— Ментальные импульсы. Направленные, сфокусированные, боевой частоты. Не знаю, какого класса артефакт, но бил он так, что у меня в ушах до сих пор звенит, а прошло два часа. Корнеев принял первый удар на себя — он шёл в головной машине и поставил индивидуальный щит. Щит продержался полторы секунды и лопнул, как мыльный пузырь. Корнеев потерял сознание мгновенно. Остальные — Лещинский и Кузьмин — получили скользящие. Головная машина ушла в занос и врезалась бортом в отбойник.

Он замолчал. Промокнул нос полотенцем. Кровь уже не шла, но привычка осталась. Я ждал. Кобрук ждала. В ординаторской было тихо, только гудела лампа и за стеной, в коридоре, цокали чьи-то каблуки.

— Я выскочил из замыкающей машины. Поставил групповой щит — всё, что мог, на остатках концентрации. Удержал секунд десять, может, двенадцать. Этого хватило, чтобы Лещинский вытащил Корнеева из передней машины. Но щит сел, и я понял, что следующий удар будет последним.

Рогов сжал стакан. Костяшки побелели.

— Они подошли ближе. Трое или четверо, в метели — не разобрать. Тёмные силуэты, двигались строем, не торопились. Знали, что мы в ловушке. Артефакт работал на них: метель скрывала и глушила, а они в ней ориентировались, как рыбы в воде. И главный — он шёл впереди. Высокий, в капюшоне. Руки вытянуты перед собой, и между ладонями пульсировало что-то… синее. Холодное. Ментальный бич, Илья Григорьевич. Вещь, которую я видел только в учебниках и надеялся никогда не увидеть вживую.

Ментальный бич. Я знал это понятие — Серебряный упоминал его однажды, мельком, тоном, каким упоминают средства массового поражения. Артефактное оружие, бьющее по нервной системе напрямую, минуя любые физические барьеры. Запрещено Империей к использованию и хранению. Теоретически не должно существовать за пределами хранилищ Канцелярии.

Теоретически.

— И тут из метели вылетел ворон, — Рогов произнёс это ровным голосом, но я уловил, как в нём дрогнула нотка. — Огромная чёрная птица. Спикировала прямо на лобовое стекло их машины — они подъехали на внедорожнике, тёмном, без номеров. Ворон ударил в стекло грудью, раскинул крылья и закрыл обзор водителю. Начал бить клювом, и стекло пошло паутиной. Водитель дёрнул руль, машина вильнула.

Рогов помолчал. Потёр переносицу.

— А потом… — он посмотрел на меня с выражением человека, который понимает, как звучит то, что он сейчас скажет, и ему всё равно. — Звучит как бред контуженного, я понимаю. Но на командира их группы с неба спланировал бурундук.

Кобрук медленно повернула голову и посмотрела на меня. Я не ответил на её взгляд. Я смотрел на Рогова, и лицо моё было каменным, потому что если бы я позволил ему дрогнуть, то не остановился бы. Внутри всё сжималось — не от боли, не от страха, от чего-то большего, для чего в медицинских справочниках нет термина.

Фырк. Сто восемьдесят граммов. С содранным боком, с обожжённым ухом, после четырёх месяцев в клетке, после ста тридцати километров в кузове грузовика. Бросился на человека с ментальным бичом. На человека, который мог стереть ему сознание одним импульсом.

Бросился, потому что другого способа спасти четверых незнакомых людей не было.

— Он вцепился ему в лицо, — продолжал Рогов, и его голос стал тише. — Прямо в физиономию. Когтями и зубами. Тот заорал, схватился за морду, выронил артефакт, и бич погас. Это дало нам три секунды. Может, четыре. Лещинский поднял щит. Кузьмин ударил веерным импульсом. Мы отбросили их. Они отступили в метель, подобрали артефакт и ушли. Метель через минуту стихла.

— А бурундук? — спросила Кобрук.

Рогов покосился на неё.

— Тот швырнул его. Отодрал от лица и швырнул, как тряпку. Зверёк упал в снег, и я думал — всё, конец. Но ворон подхватил его. Как именно не видел, метель ещё не улеглась. Когда развиднелось, они оба лежали у колеса нашей машины. Ворон прикрывал его крылом.

Рогов допил чай. Поставил стакан. Руки больше не дрожали — рассказ, видимо, выполнил функцию дебрифинга, того самого проговаривания травмы, после которого мышцы начинают отпускать.

