу. Это был другой огромный зал. Еще более роскошный, чем первый. С еще более высокими потолками, украшенными фресками, с еще более массивной лестницей, делящейся на два марша. Та же пыль, тот же запах тлена, та же гнетущая атмосфера запертого пространства.
Бессильный, он не верил глазам. Он полз на коленях к тому месту, где должны были быть дверные проемы или окна. И он видел — сквозь забитые окна сочился тот самый серый, желанный свет с улицы. Он слышал — отдаленный щебет птиц, шелест листвы. Он даже чувствовал легкое дуновение ветра, который проникал сквозь щели, неся запах влажной земли.
Но... стена была на месте. Сплошная, каменная. Выхода не было. Физически не было. Свет, звуки, ветер — все это было здесь, в этой комнате, призрачными проекциями, насмешкой над законами реальности.
Он откинулся на спину, глядя в потолок, и из его груси вырвался не крик, а тихий, безнадежный стон.
— Что это? — прошептал он в пустоту. — Откуда... бесконечный особняк...
Это было не просто здание. Это был лабиринт. Не пространственный, а метафизический. Ловушка, которая подпитывалась его надеждами, чтобы разбивать их с особой жестокостью. Он мог ломать стены, но они вели только в другие комнаты. Он мог видеть свободу, но не мог к ней прикоснуться.
Особняк не просто стоял здесь. Он был. И, похоже, уходить он никого не собирался.
Он рухнул на колени. Вся ярость, все напряжение, вся ложная надежда, что держали его на ногах, разом испарились, оставив после себя лишь бездонную, черную пустоту. Из его горла вырвался не крик, а сдавленный, надрывный стон, и тогда его прорвало. Он зарыдал, как ребенок — горько, безнадежно, без слез, одними сухими, раздирающими душу спазмами.
Он шел сюда за справедливостью. За ответами. За правдой, которая должна была оправдать все его потери, всю боль. А оказался в аду, который заставил его совершить самое непоправимое и теперь не выпускал, играя с ним, как кошка с мышью. Он был не мстителем. Он был пленником. Игрушкой.
И в этот миг полного краха, сквозь его рыдания, сверху, по лестнице, пронесся звонкий, детский смех. Он был таким чистым, таким живым и таким неуместным в этом царстве смерти, что заставил его резко поднять голову.
На площадке второго этажа, в полумраке, мелькнул силуэт. Невысокий, в легком платьице. Девочка. Та самая, с фотографии. Она скрылась в темноте коридора, но эхо ее смеха еще вибрировало в спертом воздухе.
Снова иллюзия? Призрак, посланный, чтобы добить его? Или... живая? Последняя, хрупкая ниточка к той реальности, что осталась за стенами этого кошмара?
Он не знал. Он больше ничего не понимал. Рациональное мышление сгорело дотла. Ничего не оставалось. Ни плана, ни сил, ни надежды.
Он встал. Его лицо, мокрое от пота и слез, было маской отрешения. Он поднял пистолет. Холодная, знакомая тяжесть в руке была единственным, что еще связывало его с чем-то осязаемым.
И он пошел. Не бегом, не крадучись. Медленно, обреченно, как подневольный, чья воля больше не принадлежит ему самому. Он пошел на этот смех. Вглубь бесконечного особняка. Навстречу тому, что ждало его в конце этого коридора — спасению, смерти или вечности, застрявшей между ними.
Он поднялся на второй этаж. Длинный, уходящий в темноту коридор, и в самом его конце — маленькая, хрупкая фигурка. Она развернулась, и свет из невидимого источника упал на ее лицо, выхватывая из полумрака знакомые, родные черты. На лице ее было чистое, неподдельное удивление.
— Папа... папочка, это ты?... — ее голосок, звенящий и чистый, пронесся по коридору, достигнув его, и вонзился в самое сердце, в ту самую рану, что не заживала все эти годы.
Мужчина увидел ее лицо. Это была она. Его Катюша. Его цель. Его единственная причина идти вперед сквозь Пустошу, сквозь боль, сквозь безумие этого дома. Он нашел ее. Он спас.
— Катюша, я нашел тебя... — его голос сорвался на усталый, счастливый шепот, в котором растворились все муки пути.
Пистолет с грохотом упал на паркет, но он уже не слышал этого звука. Он двинулся к ней, сначала медленно, не веря, а потом ускоряясь. Она с радостным взвизгом побежала ему навстречу, ее маленькие ножки застучали по полу. Слезы, горячие и соленые, наконец хлынули по его исцарапанным щекам, но это были слезы облегчения. Он смог. Он дошел.
Он бросился перед ней на колени, раскрыв объятия, и она впорхнула в них, прижавшись к его грязному пыльнику.
— Папочка, я так люблю тебя, не бросай меня никогда, я прошу тебя... — ее шепот был горячим у его уха.
— Никогда не брошу. Мы теперь будем вместе, — он прижал ее крепче, чувствуя, как дрожит ее маленькое тело.
— Навсегда?
— Да, доча, навсегда...
И в этот миг абсолютного, хрупкого счастья, обрушившегося на него после стольких лет боли, мир взревел.
