Охранники напряглись.

Один из них положил руку на артефакторный сканер, второй сделал полшага вперёд, перекрывая проход. Зелёная руна-индикатор на сканере замигала чаще — прибор реагировал на магический фон, а магического фона вокруг нашей каталки было более чем достаточно: я, Ордынская, Фырк под простынёй, и невидимый бульдог Бартоломью, парящий в полутора метрах над полом.

Артур повернулся к Реджинальду.

Он был бледен. Бледен так, как бывает человек за секунду до обморока: белый, как бумага, с восковой прозрачностью кожи и синюшными тенями под глазами. Но он стоял. И говорил. И голос его, вопреки всему, не дрожал.

— Срочная транспортировка в кардиоцентр, сэр Реджинальд, — сказал он. — Пациент Стивенсон, палата четыреста двенадцать. Подозрение на расслоение аорты, нестабильная гемодинамика. Нам дали коридор на экстренную КТ-ангиографию.

Реджинальд смотрел на него. Потом на каталку. Потом снова на него.

— Стивенсон, — повторил он медленно. — Палата четыреста двенадцать.

Он сделал шаг к каталке и протянул руку к краю простыни. Длинные, сухие пальцы, те самые пальцы, которые едва не открыли дверцу шкафа, зависли в сантиметрах от ткани.

— Но я не подписывал направление на транспортировку из закрытого блока, — произнёс он, и его тон стал тем особенным, административно-хирургическим тоном, который хуже любого крика, потому что за ним стоит власть. — Доктор Пендлтон, объясните мне, пожалуйста, по какому протоколу вы...

Я собрал Искру в правом кулаке. Под перчаткой, невидимо, беззвучно. Импульс, нацеленный на блуждающий нерв — если старик откроет простыню и увидит лицо Кромвеля, бить придётся мгновенно, и думать о последствиях буду потом.

Бартоломью рядом со мной издал тихий, разочарованный вздох.

— Вот и всё, — произнёс хранитель госпиталя негромко, и его бульдожья морда выражала смирение существа, повидавшего слишком много провалов за девять столетий.

Пальцы Реджинальда коснулись края простыни.

— Сэр Реджинальд, — сказал Артур.

Что-то в его голосе изменилось. Интонация стала мягче, почтительнее, с лёгким оттенком виноватой поспешности. Так разговаривают младшие ассистенты, когда хотят сообщить начальнику что-то важное, но боятся, что их отчитают за несвоевременность.

— Простите, я должен был сказать вам раньше, но... — Артур запнулся, и я не мог понять, настоящая это запинка или гениальная актёрская пауза. — Пять минут назад лорд Кромвель пришёл в сознание.

Рука Реджинальда замерла.

— У него прояснился разум, — продолил Артур, и каждое его слово было выверено, как доза лекарства. — Впервые за последние двое суток. Он был ясен, ориентирован, и он настойчиво требовал вас, сэр Реджинальд. Лично. Сказал, что это вопрос первостепенной важности. Касательно его завещания.

Слово «завещание» упало в пространство между нами, и я увидел, как оно сработало. Мгновенно. Безотказно. Как ключ, повёрнутый в замке.

Глаза Реджинальда вспыхнули. Чем-то жёстким, деловым, хищным. Завещание пэра Англии — это не медицинский, а стратегический вопрос, и Реджинальд это понимал лучше, чем кто бы то ни было.

Его рука отдёрнулась от простыни.

— Почему вы не сообщили мне сразу?! — рявкнул он, и впервые за всё время нашего знакомства я увидел на его лице что-то, помимо ледяного спокойствия: раздражение. Настоящее, раздражение подчинённым, который не выполнил протокол немедленного оповещения. — Вы понимаете, какое значение...

Он не договорил.

Развернулся на каблуках резко, по-военному, и стремительно пошёл в сторону реанимационного блока. На ходу, не оборачиваясь, он бросил охране:

— Пропустите их. Не задерживайте.

Охранник убрал руку со сканера. Второй отступил, освобождая проход. Зелёная руна-индикатор перестала мигать и погасла.

Мы прошли мимо поста.

Я не ускорил шаг. Продолжал сжимать мешок Амбу — и толкать каталку. Шаг, шаг, шаг. Поворот. Ещё поворот. Двойные двери грузового лифта — серые, исцарапанные, с облупившейся краской и табличкой «Служебный. Только для персонала».