— Мы подобрали их. Положили в салон. Уложили на плед. Ворон не давал к бурундуку прикасаться, пока я не сказал, что мы друзья. Тогда он подвинулся. И всё.

Он замолчал. Окончательно.

Я сидел и смотрел в стол.

Фырк спланировал на человека с ментальным бичом. Жесть…

Я потёр лицо ладонями. Надавил на глаза, увидел цветные пятна, убрал руки.

— Сколько нападавших вы насчитали? — спросил я.

— Шестеро, может семеро, — ответил Рогов. — Действовали слаженно, без суеты. Профессионалы. Не уличная шваль, не наёмники-одиночки. Группа. С командиром, с распределением ролей, с артефактным обеспечением. Кто-то вёл метель, кто-то бил по щитам, кто-то перекрывал связь. Скоординированная работа.

— И кто-то знал ваш маршрут, — добавил я.

Рогов замер. Стакан в его руке остановился на полпути к столу.

— Маршрут был засекречен, — произнёс он медленно, и каждое слово звучало так, будто он пробовал его на вкус и находил горьким. — Серебряный передал лично. Мне. Вчера вечером. По закрытому каналу.

— Значит, либо канал не такой закрытый, — сказал я, — либо утечка с вашей стороны.

Рогов поставил стакан. Посмотрел на меня, и его здоровый глаз стал жёстким, колючим.

— Либо с вашей, Разумовский, — парировал он. — Кобрук знала о прибытии группы. Вы знали. Ваш барон знал. Сколько ещё человек в этой больнице были в курсе?

— Двое, — ответила Кобрук, и её голос прозвучал так, что воздух в комнате стал холоднее на градус. — Я и Илья Григорьевич. Штальберг знал о визите Серебряного, но не о конкретном транспорте. Мои люди — чисты. За каждого ручаюсь головой.

Рогов открыл рот, чтобы возразить, но я его опередил.

— Не здесь и не сейчас. Утечку будем искать, когда разберёмся с живыми. А сейчас мне нужна связь с Серебряным.

Рогов посмотрел на меня. Потом на Кобрук. Потом — на потолок, словно спрашивая у высших сил, чем он заслужил это утро.

— Серебряный не выходит на обычную связь, — сказал он. — Вы звонили, я знаю. Абонент недоступен. Стандартная процедура: при срыве операции Магистр уходит в тень и закрывает все каналы, кроме одного.

Он сунул руку во внутренний карман пальто и достал предмет.

Плоский диск, размером с карманные часы. Матовый металл, тёмный, с еле заметной гравировкой по ободу. Рунические знаки — мелкие, угловатые, непохожие на те, что я видел на браслете Ворона. Эти были другими. Тоньше. Изящнее. Аккуратная, штучная работа.

— Закрытый канал, — пояснил Рогов. — Артефакт прямой связи. Одноразовый, но надёжный. Серебряный ответит.

Он положил диск на стол, прижал большой палец к центру гравировки, и по поверхности металла пробежала голубоватая волна света. Диск загудел. Тонко, на грани слышимости, как камертон.

Секунда. Другая. Третья.

Гудение оборвалось. И из диска раздался голос.

Голос Серебряного.

— Рогов. Докладывай.

Менталист подобрался. Плечи развернулись, подбородок поднялся — рефлекс подчинённого, услышавшего командира.

— Конвой-четыре, срыв операции. Засада на сорок третьем километре трассы М-7. Артефакторная метель, ментальные импульсы боевой частоты, не менее шести нападавших. Корнеев — нейроконтузия третьей степени, в реанимации Муромского центра, стабилен. Остальные — лёгкие. Транспорт потерян. Миссия не выполнена. Находимся в Центральной Муромской больнице.

Пауза. Серебряный обрабатывал информацию. Я представил его: кабинет в Москве, полумрак, графин с водой, длинные пальцы, сложенные домиком у подбородка. Лицо, на котором не дрогнет ни одна мышца, потому что дрожат мышцы только у тех, кто не успел просчитать варианты.

— Потери среди нападавших? — спросил Серебряный.

— Неизвестно. Отступили организованно, в метели. Но были дезориентированы после атаки… фауны.

— Фауны, — повторил Серебряный, и в его голосе впервые промелькнуло нечто, похожее на любопытство. Лёгкое, контролируемое, как у учёного, увидевшего аномалию в эксперименте. — Поясни.

