Пастор бубнил, а старая кафедра под ним скрипела. Он всегда бубнит, а она скрипит. Интересно, скажет пастор нехорошее слово, если она под ним развалится?
Слушать про геенну огненную – что зубной болью мучиться, я в ад не собираюсь, зачем мне про неё слушать? И умирать не собираюсь, а и собрался бы, так попал бы в рай. Потому что плохих дел не делаю, а делаю только хорошие, как Бог велел. Оно правда, Бог как-то сказал «плодитесь и размножайтесь», а у нас с Бетти одна только Сандра и родилась, да и она после пожара в Кентербери уехала. Но это уж пусть Он себя винит, что только одна родилась, мы старались, а Он нЕ дал. Да и говорил про размножение не мне, а троюродному прапрадедушке, которого я и имени-то не помню. Про те дела мне кузен втолковывал, который потом в Новый Свет перебрался, но, говорю же, не помню.
Я бы и не ходил совсем в церковь, зачем оно надо, если веду себя хорошо, но какие ещё развлечения в нашей глуши? А так – поглазеешь на людей, что-нибудь занятное и придумаешь. А то и полезное. Может, и не для себя полезное, а для кого-нибудь другого, это тоже хорошо, Он ведь говорил добро творить.
В церкви сидел я на скамье, которая сзади и сбоку. Слышно плохо, зато и на меня никто не смотрит. А сам я смотрел на Джона, не на того старого, который далеко живёт, а на нашего соседа, он на проповеди впереди меня садится. Хотя тот, другой, тоже не очень и старый, лет шестьдесят ему, просто другие его старым называют. А наш совсем молодой, уже после пожара родился, хотя и почти сразу. Так что нашему годков под сорок, не больше. Так вот, я задумался и сдвинул глаза неправильно, сам не заметил, что не на затылок его смотрю, а уже и внутрь на дюйм, не меньше. Там, понятное дело, трубочки разные и по ним букашки бегают. Все в одну сторону, как рыбы в речке, только рыбы в речке так не толкаются. А в одном месте омут у букашек, течение их там по кругу носит.
Пастор про гиену закончил и на Лазаря перешёл, который из Вифании, про то, как Господь его воскресил, хотя тот четыре дня как умер. Я говорить, конечно, не стал, только в Вифании страшная жара стояла, я-то знаю. Так что пастор напутал сильно, оживлять пришлось не через четыре дня, а прямо сразу, а то бы протух. Да Иисус тогда и припоздал, без него обошлись.
Лазарь потом на остров уехал, кажется, на Кипр, а когда на корабль садился, в порту давка случилась, он к сходням еле протолкался. В суете ему одежду порвали, так он и уплыл с голыми коленями. Только об этом нехорошо рассказывать, хотя все, кто видел, смеялись очень весело.
Пока я всё это вспоминал, в омуте, что в голове у Джона, букашки затеяли давку. Почище той, что полтораста лет назад австрийцы устроили, когда их новый король Карл наполнил вином целый фонтан. А может, это были французы, не помню я уже. Всё равно дрянное было вино, но об этом тоже прилично молчать, всё-таки король, хоть и иностранный.
Всегда всё забываю, а тут вспомнил про Лазаря. А прапрадеда не вспомнил – того, с которым Бог про то, чтобы плодиться, разговаривал. И кузен наврал, наверное, про его имя, придумал имя, а настоящее забыл давно. Как не забывать! Всё помнить – голова не выдержит и что-нибудь в ней сломается – вот как у Джона, который впереди меня.
Ну, я про родственников думал, а букашки в омуте вместе собрались и слипаться начали. Они ведь вроде мягких таких мешочков, а внутри у каждой пружинки с хвостиками. И столько их в омуте скопилось, что течение застопорилось, трубочка ещё больше раздулась и лопнула. Букашки – кто куда, но Джону это не понравилось, он со скамьи сполз и правой ногой дрыгать начал.