Артур приложил бейдж к считывателю. Двери разъехались с натужным гулом.

Мы вкатили каталку в лифт. Ордынская зашла последней и нажала кнопку минус первого этажа. Двери закрылись.

И только тогда, когда стальные створки сомкнулись, отсекая нас от галереи, от поста охраны, от камер и стражи, я стянул маску и вытер тыльной стороной ладони пот со лба. Ладонь была мокрой.

Артур прислонился к стенке лифта и медленно сполз на пол. Второй раз за сегодня. Ноги отказали, и он сидел на полу запрокинув голову к потолку и хватая воздух ртом. Его руки тряслись.

Ордынская стояла у каталки, держась за перила, и смотрела в стену невидящим взглядом. Потом медленно, аккуратно поставила штатив капельницы в паз-фиксатор и закрыла глаза.

Секунду она стояла так неподвижно, с закрытыми глазами, а потом открыла их и снова стала собой: спокойной, сосредоточенной, готовой к работе.

— «Завещание», — хмыкнул Бартоломью, возникая рядом с каталкой, и его бульдожья морда выражала нечто среднее между осуждением и невольным восхищением. — А юноша не безнадёжен. Какая наглость. Какая бесстыдная, великолепная наглость. Впрочем, я не удивлён. Среди воспитанников Кембриджа всегда попадались одарённые лжецы.

— Двуногий, — сказал Фырк, и голос его был тихим и серьёзным. — Давай больше так не делать. У меня сердце маленькое. Оно столько не выдержит.

Лифт гудел, опускаясь на минус первый этаж. Кромвель спал, и портативный пульсоксиметр на его пальце мигал зелёным: девяносто четыре процента, пульс пятьдесят шесть.

— Первый этап прошли, — сказал я, глядя на спящего старика. — Теперь самое сложное — вытащить эту дрянь из его головы.

Двери грузового шлюза разъехались с тяжёлым пневматическим вздохом, и в лицо мне ударил ветер.

Мокрый, холодный, пахнущий мусорными баками, мокрым асфальтом и лондонской канализацией. Техническая изнанка Госпиталя Святого Варфоломея: бетонный двор, зажатый между двумя корпусами, с рядами пластиковых контейнеров для медицинских отходов вдоль стены и парой разбитых фонарей, один из которых мигал жёлтым, как глаз усталого циклопа.

Прямо перед нами мокрый асфальт, лужи, чугунная решётка ливневого стока и глухой кирпичный забор с граффити.

Ни одной машины.

Я быстро осмотрел двор. Пусто. Ни скорой, ни фургона, ни даже такси. Только контейнеры, забор и косые полосы дождя, начинавшего усиливаться.

— Чилтон ждёт у служебного входа сектора Ди, — сказал я.

— Мы вышли через центральный шлюз. Другая сторона здания, — Артур уже толкал каталку через порог, и колёсики, до этого бесшумно катившиеся по мрамору, загрохотали по бетону, как тележка с боеприпасами по булыжной мостовой.

— Далеко? — спросил я и злость на самого себя была такой острой, что хотелось ударить кулаком в стену.

— Метров двести, может триста. Нужно огибать здание.

Морось сменилась за секунду. Только что мелкая, лондонская, почти невесомая водяная пыль — и вдруг с неба обрушился настоящий ливень. Крупные, тяжёлые капли забарабанили по каталке, по простыне, по кислородной маске Кромвеля, по нашим спинам и головам. Холодная вода полилась по лицу, мгновенно намочив робу, и я ощутил, как ткань прилипает к телу, становясь ледяной.

— Чёрт, — сказал я вслух, и это было ещё мягко сказано.

Я сдёрнул с себя хирургическую робу — единственный сухой слой, оставшийся после того как рубашку пришлось выбросить ещё в палате, — и накинул её на лицо и грудь Кромвеля, укрывая кислородную маску и мешок Амбу. Вода в дыхательные пути интубированного пациента — это аспирационная пневмония, которая его добьёт надёжнее любого симбионта.

Я остался по пояс голый под холодным дождём. Кожу моментально покрыло гусиной сыпью, мышцы живота свело от холода, и дождевая вода текла по спине ледяными ручейками, собираясь на пояснице и стекая в штаны. В марте в Лондоне было гораздо теплее чем в России, но все равно неприятно. Ничего, закалка лишней не бывает!

— Толкай! — крикнул я Артуру. — Быстрее!