Рогов кашлянул.

— Группу спасли два существа. Ворон — крупный, чёрный, с металлическим браслетом на лапе. И бурундук. С крыльями, — Рогов произнёс последние два слова с интонацией человека, сдающего рапорт о наблюдении НЛО и понимающего, как это выглядит. — Бурундук атаковал командира нападавших, вывел из строя артефакт. Ворон ослепил водителя. Это дало нам окно для контратаки.

Длинная, весомая тишина, в которой я слышал, как Серебряный думает. Не о засаде — о том, что стоит за ней. О фигурах на доске, которые только что сдвинулись.

— Разумовский, — произнёс Серебряный. — Ты там?

— Здесь, — ответил я.

— Твой бестелесный друг обрёл плоть и вернулся?

Формулировка была точной. Серебряный всегда формулировал точно — это была его профессиональная деформация и его оружие одновременно.

— Да, — сказал я. — Фырк материализован. Ранен, но стабилен. С ним ворон — хранитель Владимирской больницы. Тоже ранен. Говорит, что он был в плену у Демидова. Он тоже был духом, но как я понял его материализовал рунический браслет на лапе.

Пауза. Короче предыдущей.

— Демидов, — повторил Серебряный, и это имя прозвучало так, как звучит название болезни, которую врач давно подозревал, но не мог подтвердить. — Значит, Демидов. Ну что ж.

Я слышал, как на том конце звякнуло стекло о стекло. Вода. Серебряный пил воду, обдумывая.

— Они что-то знают, — сказал он, и тон изменился. Любопытство ушло, на его место встала деловая, жёсткая прагматика. — Твой бурундук и ворон. Они видели. Они слышали. Они — ключ, Разумовский. К Демидову и к тому, кто за ним стоит.

— Возможно, — ответил я, потому что соглашаться с Серебряным безоговорочно было опасной привычкой.

— Не «возможно», а наверняка. Слушай внимательно. План меняется. Величко по-прежнему необходимо эвакуировать из Мурома, оставлять его там после сегодняшнего — безрассудство. Мои люди подмогой прибудут за ним в течение пары часов. И вместе с Величко — ворон и твой бурундук. Их нужно доставить в Москву, в защищённый периметр. Допросить. Обследовать. Снять браслет с ворона — у меня есть специалист по рунам. Здесь мы разберёмся.

Внутри меня что-то сжалось. Я знал это ощущение — оно приходило каждый раз, когда кто-то пытался забрать моих пациентов.

— Это исключено, — сказал я, и мой кулак ударил по столу раньше, чем голова успела оценить уместность жеста. Стакан Рогова подпрыгнул, чай плеснул на папку Кобрук. — Фырк — мой фамильяр. Ворон — мой пациент. Я не отдам их вашим конвоирам, Серебряный. Не после того, что случилось с последним конвоем. Корнеев в коме, если вы забыли.

Кобрук промокнула папку салфеткой. Молча. Без комментариев. Она знала, когда не нужно вмешиваться.

Рогов смотрел на меня с выражением, в котором смешались оскорбление за «конвоиров» и неохотное уважение за прямоту.

Серебряный не ответил сразу. Пауза длилась три секунды — достаточно, чтобы я успел пожалеть о кулаке и не успел пожалеть о словах.

— Я знал, что ты так скажешь, Илья, — произнёс Серебряный, и в его голосе прозвучала усмешка. Не злая, не обидная. Та самая фирменная, цинично-тёплая усмешка, от которой хотелось одновременно ударить его и пожать руку. — Именно поэтому ты поедешь с ними.

Я открыл рот. Закрыл.

— Тем более, — продолжил Серебряный, и я услышал, как на том конце скрипнуло кресло — Магистр откинулся, довольный собой, — у меня в столице для тебя есть одно крайне важное задание. Деликатное. Требующее именно твоих навыков. Обсудим при встрече. Рад, что ты вызвался добровольцем.

— Я не вызывался.

— Ну разумеется вызвался. Ты только что сказал, что не отпустишь своего фамильяра без себя. А фамильяр едет в Москву. Следовательно, ты — тоже. Логика, Илюша. Формальная, бесстрастная, неумолимая логика.

Я молчал. Потому что он был прав. Виртуозно, красиво, с шахматной элегантностью — прав. Он знал, что я откажусь отдавать Фырка. Знал, что потребую ехать сам. И подстроил всё так, чтобы моя вспышка стала моим же согласием.