Вот потеха: пастор про Лазаря рассказывает, а Джон по полу такт отбивает, точно Лазарь тогда в Вифании. Я и расхохотался громко. Зря, наверное. Все обернулись на меня смотреть, только зачем? Надо было смотреть на Джона, но он между скамьями, его не видно.
Пастор проповедовать бросил и тоже взор на меня обратил. Грозный, будто это я всё устроил. Но не я ведь! Но мне всё равно стыдно оказалось, да и Джон дёргаться перестал, остывать начал. Чуть-чуть начал, времени мало прошло, но мне-то видно. Если на горячесть посмотреть, когда жара вокруг, вот как в церкви, то кожа – она яркая, а глаза потемнее. А когда душа тело покидает, глаза по горячести светлеют, а кожа, наоборот, темнеть начинает. Потом уже, через много времени, всё одинаковым становится, но не сразу.
Так вот, стыдно оказалось, я и бросился исправлять. Сначала букашек обратно в дырку в трубке послал и сказал им, чтобы вели себя хорошо, не слипались больше. А вот края дырки, наоборот, вместе слепил. Потом уже на сердце его взглянул и подтолкнул его так… не помню, как называется, сила такая, ею ещё в грозу пахнет.
Пока я это делал, пастор ругаться начал, обидно даже. Мне ведь стыдно уже и исправил почти, а он ругает. Да и занят я, вот кузнец Джекоб всегда стращает: «не говори под руку». Кто же говорить будет, когда у кузнеца в той руке молоток?
Когда я про кузнеца Джекоба думал, как раз когда про молоток, кафедра под пастором и обломилась. Жаль, не удалось расслышать – сказал он нехорошее слово или нет, я в это самое время смотрел на Джона, он сел на полу, головой вертит, ну точно как Лазарь тогда. Нельзя же двигаться, пока все букашки по местам не разбрелись, нога отняться может или рука, например. А он сел и головой вертит, и хуже – руками-ногами шевелить начал. Я спешу починяю, прихожане кто на Джона пялится, кто на пастора – как тот из-под обломков выбирается. Я один без всякого развлечения.
Так что воскресенье получилось приметное, только непонятно – хорошее или плохое. Пастор меня ругал – аж кафедра развалилась, нехорошо это. Но часто ли такое веселье в нашей глуши? И Джон опять же, теперь ходит, ногу приволакивает и на меня злится. За что – непонятно.
* * *
На следующее воскресенье решил я в церковь не ходить. Оно и зачем, если столяр наш Иоханн которую неделю в Лондоне и кафедру чинить некому? Анна, королева теперешняя, всех собрала, кто по деревянному делу. Под прошедшую зиму Господь знак дал, Великий Шторм закрутил, а шторм в Лондоне мост боком перевернул. Столица ведь, мостов много, один и не устоял. Что знак Господень значил, только епископу ведомо. Наверное. Мне-то Всевышний точно не сообщил, со мной он разговаривать не желает. А весной королева наша мост поправить приказала, вот Иоханна и забрали. Королева приказала со всей страны мастеровых собирать, но я-то знаю – кого поймали поблизости, тому в холодную воду и лезть.
* * *
Это всё я думал, когда на пороге своего дома сидел. Потом надоело про мост, да и начал размышлять, где бы раздобыть мелких монет, лучше всего медных фартингов или пенсов. Земли у меня нет, чтобы еду выращивать, а без денег хлеба не купишь. И сам монетки не сделаешь. Из чего? Дешевле меди подходящего не найти, а она стоит как те же деньги. С золотом лучше, на одну гинею год жить можно, а то и дольше, но от него одни неприятности.