Треск с потолка, оглушительный, как артиллерийский залп. Тряска, сбивающая с ног. Сверху, с грохотом, рухнули балки, штукатурка, пласты перекрытий. Потолок третьего этажа обвалился, увлекая за собой пол второго. Каменная пыль взметнулась столбом, поглощая свет и звук.
Он не пытался бежать. Он лишь сильнее прижал к груди свою дочь, застыв в последнем объятии, в котором нашел то, что искал.
И когда пыль улеглась, в завале, среди обломков векового камня и дерева, были видны две фигуры. Он, застывший в кольце руин, все так же обнимал ее. Но в его объятиях был не живой ребенок, а столетний скелет в истлевшем платьице, что он уже видел однажды.
И на его лице, обращенном к маленькому черепу, лежала улыбка. Спокойная, умиротворенная. Улыбка человека, дошедшего до конца своего пути. Улыбка, застывшая навечно в каменном склепе особняка, что наконец-то перестал лгать и подарил ему ту правду, которую он так искал — правду вечного воссоединения.
Особняк обрел покой. И его обитатель — тоже.
— ...И вот до сих пор особняк хранит свои тайны, — старческий голос дрожал в такт пляшущим языкам пламени. — И никто не решался проникать в него. А те, кто всё же решался... больше не возвращались.
Угли потрескивали, а ночная тишина за пределами круга света казалась еще глубже после услышанного.
— Да брехня это всё, Михаил Саныч! — вдруг резко возразил молодой парень лет двадцати, отодвигая от костра пустую банку тушенки. — А откуда вся эта история, если никто не выжил? По логике, рассказывать-то некому!
— Ты лучше слушай его внимательно, — обидчиво отозвался третий мужчина, лет сорока, поправляя шапку. — Он многое повидал за свою жизнь. Михаил Александрович никогда не врал, и все его истории подтверждались.
Старик, Михаил Саныч не смутился. Он медленно раскурил самокрутку, и оранжевый огонек осветил его морщинистое, как старая кожа, лицо.
— Был один человек, — сказал он, выпуская струйку дыма. — Не из наших. Детектив, из столицы. Пошел туда на поиски пропавшего человека. Он и смог выбраться оттуда. Еле живой, с помутнением в глазах... но выбрался. Он мне всё и рассказал. Если не верите — спросите его сами. Живет в Москве, в Щербади.
Парень фыркнул, но в его глазах мелькнуло любопытство.
— А что он так далеко делал от Москвы? Аж в Клин занесло детектива-то? — не унимался он.
Старик покачал головой, глядя в самую гущу ночи, туда, где в черной дымке леса мог бы стоять тот самый особняк.
— А вот этого он не раскрыл. Личное дело, — ответил Михаил Александрович. — Так и сказал мне тогда: «Личное дело».
И больше он не стал добавлять ни слова. Тайна осталась тайной, история — легендой, а особняк — нерушимым и молчаливым где-то в глубине постапокалиптической ночи.
Сумерки окутали заброшенный дачный поселок, словно стыдливый саван. Скелеты домов с пустыми глазницами окон тонули в буйстве притихшей, но неестественной растительности. Кривые стволы берез, похожие на скрюченные позвоночники, обнимали покосившиеся веранды, а лопухи-мутанты, размером с тележное колесо, лежали у тропинок, как спящие темные твари. Воздух был густым, пропитанным запахом влажного пепла, преющих досок и едва уловимой, сладковатой остротой, которую старые выжившие называли «дыханием Пустоши».
Над этим молчаливым царством раскинулось небо — беззвездное, затянутое плотной пеленой сизых облаков. Лишь в одном месте дымчатый занавес был тоньше, и сквозь него сочился бледный, фосфоресцирующий зеленоватый свет, отбрасывающий на землю призрачное, болезненное сияние. Это был свет не их солнца, а чужого, того, что пришло ему на смену после огня.
В центре бывшей улицы, на расчищенном от щебня и костей пятачке, пылал костер. Его пламя было неровным, нервным, оно металось и шипело, выгрызая из тьмы островок хрупкого тепла. Оно отбрасывало на руины не просто тени, а неясные, шевелящиеся силуэты, которые так и норовили сложиться в чьи-то очертания. В его алом отблеске сидели трое мужчин, прижавшихся к теплу, как к последнему доказательству своей человечности. Их лица были масками из света и тьмы, на которых читались усталость, настороженность и тлеющая искра надежды на то, что завтра будет днем.
И пока треск поленьев разрывал давящую тишину, этот опасный мир таил в себе нечто большее, чем мутанты и радиация. Он хранил тихий ужас вещей, не поддающихся объяснению. Шепот в ветре, который иногда складывался в чье-то имя. Тени, что двигались на периферии зрения, растворяясь при прямом взгляде. Чувство незримого присутствия, тяжелого и внимательного, будто само пространство вокруг притаилось и наблюдает. И главная загадка — была ли это просто игра поврежденной психики, измотанной годами выживания, или же Пустоша, отвергнув одну реальность, породила на своих руинах другую, с иными, куда более страшными и непостижимыми законами. Законами, которые лишь предстояло узнать — ценой рассудка или жизни.