Серебряный. Человек, который играет людьми, как пианист — клавишами: не насилуя, а извлекая из них ту мелодию, которая ему нужна.

— Восстанавливайтесь, — голос Серебряного стал деловым, без усмешки. — Рогов, обеспечь безопасность периметра. Корнеева стабилизировать. Величко готовить к транспортировке. Я свяжусь в течение двенадцати часов и сообщу логистику. Конец связи.

Диск потух. Голубое свечение угасло, гравировка потемнела, и артефакт превратился в обычный кусок металла.

Рогов убрал его в карман.

Тишина в ординаторской была густой.

Я сидел и смотрел на стол.

Серебряный разыграл меня. Чисто, элегантно, в три хода. Вспышка — отказ — ловушка. И я влетел в неё, как муха в янтарь, добровольно и с энтузиазмом.

Но, чёрт возьми, — он не ошибся. Потому что я действительно не отпущу Фырка. И действительно поеду. И если в Москве есть ответы — я их найду.

Я поднял голову.

Кобрук смотрела на меня. Молча, спокойно. Трезвая, выдержанная готовность к худшему.

— Анна Витальевна, — сказал я, — я уезжаю.

Она кивнула. Медленно, один раз.

— Знаю, — ответила Кобрук. — Слышала.

Я встал. Прошёлся по ординаторской — три шага до стены, разворот, три шага обратно. Мысли укладывались в слова, слова — в формулировки.

— Хватит, — сказал я и остановился. — Мы всё время играем от обороны. С того дня, как Архивариус впервые полез в мозги Орлова, мы только и делаем, что штопаем раны. Залатали одну дыру — появилась другая. Спасли пациента — потеряли фамильяра. Вернули фамильяра — получили засаду на трассе. Мы реагируем, а не действуем. Сидим в осаде и ждём следующего удара, как будто это нормально — жить в режиме постоянной реанимации.

Я посмотрел на Кобрук. На Рогова. На обоих.

— Так продолжаться не может. Архивариус травит моих пациентов, калечит моих друзей, устраивает засады на федеральных трассах в десяти километрах от моего Центра. Если ответы в Москве — я еду в Москву. Если нужно вскрыть Демидова — я его вскрою. Не скальпелем, так Сонаром. Пора бить в ответ.

Тишина.

Кобрук распрямила плечи. Медленно, как разворачивается стальная пружина. И кивнула — по-другому, не как минуту назад. Тогда было принятие. Сейчас скорее одобрение. Разница тонкая, но я её уловил.

— Поезжай, — сказала она. — Центр я прикрою. Зиновьева справится с диагностикой. Тарасов — с реанимацией. Ордынская войдёт в любую операцию, если понадобится. Твоя команда сработалась, Илья. Они выдержат. Ты собрал хорошую команду.

Она помолчала. Потом добавила, тише:

— Главное — вырви этот сорняк с корнем. Чтобы он больше не полз сюда.

Рогов выпрямился в кресле. Пластырь на его скуле отклеился с одного края, и он машинально прижал его пальцем.

— Я гарантирую, Илья Григорьевич, — произнёс он. — Мы подгоним бронированный транспорт экстра-класса. Довезём до столицы в целости. Мои ребята, конечно, побитые, но двое на ногах, и за руль сяду лично. Больше никаких сюрпризов на трассе. Слово менталиста.

Слово менталиста. Не знаю, сколько это стоило в московских коридорах Инквизиции, но здесь, в муромской ординаторской, после всего, что случилось за это утро, — стоило немало. Рогов не был человеком, который бросает слова на ветер. Я это видел. Контуженный, избитый, потерявший командира группы, он сидел прямо и давал обещание.

Я кивнул.

— Принято, — сказал я.

И подумал: Москва.

Москва, значит, Москва.

Что ж. Едем.

Ноги понесли меня по коридору на автопилоте.

Тело работало в том режиме, который в реаниматологии называют «компенсированный шок» — все системы функционируют, все рефлексы на месте, но запас прочности исчерпан, и следующая нагрузка может опрокинуть всю конструкцию.

Я шёл, и стены коридора слегка покачивались, как палуба корабля в лёгкий шторм. Не кружилась голова — просто вестибулярный аппарат начал выдавать помехи, сообщая мозгу то, что мозг и так знал: организм на пределе.