Однажды пробовал я золотую гинею разменять, тогда в Шотландии жили, недалеко от Престонпанса, полдня хода от Эдинбурга, если, конечно, тебя по пути не поймают разбойники или, например, шериф. Тогда тоже еды не было, вот я и решил гинеей заняться. Пошёл с ней в город, не в Эдинбург, конечно, а в Престонпанс, на рынок, а меня тут же и схватили. Где украл, спрашивают. Но я же её не крал, моя, говорю, собственная. Поколотили меня изрядно, но это ладно, я глаза закатил, а там внутри, в голове ниточки такие прикреплены. Если человека бить – кнутом, например, как меня – кнут по коже стучит и конец ниточки дёргает, а в голове другой её конец, он не то чтобы дёргается, но очень похоже. Вот я и сделал так, чтобы верхние концы за свои места крепче держались. Солдаты, которые меня били, решили, что умираю совсем. Потому что я глаза закатил и орать перестал. А мне жалко, что ли? Бейте, пожалуйста, пока не устанете. Но они испугались, казнить-то меня велено не было. Один и говорит:
– Не признаётся. Может, вправду не крал?
– А где взял? Сделал? – Это второй засмеялся, а первый и говорит:
– Вдруг сделал, значит, он колдун?
И тут же за пастором побежал. Не за нашим – наш, хоть и ругает меня, но не такой злой, как тот. Да и в Шотландии это было, а наш пастор здесь, в Англии, сюда-то мы после того случая и перебрались. Тот чужой пастор приказал меня водой облить и тащить на суд. А уже там приказали сжечь на костре. Зачем, спрашивается, было водой поливать, если всё равно жечь?
Гореть мне не хотелось, больно это, да и запросто можно на тот свет отправиться. Пока они там дрова покупали, торговались на рынке, я и убежал. Чего было торговаться, если гинею мою отобрали, на гинею можно гору дров накупить, много колдунов сжечь получится, а то и самого папу римского, хотя про папу так говорить и нехорошо.
Пока они на рынок ходили, сидел я взаперти, а солдат сидел снаружи перед дверью. Я Бетти позвал, чтобы пришла и меня отперла, а к солдату в голову залез и так же, как у себя, ниточки закрепил. Только не те, которые от спины идут, меня-то по спине кнутом били, поэтому их и закреплял. А ему те, которые от глаз и ушей, чтобы… Не помню, как называется, а может, не знал никогда. Тоже чтобы не дёргались там, в голове, когда глаза или уши что-нибудь замечают.
Бетти припоздала, с засовом сам возиться затеял, с ним мороки вроде бы меньше, чем с гинеей – на гинее чеканка, король красивый, а засов так – плоский, да ещё и тоненький. Но не получилось. Сделать бы его золотым, золото мягкое, сразу бы и отогнулось, но из железа золота не сделаешь, эти сказки алхимики придумали, чтобы короли и герцоги им деньги давали и они могли свои мышьяк и висмут открывать. Про то, что золото из железа не получится, ещё Георг говорил, тот, которого Агриколой прозвали. Он много рассказывал, но сразу-то и умно всё, и понятно, а сейчас – ну никак. Прозвище этого Георга помню, а остальное потерялось всё.
Бетти наконец пришла и меня отперла. Сели мы прямо там, рядом с солдатом, который нас и не видел и не слышал тогда, и думать стали, как дальше жить. В Шотландии хорошо, но ведь не отстанут. То там ведьму сожгут, то здесь, а уж вокруг Эдинбурга так совсем зачастили. Обязательно до нас доберутся. Вот мы и надумали в Англию перебираться, где с кострами поспокойнее. Надумали да и ушли прямо из Престонпанса, не заворачивая домой. А зачем? Там ни еды, ни медяков, а что есть, того на себе не унесёшь. С тех пор здесь и живём, в Бишопстоне. Место скучное и неприметное, Епископским камнем только называется, а епископ здесь отродясь никакой не жил, да и камней вокруг не много. Зато спокойное, и пастор не такой злой, как там, где раньше.