Мы рванули. Каталка загрохотала по двору, прыгая на неровностях, и я одной рукой сжимал мешок Амбу сквозь мокрую ткань робы, а другой придерживал стойку капельницы, которая раскачивалась и норовила упасть.

Ордынская бежала рядом, вцепившись в перила каталки, мокрые волосы облепили ей лицо, шапочка слетела и осталась где-то позади белым пятном на чёрном асфальте.

Колёсики гремели. Дождь хлестал. Кромвель спал, не подозревая, что его везут по техническому двору лондонского госпиталя трое вымокших до нитки людей, один из которых — полуголый русский лекарь с астральным бурундуком под простынёй.

— Двуногий, — подал голос Фырк, — тут мокро. И воняет. И трясёт. Я подаю официальную жалобу на условия транспортировки.

— Потерпишь, — процедил я сквозь зубы, огибая мусорный контейнер.

Мы завернули за угол здания. Я увидел переулок — узкий, зажатый между кирпичной стеной госпиталя и задней стеной какого-то склада. Тусклый фонарь. Лужа размером с небольшое озеро. И из этой лужи, разбрасывая веер брызг, прямо на нас вылетел автомобиль.

Неприметная частная машина скорой помощи. Белая, без мигалок, без надписей, с затонированными стёклами. Из тех, что используют частные клиники для дискретной перевозки состоятельных пациентов. Она затормозила в двух метрах от нас, и задние двери распахнулись изнутри.

Из кабины вышел Эдвард Чилтон.

Он был в чёрном пальто, без зонта, и дождь хлестал по нему так же яростно, как по всем нам, но Чилтон выглядел так, словно дождя и не было. Его личное дело и он решил не обращать на него внимания. Ни суеты, ни спешки, ни единого лишнего движения. Он подошёл к каталке, оценил ситуацию одним взглядом и молча взялся за перила с другой стороны.

Вчетвером мы закатили каталку в салон. Внутри было сухо, тепло и пахло дезинфекцией. Стены обшиты белым пластиком, вдоль борта — крепления для носилок, штативы, ящики с медикаментами. Портативный кардиомонитор, уже включённый и настроенный.

Ордынская запрыгнула внутрь, Артур следом. Я зашёл последним, и Чилтон захлопнул за мной двери. Стук металла, щелчок замка, и мир снаружи отрезался, как ампутированная конечность.

Чилтон сел за руль. Мотор заурчал, и скорая тронулась, мягко покачиваясь на рессорах.

Я стоял в салоне, мокрый, замёрзший, по пояс голый, и вода стекала с меня на пол, образуя лужу. Кромвель лежал на носилках, и я снял с его лица мокрую робу, проверил маску, проверил мешок Амбу, проверил пульсоксиметр. Девяносто три процента, пульс пятьдесят четыре. Нормально. Старик держался.

Артур нашёл в ящике чистое одеяло из фольги — аварийное термоодеяло, — и кинул мне. Я завернулся в него и почувствовал, как тепло начинает возвращаться. Медленно, нехотя, как кровь возвращается в отмороженные пальцы.

В окошке между салоном и кабиной появилось лицо Чилтона.

— Мы едем в Степни-Грин, — сказал он, не отрывая глаз от дороги. — Частный хоспис, финансируемый одной из структур Канцелярии. Место тихое, персонал проверенный. Лишних вопросов не задают. Там подготовлена реанимационная палата: стационарный ИВЛ, следящая аппаратура, запас медикаментов.

— Сколько ехать? — спросил я.

— Двенадцать минут. Если пробок не будет.

Я кивнул и вернулся к мешку Амбу. Вдох — пауза — выдох. Двенадцать раз в минуту. Грудная клетка Кромвеля поднималась и опускалась под моими руками, и этот ритм держал меня на плаву, не давая уйти в мысли, которые толпились в голове, как пассажиры в час пик на лондонском метро.

За затонированными стёклами мелькал Лондон. Мокрые улицы, красные автобусы, зонтики, пешеходы, светофоры. Город жил своей жизнью, не подозревая, что по его дорогам мчится неприметная скорая с похищенным пэром Англии на борту.

Скорая остановилась через одиннадцать минут.

Я увидел в окно неприметное кирпичное здание в три этажа, втиснутое между жилым домом и прачечной. Ни вывески, ни таблички. Только скромная чёрная дверь с медной ручкой и глазком.

Дверь открылась, и на пороге появились двое в медицинских халатах.