Больше суток на ногах. Операция на сердце Раскатовой. Потом — Шипа на подоконнике с её «Илья». Потом — трасса, засада, микрохирургия в трясущемся салоне скорой. Потом — Рогов, Серебряный, Москва.

Мой организм был крепким. Но даже крепкий организм имеет предел, и этот предел проявлялся сейчас в мелочах: дрожь в пальцах, которой не было, когда я шил вену Фырка. Сухость во рту. Тяжесть в веках, будто к ресницам привязали грузила.

Сначала — проверка.

Я остановился у двери кабинета. Ключ. Замок. Тихо, чтобы не разбудить.

Дверь приоткрылась. Полоска света из коридора легла на пол, на край кушетки, на полотенце, в которое был завёрнут Фырк.

Он спал. По-настоящему спал — глубоким, тяжёлым сном, в который проваливаются тела после травмы и кровопотери, когда мозг наконец получает разрешение отключиться и бросает все ресурсы на ремонт.

Грудная клетка поднималась и опускалась ровно, мерно, без тех пугающих пауз, которые я слышал в салоне скорой. Дыхание выздоравливающего. Шерсть на здоровом боку чуть топорщилась при каждом выдохе.

Ворон дремал на спинке стула, втянув голову в перья. Перебинтованное крыло плотно прижато к телу, здоровое сложено аккуратно. Даже во сне он выглядел основательно — как старый солдат, который научился спать в любом положении, но просыпаться мгновенно.

Ордынская сидела на стуле у кушетки. Руки на коленях. Глаза закрыты, но не спала — я видел, как при скрипе двери её ресницы дрогнули и зрачки двинулись под веками. Боевое дежурство. Полусон-полубодрствование, в котором сознание мониторит обстановку, не выключаясь полностью.

Всё в порядке. Здесь — в порядке.

Я закрыл дверь. Тихо. Повернул ключ. Пошёл дальше.

Реанимационный бокс. Знакомая дверь, знакомый запах антисептика, знакомый писк кардиомонитора, проникающий в коридор через неплотно прикрытый притвор.

Семён сидел у койки.

Не на стуле — стул стоял в стороне, задвинутый в угол. Семён принёс себе табурет из процедурной и поставил его вплотную к изголовью, так близко, что его колено почти касалось края матраса. Руки сложены на груди, спина прямая, подбородок поднят. Перебинтованные ладони выглядывали из рукавов халата, как белые перчатки.

Он не спал. Глаза открыты, и в них стояла та особая, мутная бодрость, которая бывает у людей, не смыкавших век столько же, сколько не смыкал я. Но у Семена был стимул. Стимул лежал на койке перед ним, опутанный проводами и трубками.

Леопольд Величко. Дядя. Единственный родственник, которого Семён не собирался терять.

Монитор показывал стабильные цифры. Давление, пульс, сатурация — всё в пределах, которые я утвердил утром. Плазмаферез продолжал работать, центрифуга тихо гудела.

Шипа сидела в ногах койки. Полупрозрачная, мерцающая зеленоватым светом в полумраке бокса. Её глаза были открыты и смотрели на меня.

— Я чую других, — раздался её голос в моей голове. Тихий, ровный, без привычного кошачьего высокомерия. — Они изранены, но их Искры яркие. Им нужно время.

Других. Фырка и Ворона. Шипа чувствовала их через стены, через этажи, через всю больницу — так, как духи-хранители чувствуют своих сородичей. Не глазами, не ушами — чем-то более древним и точным.

— Они в безопасности, — ответил я мысленно.

Шипа моргнула. Медленно, по-кошачьи — одно длинное закрытие глаз, потом открытие. В кошачьем языке это означает доверие. В языке Шипы — «принято к сведению, двуногий, можешь идти».

Семён повернул голову. Увидел меня. И его лицо на секунду посветлело.

— Шеф, — сказал он тихо. — Никого не впускал. Как ты велел. Приходила сестра с назначениями, я взял через дверь. Тарасов заглядывал после того, как устроил менталиста в реанимации, сказал, что Корнеев стабилизирован. Коровин принёс бутерброды. Я их съел. Все четыре.

— Ты молодец, — сказал я. И имел в виду не бутерброды.

Семён кивнул. Принял, но не зацепился — не до благодарностей. Его взгляд вернулся к Величко, скользнул по показаниям монитора, по трубкам, по лицу дяди, и снова — ко мне.