А того пастора, который из Престонпанса, забуду скоро. Зачем мне помнить, и без него много лет уже память плохая, мысли путаются. Делом займусь, например думать начну, где несколько пенсов раздобыть, а вместо этого вспоминаю. И ведь не помню ничего, а как найдёт на меня, так уже не остановить. Вот дела и не делаются, а другие все надо мной смеются. Кроме Бетти, конечно, но над ней тоже смеются. И просто так и потому, что муж у неё такой, как я. Но мы не обижаемся, лучше пусть смеются, чем на костёр тащат. Ещё Сандра не смеётся, но она после пожара в Кентербери уехала.
Дом вот покосился, чинить надо, а столяр Иоханн вернётся, так не допросишься. Скажет, дел других много накопилось, кафедра поломана опять же. Скажет, лето скоро, так поживёшь. Или нет, скажет: «болею я, простудился». И правда, он там в холодной воде полдня стоял, когда вторую опору правили, я-то знаю. Вернётся, сляжет, а к дню святой Анны умрёт от горячки.
Сидел я сидел, но про медяки ничего не придумал. Тут прибежал мальчишка, увидел меня и закричал громко:
– Дурак! Дурак, иди, тебя пастор зовёт.
Я обижаться не стал, а пошёл в церковь, хоть и не собирался сегодня. Оказалось, прихожане кафедру кое-как собрали, связали, где не держалось, но она всё равно разваливалась, если руки отпустить. Без Иоханна никак не починить. Пастор мне и говорит:
– Я тебе наказание выбрал за неподобающий смех во время службы. Будешь стоять и кафедру держать. Ты и здесь всё услышишь, а не поймёшь, так ты всё равно ничего не понимаешь.
Ну что делать, встал я позади, за подпорку ухватился – ту, которая вдоль треснула. Держать нетрудно, но очень скучно. Если голову повернуть, картинки рассматривать можно. Там пластины такие медные висят позолоченные про Господа, Марию, Симона и остальных. Но долго рассматривать – шея болеть начинает. Так что пастор наверху разговаривал, а у меня перед глазами только его ноги. Сидел бы я на скамье, думал бы о чём-нибудь интересном, а тут пасторовы ноги так и мельтешили, с мыслей сбивали. Стал деревяшку рассматривать, ту, которую руками держал. Дерево обычное – слоями, где потвёрже, где помягче. Вот и думаю – почему так? Внутри в дереве оказались колечки. Не круглые, а вроде как соты у пчёл, только лежат неровно. Но у пчёл тоже не очень ровно получается. Можно колечки эти в дереве ровнее выстроить, чтобы не перепутывались. Только выстроил, они двигаться начали, потому что больше друг за друга не держались. Я бы сразу и исправил, но тут ноги перед глазами так и замельтешили, запутали меня, и что пастор падает, понятно стало, только когда он кричать начал.
Но я разве виноват, если мельтешение перед глазами? А что треснутая опора короче, чем другие, так мне её такую и держать сказали. Сказали бы стоять, чтобы кафедра была ровно, это одно, а опору держать – совсем другое. Задумался я сначала про дерево, потом про ноги и не заметил, когда пастор вниз падать начал. Не разбился бы, невысоко, только ушибся бы сильно. Вот в Эдинбурге в епископском соборе, там кафедра на два моих роста, вот там можно и шею сломать. А в нашей глуши только ушибиться. Но пастора всё равно жалко.
И я на всякий случай ветер между ним и полом сгустил. Это не трудно, вокруг нас всегда ветра много, только если он не дует, мы и не замечаем. Ветер из клубочков таких маленьких состоит, Демокрит их когда-то атомами назвал. Очень хороший человек, а жил в Греции, но умер давно, и про название это все забыли.
Я эти атомы со всех сторон послал, чтобы как раз между пастором и полом встретились – побольше их там собралось, вот он и не ушибся. Только разозлился на меня ещё больше, чем раньше.
– Из-за тебя, – кричит, – кафедра второй раз рухнула. Слава Богу, Он меня уберёг, руками своими эфирными поддержал.