Они приняли каталку без единого слова, и мы двинулись по тускло освещённому коридору с низкими потолками и запахом хлорки. Стены, выкрашенные в казённый бежевый цвет, линолеум на полу, трубы под потолком. Не роскошь «Клариджа» и не величие Госпиталя Святого Варфоломея. Просто рабочее место, предназначенное для дел, о которых не говорят вслух.

Палата была в конце коридора. Маленькая, но оснащённая по последнему слову: стационарный аппарат ИВЛ, следящий кардиомонитор с пятью отведениями, дефибриллятор на стойке, инфузоматы, ларингоскоп, набор для трахеостомии, реанимационная укладка.

Кто-то подготовился основательно, и я мысленно поставил Чилтону ещё один плюс.

Мы переложили Кромвеля на кровать. Я интубировал его, подключил к стационарному ИВЛ, выставил параметры вентиляции — дыхательный объём четыреста пятьдесят миллилитров, частота четырнадцать в минуту, ПДКВ пять сантиметров водного столба, FiO2 сорок процентов — и проверил капнографию.

Тридцать восемь миллиметров ртутного столба. Идеально. Сатурация девяносто шесть. Давление сто двадцать на семьдесят два. Старик был стабилен.

Я повернулся к Бартоломью. Дух-хранитель парил у стены, массивный, невозмутимый, и его пенсне бликовало в свете ламп.

— Мы вышли из зоны Ордена, — сказал я. — Симбионт отрезан от питания госпиталя. Что теперь?

Бартоломью опустил тяжёлую голову и посмотрел на Кромвеля так, как врач смотрит на пациента перед операцией, исход которой непредсказуем. Потом поправил пенсне призрачной лапой и произнёс:

— Теперь самое сложное, сэр.

Он помолчал. Складки на его бульдожьей морде обвисли чуть глубже.

— Вы должны его разбудить.

— Ты уверен? — переспросил я. — Разбудить лорда в такой момент не самая лучшая идея.

Артур, который стоял у стойки с медикаментами и набирал в шприцы запас на случай экстренной ситуации, повернулся так резко, что едва не уронил лоток.

— Разбудить?! — его голос взлетел на полоктавы. — Вывести из медикаментозного сна? Вы... вы отдаёте себе отчёт, что пропофол ещё не полностью элиминировался? Что рокуроний нужно реверсировать сугаммадексом? Что когда он очнётся — а он очнётся дезориентированным, в незнакомом месте, с трубкой в горле — у него начнётся болевой шок, двигательное возбуждение, судороги? Мы только что провели операцию по похищению пэра из охраняемой реанимации, и вы предлагаете его разбудить?!

Бартоломью выслушал эту тираду с выражением терпеливого снисхождения, присущим существам, которые слышали аргументы пострашнее за свои девять столетий.

— Симбионт укоренён в сознании, доктор Пендлтон, — произнёс он.. — «Корона» — не опухоль, которую можно вырезать, пока тело спит. Она врастает не только в нервную ткань, но и в разум. В структуру личности. Чтобы разорвать связь между симбионтом и носителем, хозяин должен быть в сознании и сопротивляться. Его воля, его желание жить, его «я» — это единственный инструмент, который способен ослабить хватку «Короны» настолько, чтобы целитель мог вмешаться.

— А если нет? — спросил я, не обращая внимания на изумленный взгляд Пендлтона. — Если мы попытаемся подавить «Корону», пока он спит?

Бартоломью посмотрел на меня, и в его тёмных собачьих глазах я увидел ответ раньше, чем он его произнёс.

— Тогда «Корона» заберёт разум милорда с собой. В пустоту. Тело останется живым, но разум... — он не договорил и покачал тяжёлой головой. — Вегетативное состояние, сэр. Необратимое.

Кардиомонитор пикал. ИВЛ шипел. Дождь барабанил по окну, за которым медленно светлело лондонское утро.

Я смотрел на лицо Кромвеля. Он еще не знал, что когда проснётся обнаружит себя в чужом месте, с чужими людьми, с трубкой в горле и с болью, которую ему предстоит вытерпеть.

— Он будет крайне недоволен, джентльмены, — добавил Бартоломью, и в его голосе впервые прозвучало что-то, отдалённо похожее на чёрный юмор. — Лорд Кромвель — человек властный, гордый и не привыкший к обстоятельствам, которые он не контролирует. Пробуждение в незнакомом месте с незнакомыми людьми будет для него... стрессом.