И то, что он увидел на моём лице, ему не понравилось.

— Шеф, — сказал Семён, и его голос изменился. Стал жёстче, твёрже, с той неожиданной интонацией, которую я слышал у него впервые. — Иди спать. Прямо сейчас.

— Я в порядке, — ответил я. Автоматически. Лекарский рефлекс — отрицать собственное нездоровье, даже когда тебя качает, как берёзу в ветер.

— Ты не в порядке, — Семён поднялся с табурета. Встал. И я вдруг осознал, что он выше меня на полголовы, и что перебинтованные руки, которыми он упёрся мне в плечи, были на удивление сильными. — У тебя руки трясутся, зрачки разного размера, и ты держишься за дверной косяк, хотя думаешь, что нет.

Я посмотрел на свою левую руку. Она действительно лежала на косяке. Когда я за него взялся?

— Шеф. Послушай. Я не уйду отсюда. Дядя стабилен. Тарасов в соседнем боксе. Коровин внизу, в приёмном. Всё под контролем. А ты сейчас рухнешь прямо на этот линолеум, и мне придётся тебя тащить, а у меня ладони, и я буду очень зол.

Он говорил это без улыбки. Серьёзно, настойчиво, с той бесстрашной прямотой младшего перед старшим, которая появляется, когда младший понимает, что старший губит сам себя, и молчать — значит соучаствовать.

Мой ученик. Мой ординатор. Парень, который полгода назад боялся сделать инъекцию без одобрения, а сейчас выталкивал меня из палаты с уверенностью взрослого человека.

Я мог бы сопротивляться. Мог бы сказать «я старше по званию» или «не указывай мне» или любую из тех фраз, которыми врачи прикрывают собственную гордость. Но Семён был прав. И я слишком устал, чтобы врать.

— Ладно, — сказал я. — Ладно. Два часа.

— Шесть, — отрезал Семён. — Минимум. Иначе я позвоню Кобрук, и она тебя уложит административным приказом.

— Шантаж.

— Забота, — поправил он. И мягко, но настойчиво развернул меня за плечи к двери.

Коридор. Лестница. Ещё один коридор. Мой кабинет, комната отдыха, диван…

Я дошёл до него. Сел. Снял ботинки — руки справились с этой задачей с третьей попытки, шнурки выскальзывали из пальцев. Лёг, не раздеваясь.

Закрыл глаза.

И провалился.

Тёплые прикосновения.

Чья-то рука скользила по спине. Мягко, медленно, по кругу. Так гладят кошку или ребёнка, когда хотят успокоить, а не разбудить. Ладонь знакомая: узкая, с длинными пальцами, с шершавым колечком на среднем, которое чуть цеплялось за ткань при каждом проходе.

Я знал эту руку. Знал до того, как открыл глаза.

Вероника.

Сознание возвращалось рывками, как поднимается подводная лодка — слой за слоем, от тёмного дна к светлой поверхности. Диван. Комната отдыха. Запах кофе — свежего, а не вчерашнего. За окном темно. Темно?

Я открыл глаза.

Вероника сидела на краю дивана, подогнув ноги, и смотрела на меня с тем выражением, которое я видел у неё всего несколько раз — когда она приходила ко мне после ночных смен, и в её глазах смешивались нежность и тот тихий, неозвученный страх, который испытывают близкие лекарей: «а вдруг однажды он не проснётся, потому что на этот раз отдал слишком много».

— Совсем потерялся, лекарь? — голос тёплый, чуть насмешливый, с той хрипотцой, которая появлялась у неё по вечерам. — Ты проспал двенадцать часов. Уже вечер.

Двенадцать часов.

Я сел. Позвоночник хрустнул в трёх местах, плечи отозвались тупой болью, шея повернулась с протестующим скрипом. Тело чувствовало себя так, будто его разобрали на запчасти, промыли и собрали обратно — всё работало, но с люфтом.

— Двенадцать? — переспросил я.

— Двенадцать, — подтвердила Вероника. — Семён никого к тебе не подпускал. Сказал: «Шеф спит, будить запрещено, по всем вопросам — к Тарасову». Кобрук заглядывала, кивнула и ушла. Даже Штальберг не стал тебя дёргать, а для него это — подвиг самоотречения.

— Черт. Двенадцать часов. Серебряный же! — воскликнул я, подпрыгнув на месте.