Ну зачем ругаться? Не Бог его поддержал, а я, и не руками, а ветром. Только про эфир я не понял. Если пастор о мировом эфире говорил, то это он зря, нет никакого мирового эфира. Про него один француз по имени Рене придумал – тоже хороший человек, но очень ошибался. А если про воду такую вонючую, которой надышишься и в сон тянет, то не было её в церкви. Да и называть её эфиром когда ещё станут, пока кто купоросным маслом называет, кто как.
А может, давно уже и не называют купоросным маслом – поди вспомни. Это раньше я такие вещи хорошо понимал, и дураком меня никто не дразнил. А потом забывать всё начал, память кончилась. Когда постичь что-нибудь надо или хочется, в голове оно уже не помещается. Или старое выбрасывать приходится, или новое не запоминать. Это я так говорю «приходится», а на самом деле само всё там внутри. Там в голове такие же ниточки, ну про ниточки эти я всегда думаю, которые к спине, к глазам и ушам. А ещё ниточки совсем коротенькие, лохматенькие. Они вроде никуда и не ведут, но помнить всё помогают. Только в голове места мало, и этих лохматеньких ниточек столько не помещается, чтобы всё запомнить получилось.
* * *
Аккурат в середине года, на святого Альбана, Иоханн вернулся. Долго добирался, сам-то идти не мог почти – ждал, где какой добрый человек на повозку возьмёт. Сидел у дороги, кашлял и ждал. Хорошо, лето сухое, тёплое, а то там бы и помер.
Ну я к нему сразу не пошёл, на третий день только. Дом, говорю, чинить надо. А он на лежанке к стене повернулся и только кашляет. Я же не глупый, понимаю, что сейчас ему не до работы, но договориться-то лучше заранее. А его жена Альбреда как напустилась!
– Антихрист! – кричит. – Вельзевул! Человеку недели жить не осталось, а он с домом своим. Да завались тот дом тебе на голову!
Не страшно, это по характеру Альбреда ведьма, а по умению совсем нет. Не может дома на головы заваливать, я-то знаю. Но договариваться она очень мешала. Хорошо, Бетти прибежала, она всегда знает, где меня искать. Конечно, знает, сколько лет уже как поженились, ещё по тому старому обряду, тогда все по нему женились – и Эпикур, и другие. Хотя про Эпикура я точно и не соображу, может, и путаю его с кем-то.
Бетти лучше договариваться умеет, сразу меня замолчать заставила, хотя я и не говорил ничего, и давай тараторить.
– Ты что, Альбреда, пастора в позапрошлое воскресенье не слушала? А он говорил. Да, говорил. Что добро надо делать. И что бедным надо помогать. Забыла? А четыре месяца назад рассказывал про обеты, которые святые мужи давали, тоже забыла? Вот то-то.
Я точно знаю, а Бетти ещё лучше моего знает – жена Иоханнова жуть какая любопытная. Ругаться тут же перестала, интересно ей, при чём здесь пастор с его проповедями, да ещё с теми, которые до того говорил, как с кафедры упал. А Бетти напирает:
– Вот что, Альбреда, если хочешь, чтобы муж твой выздоровел, делай, как я говорю, то есть как пастор говорил, а я только повторяю.
Тут Бетти замолчала, это чтобы интерес сильнее вырос. Только потом объяснила:
– Надо в церкви обет дать. Если выздоровеет Иоханн, то починит дом самого бедного человека в нашем приходе. Вот и дай обет, муж-то твой сам до церкви не дойдёт. В Евангелии сказано: «муж и жена будут два одной плотью», а значит, твой обет Господь примет, а мужу, когда выздоровеет, сама и напомнишь.
Ну, кто самый бедный у нас в приходе, и так понятно, а самая умная – Бетти. И забывает меньше, чем я, но это понятно – она и моложе. Теперь одно оставалось – чтобы Иоханн выздоровел. Не так-то это просто, если в холодной воде по пояс столько дней работал и потом домой добирался безо всякого покоя.