— Он переживёт, — сказал я. — Потому что альтернатива — не пережить вообще.

Я повернулся к Ордынской. Она стояла у кровати, положив руку на перила, и смотрела на меня спокойно, ожидая решения. Потом к Артуру. Тот стоял бледный, с шприцем в руке, и я видел, как борются в нём врач и человек: врач понимал логику, человек боялся последствий.

— Отключайте седацию, — сказал я. — Артур, готовь сугаммадекс для реверсии миорелаксанта. Ордынская, следи за гемодинамикой. Как только он начнёт приходить в себя — мне нужно будет всё ваше внимание. Мы будим лорда Кромвеля..

***

Интерлюдия. Муром. Диагностический центр.

ВИП-палата номер семь превратилась в штаб.

Александра Зиновьева стояла у кровати Елизаветы и раздавала приказы голосом, который не допускал ни возражений, ни промедлений. Очки она сняла и сунула в карман халата — они мешали, запотевали, и без них её лицо казалось непривычно открытым и жёстким.

— Тарасов, проходимость дыхательных путей. Запрокинь голову, выдвини челюсть, оцени обструкцию. Если нужно — готовь ларингоскоп.

— Сделано, — Тарасов уже стоял у изголовья. — Дыхательные пути свободны. Дыхание самостоятельное, но поверхностное. Двадцать восемь в минуту. Сатурация восемьдесят три. Подключил кислород через маску, десять литров.

— Величко, катетер в центральную вену. Подключичная, справа.

Семён кивнул и начал разворачивать набор для катетеризации. Его руки двигались уверенно — тремора, который преследовал его в первые месяцы в Центре, давно не было.

Обработка кожи, разметка анатомических ориентиров, прокол. Тёмная кровь хлынула в шприц — позиционирование правильное. Он ввёл проводник, расширитель, катетер. Зафиксировал. Подключил инфузию.

— Готово. Доступ есть.

— Коровин, — Зиновьева повернулась к фельдшеру. — Срочно: развёрнутая биохимия, полная токсикология, посевы крови на стерильность и коагулограмма. Всё в режиме цито.

Захар Петрович молча набирал пробирки. Его лицо было спокойным и сосредоточенным, и Семён подумал, что Коровин, вероятно, выглядел точно так же, когда лечил холеру в девяностых: ни паники, ни суеты, только работа.

Штальберг сидел у изголовья кровати.

Семён никогда его таким не видел. Барон Ульрих фон Штальберг — инвестор, делец, человек, для которого мир делился на «прибыль» и «убытки», а эмоции были роскошью, не совместимой с бизнесом, — сидел на стуле, сгорбившись, и держал руку Елизаветы обеими ладонями. Его пальцы дрожали. Он не отрывал взгляда от её лица и бормотал, тихо, монотонно, как молитву:

— Она просто пила чай... Просто сидела и пила чай, улыбалась, рассказывала что-то... а потом уронила чашку и упала... Просто упала... Сделайте же что-нибудь, вы же лекари, сделайте что-нибудь… Где Разумовский когда он так нужен?

— Барон, — Зиновьева обернулась к нему, и голос её, жёсткий и командный секунду назад, стал мягче, но не менее твёрдым. — Нам нужно работать. Пожалуйста, выйдите за стеклянную перегородку. Вы нам мешаете.

Штальберг поднял на неё глаза. В них стояла такая мольба, такое оголённое, беззащитное отчаяние, что Семён отвёл взгляд. Это было слишком интимно, слишком больно, чтобы на это смотреть.

Барон — жёсткий, расчётливый, иногда невыносимый барон, которого Тарасов десять минут назад крыл матом за балаган с «Днём открытых дверей», — сейчас был просто человеком, теряющим кого-то, кого он любил.

— Пожалуйста, — повторила Зиновьева тише. — Мы сделаем всё, что можем. Но нам нужно пространство.

Штальберг разжал руки. Встал. Тарасов поддержал его за локоть. Барон качнулся и вышел за стеклянную перегородку, за которой стоял ряд стульев для посетителей. Сел. Упёрся лбом в стекло и замер.

Команда работала.

Чёрная сетка на коже Елизаветы продолжала расползаться. Она перебралась на грудную клетку и спускалась к животу, и теперь девушка выглядела так, словно на её тело наложили трафарет из тончайших чёрных нитей. Кожа по-прежнему ледяная на ощупь.Температура по-прежнему сорок один.