— Успокойся, герой, — улыбнулась Вероника. — Он еще не выходил на связь.

Фух, отлегло.

Я потёр лицо. Щетина. Колючая. Кобрук сказала «побрейся» — когда это было? Вчера? Позавчера? Дни слились.

Но голова была ясной. Кристально, звеняще ясной, как бывает после настоящего, глубокого сна, которого организм ждал давно и наконец дорвался. Мысли выстроились в ряд, без хаоса и шума. Москва. Серебряный. Фырк. Ворон. Демидов. Задание. Пока можно выдохнуть.

— Кажется, мне это было нужно, — сказал я и потянулся до хруста в костях. Позвонки щёлкнули, суставы отозвались, и что-то внутри грудной клетки расправилось — не физическое, а то, другое, что сжимается от усталости и распрямляется от отдыха. — Как дела с домом?

Вероника улыбнулась краешком губ, так улыбаются люди, у которых хорошие новости, но они хотят подать их красиво.

— Я связалась с риелтором и хозяевами, — сказала она. — Они жутко извинялись за накладку с детской долей. Юридически всё оказалось сложнее, чем они думали, но они подключили лучших юристов и обещают утрясти за пару недель. Так что наши льняные шторы откладываются ненадолго.

Наш дом. В мире, где астральные паразиты лезут в мозги, а на федеральных трассах устраивают засады, — она выбирала шторы. И в этом было столько здоровой, нормальной, настоящей жизни, что я чувствовал, как от одной мысли об этом что-то тёплое разливается в груди.

— Пара недель — это ничего, — сказал я. — Шторы подождут.

Я наклонился к ней и поцеловал. Медленно, так целуют люди, которые знают, что никуда не денутся друг от друга, и поэтому могут позволить себе не спешить. Её губы пахли чаем и чем-то сладким — она ела печенье. Похоже овсяное, которое Коровин приносил в ординаторскую пачками.

— Пойдём, — сказал я, поднимаясь. — Проверим, как там мои пациенты.

Вероника встала, оправила волосы, подала мне ботинки. Я зашнуровал их — на этот раз пальцы слушались с первой попытки, двенадцать часов сна починили то, что сутки бодрствования сломали.

Коридор Диагностического центра в вечерние часы был другим. Тише. Мягче. Дневная суета улеглась, ночная ещё не началась, и в этом промежутке больница дышала ровнее, как пациент между процедурами.

Дежурное освещение давало тёплый, приглушённый свет, и наши шаги по линолеуму звучали негромко — мои тяжёлые, Вероникины лёгкие, в ритме, который совпадал сам собой.

Мы шли, и я держал её за руку. Просто так. Потому что мог. Потому что после суток, в которые я шил бурундучьи вены, орал на водителя скорой и колотил кулаком по столу перед менталистом, — держать за руку девушку, которая выбирает льняные шторы в наш будущий дом, было лучшей терапией из всех, что я знал.

Ордынская появилась из-за поворота.

Она шла навстречу нам, и я отметил, что выглядела она лучше, чем утром, — круги под глазами посветлели, щёки обрели немного цвета, движения стали увереннее. Похоже Семен заставил и её поспать, и поесть. Молодой организм сделал остальное.

Но когда Ордынская увидела нас с Вероникой, с ней произошло нечто странное. Она остановилась. Щёки, только что бледно-розовые, вдруг стали красными — ярко, густо, от подбородка до корней волос. Глаза метнулись в сторону, потом обратно, потом снова в сторону.

— Илья Григорьевич… — она запнулась. Руки сцепились перед собой, пальцы вцепились друг в друга. — Я как раз вас искала. Тут такое дело…

Я смотрел на неё с нарастающим интересом. Ордынская краснела часто — при похвале, при критике, при любом повышенном внимании. Но это был другой румянец. Не смущение, а нечто среднее между виной и восторгом, как у ребёнка, который притащил домой бездомного котёнка и не знает, похвалят его или отругают.

— Лена, — сказал я, — что слу…

Я не договорил.

Потому что из-под копны волос Ордынской — из-за воротника халата, из того укромного пространства между шеей и тканью, где тепло и безопасно, — появилась маленькая рыжая морда.

Сначала — нос. Чёрный, блестящий, подрагивающий. Потом — усы, обломанные с одной стороны, но торчащие с другой. Потом — глаза.

Левый был всё ещё припухший, в ореоле жёлто-зелёного синяка, но уже приоткрывшийся, моргающий.