Так что поставил я себе чурбачок сбоку от Иоханнова дома, сзади-то у них огород за забором, не будешь же на их огороде сидеть. Сижу на чурбачке, пытаюсь делу помочь. Заодно и думаю всё о том же – где медяков раздобыть. Нет, Иоханн дом бесплатно починит, если выздоровеет, Альбреда хоть и ругливая, но от слова своего не отступится, раз уж перед Господом его дала. Но есть-то надо хоть в покосившемся доме, хоть в починенном. Думаю о деньгах, а мысль за медь цепляется и дальше – к пластинам, что в церкви висят. Так вот плохо голова работает. Зачем про пластины, воровать нехорошо, а иначе как их возьмёшь? Никакой пользы от таких рассуждений. Да и про Иоханна забывать нельзя.
С улицы до Иоханновой лежанки далеко, видно плохо, но что там видеть, и так понятно, болезнь эту раньше пневмононом называли, а как сейчас называют, я не знаю. У человека лёгкие внутри – такие же, как у свиньи там, или коровы, только из человеческих суп не варят, а так всё такое же. Когда пневмонон, там в лёгких маленькие жучки такие заводятся и человека изнутри едят. Жучкам не прикажешь, тем более через стенку, но я всё равно попробовал, сказал им: убирайтесь отсюда. Иоханн закашлял, много жучков улетело, но ещё больше осталось. Не получилось. Но внутри у Иоханна не только лёгкие, но и другие штуки, оттуда по крови приплывает что-то незаметное, что жучкам не нравится. Вот я и сказал этим другим штукам этого незаметного посылать побольше.
Плохо получилось, Иоханн посинел весь и сыпью покрылся, пришлось всё назад возвращать, а то помер бы, а я виноват. Но я всё равно сказал, чтобы посылали, только не слишком много, а ровно чтобы жучки особо не радовались, жили себе, но новых почти не рожали. Без радости им неохота детей разводить. Иоханну не лучше и не хуже, но помирать перестал – и то хорошо. Тогда я подумал: зачем ему там в лёгких вода. Посмотрел у себя – нет никакой воды, и у Альбреды нет. Значит, не нужна. Я её понемногу в кровь перекачал, но там вода не удержалась, и Иоханн тут же, стыдно сказать, тряпки намочил, на которых лежал, нехорошо получилось, но всё равно лучше я придумать не смог.
Так и сидел на полене много дней, про монеты думал, жучки воду добавляли, я забирал, Иоханн… ну даже повторять второй раз неприятно.
Мальчишки бегают, спрашивают:
– Что ты, дурак, у чужого дома сидишь?
– Иоханна жду, – отвечаю. – Когда выздоровеет, мой дом починит.
Смеются, не верят, что выздоровеет, но про обет, который Альбреда дала, все знают. Я тоже не верил, что Иоханн выздоровеет, с чего верить, если может получиться, а может – нет? Но я старался, и к осени полегче ему стало, а на святого Ниниана на улицу вышел. Я на землю опустился, он на чурбачок мой сел и говорит:
– Ждёшь, стервятник?
– Какой же я стервятник? – отвечаю. – Я же не смерти твоей жду, а выздоровления.
Но он всё равно на меня зло посмотрел и говорит:
– Дом я твой поправлю, не положу грех на жену свою. Раз взяла обет, то поправлю. Дай только силам вернуться.
Понятно, что до холодов не успеть, а у стенки его я ещё неделю посидел, последил, чтобы жучки не возвращались. А Бетти Альбреде охапку хвороста принесла, сказала, чтобы печку сильнее топила, чтобы муж быстрей выздоравливал. Хворост – это так, просто для вида. Бетти – она и без хвороста тепло в доме увеличить может. Но не говорить же это Иоханновой жене, так и на костёр недолго, даром что в Англии, а не в Шотландии.