Семён стоял у монитора и следил за цифрами. Давление: восемьдесят на пятьдесят. Пульс: сто пятьдесят два. Сатурация: восемьдесят один, и ползёт вниз. Температура: сорок один и четыре.

Он косился на подоконник. Шипа сидела там, вытянувшись в струну, и смотрела на Елизавету неотрывно, и её зелёные глаза горели в полумраке палаты, как два изумрудных огонька.

Семён не знал, что видит Шипа. Но по тому, как она напряжённо, не моргая, с прижатыми к голове ушами смотрела за происходящим, он понимал: то, что происходит с этой девушкой, пугало даже духа.

Прошёл час. Результаты экспресс-анализов доставили из лаборатории.

Зиновьева забрала распечатки у курьера, ушла в ординаторскую и закрыла за собой дверь. Тарасов, Семён и Коровин стояли в коридоре у стеклянной перегородки палаты. За стеклом на кровати лежала Елизавета. Чёрная сетка добралась до бёдер. Кардиомонитор пищал ровно и часто: сто сорок шесть ударов.

За другим стеклом, на стуле для посетителей, сидел Штальберг. Он не шевелился. Просто сидел и смотрел на неё сквозь стекло, и его лицо было серым и неподвижным.

— Кто она ему вообще? — тихо спросил Тарасов, не оборачиваясь. — Дочь? Не похожа. У него, кажется, сын-студент. Жена? Я видел фото его супруги — ей за пятьдесят.

— Может, племянница, — предположил Коровин, скрестив руки на груди и глядя на Штальберга через стекло с тем особенным выражением, которое бывает у людей, повидавших достаточно человеческого горя, чтобы не удивляться его формам. — А может, и дама сердца. Видали, как убивается? Барон за свои миллионы так не трясся, как за эту девчонку.

Семён промолчал. Он смотрел на Штальберга и думал, что в этом мире нет ничего более обнажающего, чем страх за другого человека.

Деньги, статус, безупречный костюм — всё это отслаивается, как лак, и под ним остаётся просто человек, просто голое, беззащитное существо, которое не может ничего сделать, кроме как сидеть и ждать.

Дверь ординаторской открылась.

Зиновьева вышла в коридор. Лицо серое. Очки сползли на кончик носа, и она не поправляла их — верный знак того, что её мозг занят чем-то настолько поглощающим, что автоматика привычных жестов отключилась.

В руках она держала распечатки. Несколько листов, скреплённых канцелярской скрепкой.

— Александра? — Семён шагнул ей навстречу, и надежда в его голосе звучала так отчётливо, что он сам её услышал и смутился. — Что там? Порфирия? Острая интоксикация тяжёлыми металлами? Свинец? Таллий?

Зиновьева медленно покачала головой. Она смотрела в бумаги так, словно видела их впервые в жизни, словно буквы и цифры на этих листах были написаны на незнакомом языке.

— Саша, — Тарасов повернулся к ней, и голос его стал жёстким, нетерпеливым. — Не молчи. Нам резать или капать антидоты? Что с анализами?

Зиновьева подняла на них взгляд.

Семён видел Зиновьеву в самых разных состояниях: сосредоточенной, уставшей, раздражённой, торжествующей, когда диагноз складывался из разрозненных кусочков, как мозаика. Но такого выражения на её лице он не видел никогда.

Растерянность. Почти испуг. Глаза диагноста, который посмотрел в микроскоп и не увидел там ничего.

— Ничего, — сказала она, и голос её был тихим и ровным, как голос хирурга, сообщающего родственникам, что операция не помогла. — Все маркеры токсинов — по нулям. Свинец, ртуть, мышьяк, таллий, фосфорорганика — ноль. Порфирины в норме. Коагулограмма... — она запнулась, и по её лицу прошла тень чего-то, похожего на профессиональное отчаяние. — Коагулограмма идеальная. Протромбиновое время, АЧТВ, фибриноген, D-димер — всё в референсных значениях. По бумагам... — она опустила руку с распечатками, и листы тихо прошуршали по ткани её халата. — По бумагам она абсолютно здорова. Я не знаю, что с ней.

От автора

Пока ждете проду зацените мою НОВИНКУ.

Магистр алхимии в теле лаборанта. Алхимия под запретом, он один против всех. Но мир узнает, что такое настоящая алхимия. https://author.today/reader/563129

Загрузка...