Фырк выбрался на плечо Ордынской.

Медленно, осторожно, подтягиваясь передними лапами и чуть припадая на правый бок, где под шерстью прятались три микроскопических стежка. Крошечные крылья были сложены плотно, хвост задран вверх для баланса.

Он уселся на плече Ордынской, обхватив задними лапами воротник, и обвёл нас взглядом.

Меня. Веронику. Коридор. Вечернее освещение. Весь этот мир, из которого его вырвали и в который он вернулся — побитый, зашитый, в кукольных кедах и абсолютно непоколебимый.

— А вот и наши голубки нарисовались! — произнёс Фырк. Вслух. Скрипучим, чуть сиплым, но донельзя довольным голоском, в котором каждая нота была знакомой, как мелодия, которую напеваешь, не замечая. — Выспался, соня? А я тут, между прочим, уже давно в форме. Обход сделал, пока ты храпел. Ворон спит. Величко стабилен. Лена мне кашу принесла. Овсяную. Без сахара, между прочим! Я ей говорю — Леночка, я ж никогда не питался. А последние дни только хлебными крошками и собственной гордостью, можно мне ложку мёда? Нет, говорит, вам нельзя, Илья Григорьевич не одобрит. Ты слышишь, двуногий? Она мне отказала в мёде! Твоим именем! Это тирания!

Он говорил, и я слушал, и внутри меня что-то, сжатое в тугой узел последние четыре месяца, наконец развязалось.

Я рассмеялся.

По-настоящему, от живота, так что Вероника вздрогнула, а Ордынская улыбнулась, и краска на её щеках из виноватой стала тёплой.

Я подставил ладонь.

Фырк посмотрел на неё, потом на меня, и в его глазах мелькнула нежность существа, которое нашло своего человека.

Фырк перебрался на мою руку. Кряхтя, прихрамывая, цепляясь коготками за рукав халата. Побежал вверх. По предплечью, по плечу, по воротнику и устроился на привычном месте, у шеи, в той ложбинке между ключицей и челюстью, где было тепло и откуда открывался обзор на весь мир.

Прижался всем телом, расставив лапки. Обнимал. Тепло разлилось у меня в груди. И радость.

Тёплый. Пушистый. Настоящий. Живой. Не тот бестелесный дух, что был раньше.

Сквозь ткань халата я чувствовал биение его сердца. Примерно двести ударов в минуту. И это биение было лучшим звуком, который я слышал за последнее время. Лучше любого кардиомонитора. Лучше любой музыки.

— Я тоже скучал, пушистый, — сказал я тихо, проведя пальцем по его здоровому боку. Шерсть под пальцем была жёсткой, колючей, совсем не призрачной. Настоящей. — Я тоже скучал.

Фырк фыркнул. Конечно, фыркнул — он был бы не он, если бы не фыркнул.

— Ещё бы ты не скучал, — пробормотал он, устраиваясь поудобнее. — Без меня ты, поди, совсем разложился. Диагнозы кто ставил? Шутки кто шутил? Кто тебя контролировал, чтоб ты глупостей не наделал?

— Справлялся.

— Плохо справлялся. Вон, осунулся весь. Щетина. Круги под глазами. Вид — как у бездомного. Кобрук тебе этого не говорила?

— Говорила.

— Умная женщина. Слушай её чаще.

И ткнулся мокрым носом мне в шею, от которого по коже побежали мурашки и стало щекотно.

Вероника стояла рядом.

Я повернулся к ней и увидел её лицо. Глаза широко раскрыты. Рот приоткрыт. Ладонь замерла у груди в жесте, который мог означать «ой» или «что» или «я сплю?». Она переводила взгляд с меня на Фырка и обратно — на говорящего бурундука в кукольных кедах, который сидел на моём плече, дерзил, фыркал и тыкался носом мне в шею. И не могла вымолвить ни слова.

Фырк повернул голову. Посмотрел на Веронику.

Я улыбнулся. Тепло, спокойно, с той уверенностью, которая появляется, когда две половины твоей жизни наконец оказываются в одном коридоре.

— Ника, познакомься, — сказал я. — Это Фырк.

От автора

В прошлом темный архимаг, я оказался в теле парня с проклятым даром, за которым охотятся инквизиторы. А что я? Я решил сам стать инквизитором.

Посмотрим, кто кого: https://author.today/work/556970

Загрузка...