* * *
Под конец Иоханновой болезни Альбреда ещё учудила. Стала печку белить, дело нужное, если не белить, а камень какой треснет, то и не заметишь, а через щель огонь выйдет, до пожара недалеко. Но Альбреда-то сама маленькая, толстая. Залезла на лавку, чтобы до верха трубы достать, оступилась и ногу поломала. Легла рядом с Иоханном и помирать собралась. С чего помирать, нога почти и не вывернулась даже? Я в дом зашёл и говорю… Нет, не успел сказать ничего, она на меня ругаться начала. А почему? Ведь не я её с лавки спихнул.
Ну ладно, вернулся я на свой чурбачок, рассмотрел издали, как там у неё в ноге всё мясо опухает. Потом сказал тому мясу, которое со стороны, где кость целее, чтобы погодило, не опухало сильно пока что. Другая сторона кость и прижала, на место поставила, чтобы срослась потом правильно.
Альбреда от боли сначала верещала, потом стонала только. Можно бы ниточки закрепить, которые от ноги в голову. Но ведь плохо получится, боли не останется, Альбреда по хозяйству бегать начнёт, нога и не срастётся. Я-то знаю, вот сейчас вспомнил, был такой спор, ещё когда Господь по Галилее ходил вместе со спутниками. Их потом апостолами назвали, хоть и не всех. Кто уходил, кто, наоборот, к нему прибивался. А почему ходили? Так ясно же! В одном месте сидеть, у людей еды не останется, столько гостей кормить бесплатно. А денег никаких у нас не было, даже медяков, точно как сейчас.
Почему я про это вспоминать стал? Ну да. Там, недалеко от Вифлиады женщину к нему принесли – тоже ногу сломала. Поправил быстро, что ему кость в ноге правильно повернуть. Ниточки закрепил. Женщина встала, шаг сделала, другой – и на землю упала. Нет, не кость по-новому вывернулась – в ноги пала благодарить. Пыль целовала, а поднялась сама.
Я ему и сказал:
– Господь с тобой…
Нет, не так, совсем всё забыл. Я ему и сказал:
– Господь, что с тобой? Разве нас вчера угощали так хорошо, что совсем ничего не соображаешь? Нельзя женщине без боли, охромеет она.
У этой женщины, у которой нога поломалась, дети мал мала меньше. Ну составил обе кости заедино, ну сказал, чтобы срастались, а боль убирать-то зачем? А он говорит:
– С болью женщина не поймёт себя излечённой.
– Ну и пусть не поймёт, зато на ногу наступать не будет. А так побежит детей своих таскать да горшки, нога криво и срастётся.
А он показал на людей вокруг и сказал:
– Гляди на народ сей. Не узрев чуда, они не уверуют, а не уверовав, не спасутся.
От кого спасаться-то? От нас, что ли? Так мы им ничего плохого не делали, только женщину лечили. Но я спорить не стал, хочет Господь чудо явить, так ничем его не остановишь. Только когда ушли мы из того места, вернулся я и ниточки те, которые у женщины от ноги к голове шли, опять дёргаться заставил. А он прознал и больше с тех пор со мной не разговаривал. Вроде бы я чудо его недействительным сделал. А почему недействительным? Женщина-то выздоровела и не хромала совсем. Уж я-то знаю, до самой смерти своей без костылей бегала, не то что другие.
Поправил я Альбреде ногу да и задумался. Иоханнес сам еле ноги волочит, а тут жена работать не может. Не успеет моим домом заняться до зимы. Зря я боль у Альбреды убирать не стал. С другой стороны, господь говорил добро делать, и бескорыстно. А какое же это бескорыстно, если о своей выгоде думать? Не стал я ничего менять, решил думать не о выгоде, а о медных пенни, зима далеко, а они сейчас нужны. Но из медного в голову только те пластины лезли, что в церкви. Лезли-лезли, да и придумалось.
Под домом у меня куски свинца закопаны. Ещё когда из Престонпанса сюда перебрались и развалюху никому не нужную заняли, я заметил. Пол земляной, а под ним – фута два всего – там и тут свинец. Это давно ещё, как раз при императоре Траяне, если не путаю, – римском императоре, Великобритании-то не было тогда ещё. Так вот, в то время жёлоб здесь свинцовый положили, чтобы вода текла. Жёлоба нет давно, а свинец остался.
Раскопал я подходящий кусок да и стал с ним возиться. Откуда узнал, как и что делать? Нашлось в голове.
Долго возился, целый день. Сначала почистил свинец, плоским сделал, а потом уже стал в серебро превращать. Трудно это, серебро из свинца плохо получается. В свинце тоже атомы, но не такие, как в ветре, почти и не похожие. Я только с верхними и договаривался, но всё равно вспотел весь – так трудно. Чуть-чуть получилось, совсем не видно его, но мне много и не надо. Не блестит, это потому, что не чистое. А я его ещё и специально нагрязнил – натёр картофелиной. Это овощ такой, из Нового Света, вкусный. Если не гнилой, конечно. Просто так натирать – толку никакого, но я не просто так, а специально следил, чтобы к серебру штука такая прилипала, которой и названия нет, или я его не помню. Завернул что получилось в тряпку да и пошёл в церковь. Иоханн как раз там возился, кафедру поправлял. Медленно – сил у него никаких. Но церковь открыта, а мне это и нужно. Сел я с краю около тех пластин, да и стал смотреть. То на пластину с богоматерью взгляну, то на ту, что у меня на коленях. Иоханну любопытно стало. Спрашивает:
– Что это ты притащил?
– Да так, – на свой свинец показываю, – хочу, чтобы вот здесь такой же образ получился.
– Дурак, – говорит.
Сказал и отвернулся. Зря он так, я ведь правду, обманывать это грех. Но дальше объяснять я не стал, раз он всё равно не верит. Вожусь, делаю, чтобы в нужных местах серебро с атомами ветра, который вокруг, вместе слипалось. Будто линии тоненькие глазами рисую, только их не видно. Потом уже дома заставил линии расширяться. Вот прав был я, а не Иоханн – Богоматерь очень похожая получилась. Это я не про того Иоханна, у которого фамилия Глаубер имелась, а про нашего, про столяра. А тот, который Глаубер, мне очень помог, он когда-то давно такую микстуру придумал, которую очень легко приспособить, чтобы линии на серебре расширялись.
Ну а дальше просто, хотя тоже возни много. Это серебро из свинца делать трудно, а золото совсем просто. Вот из железа золото не сделаешь совсем, это да.
Я и делал из свинца. Только там, где чёрного цвета, то есть где серебра много накопилось, углубил, а где мало – выпучил. Получилось точно как на той пластине, которая в церкви. Не отличишь. Да и как отличить, если та сверху тоже позолоченная?
На другой день пошёл я в церковь ближе к вечеру, чтобы Иоханн с кафедрой совсем умаялся. Не до меня ему было, да и за пластинами на стенах следить не его работа. Я и поменял, это ведь не воровство, если поменять, значит, и греха никакого. А так – медная пластина внутри или золотая, какая разница? Золотая даже лучше, как в аббатстве каком-нибудь или в том же Ватикане. Для всех хорошо получилось, и в церкви всё на месте, и у меня медь – пенсов и фартингов наделать.
А пока сидел да образ святой на свинец переводил, вот что надумал. Почему меня дураком называют? Потому, что память кончилась. И у Бетти тоже кончилась почти. А зачем нам двоим две памяти? Всё равно ведь друг друга слышим, даже если я в церкви, а она на базаре. Выберу, когда она в настроении, да и уговорю. Будем вместе всё помнить, она одно, я другое – надолго хватит. А там, глядишь, и Сандра назад вернётся. С ней на троих делить можно будет, так-то до неё, когда она в Кентербери, докричаться очень уж трудно.