Он не запомнил имя, но осознание этого придет уже потом.

Уже третий раз за ночь Гай Сервилий Руф вдруг проснулся. Проснулся и первым делом начал изучать пространство вокруг, проверять темные углы. Тень за сундуком, тень у ставни, тень за приоткрытой дверью. Все пять светильников горели и освещали комнату почти полностью. Масло было залито с вечера с запасом, он проверял лично. Кубикула[1] была пустой.

Гай Сервилий нащупал чашу, стоящую у изголовья кровати. Когда поднял, то обнаружил, что рука мелко дрожит. Откинулся на подушки и пил вино лежа, не поднимая голову. Часть пролилась мимо и потекла по щеке в ухо. Холодная и липкая.

Потолок он знал даже лучше, чем лица собственных слуг. Длинная ветвистая трещина от левого угла к середине. Две короткие, но глубокие, у изголовья, которые появились очень давно, еще при отце — Гай Сервилий помнил их с детства. Темное пятно от протечки под правой ставней, которое управляющий Прим клялся заделать еще в феврале.

Имя снова промелькнуло в голове и растворилось окончательно.

Оно всегда исчезало ко второму или третьему пробуждению за ночь — скрывалось в той части сознания, где Гай Сервилий при всем желании не мог достать его днем. Двойное имя. Чужое, которое он, как ему казалось, не встречал за свою долгую жизнь. Но он готов был поклясться, что кто-то каждую ночь шептал в его комнате это имя снова и снова.

До рассвета оставалось три часа. В предрассветные часы весь большой дом спал глубоко: мальчишка Дав за дверью, страдающий сильной одышкой его верный управляющий Прим в кубикуле на втором этаже, норовистый раб Фелий в дальнем конце кулины[2].

Гай Сервилий еще раз проверил все тени в комнате, потом лег, закрыл глаза и стал ждать рассвета.


Два года назад, в конце октября, когда лето почти завершило свой переход в золотую осень, Терция стояла у колонны в здании суда. Пахло горелым маслом, потом и мокрой шерстью чьего-то дешевого плаща.

Изначально она с сыном хотела встать у ограждения, но в зал набилось удивительно много народа, для столь незначительного дела — пришлось отказаться от этой мысли. Авл стоял рядом и крепко держал ее за руку, хотя ему уже восемнадцать и он был выше нее на голову.

Мужа она видела плохо: только затылок и плечи, покрытые коричневым плащом с зеленой окантовкой. Руки Марка были сцеплены на животе — он всегда держал их так, когда нервничал. Сорок три года, двадцать из которых торговал на одном рынке, с одними и теми же заказчиками, с одним именем, которое хорошо знали. Но это, как выяснилось, абсолютно ничего не значило.


Судья вошел, когда солнце перевалило за полдень. Немолодой, плотный человек в белой тоге с лицом, которое не выражало ничего особенного. Обычное лицо — из тех, что видишь и забываешь к вечеру. Терция же пристально смотрела на него, чтобы не забыть.

Обвинение было готовым, гладким — как ткань уже отмеренная, сложенная и перевязанная. Судья слушал со скучающим видом, словно уже давно решил, что именно скажет.

Марк один раз обернулся. Поискал ее взглядом в толпе, нашел. Чуть качнул головой — не «все будет хорошо». Просто «я тебя вижу». Потом посмотрел на судью. Долго, прямо, без злобы — так он смотрел на поставщика, разбавлявшего крашеную шерсть. Взгляд человека, который запоминает лицо. Навсегда.

Судья же в его сторону даже не смотрел.

Когда вечером огласили приговор, Авл судорожно сжал руку матери. Его ногти впились в ее кожу — он едва ли осознавал, насколько сильно. Терция обняла сына, кинула последний взгляд на мужа, которого уже окружили солдаты, и направилась к выходу.

Снаружи пахло горелыми листьями и пряными ароматами из ближнего дома — чужой, равнодушный мир жил своей жизнью. Авл шел молча, опустив голову, плечи его ссутулились. Терция не произнесла ни слова, лишь крепче сжала его ладонь в ответ.

Дома накормила сына, убрала, вымыла руки и села у станка, но не для того, чтобы ткать. Просто сидела и чувствовала прохладу дерева под ладонями. Просидела до полуночи.


Казнь была через неделю.

Гемониева лестница[3] располагалась между Капитолийским холмом и Форумом, в самом сердце города. Крутые каменные ступени, потемневшие от вековой сырости и отполированные тысячами ног до скользкости. По ней ходили сенаторы и рабы с поклажей, торговцы, срезающие дорогу, дети, гоняющие обруч. Обычная городская лестница в самом оживленном месте. Только иногда на ней лежали тела.

Тело Марка лежало на пятой ступени снизу. Голова ниже плеч, плащ задрался, ноги широко раскинуты — его сбросили с самого верха и он докатился почти до конца лестницы. Терция стояла у подножия и смотрела снизу вверх. Солдаты стояли по краям с отсутствующим видом. Мимо шли прохожие. Двое мальчишек остановились у ступеней: один толкнул другого локтем, тот отмахнулся, оба засмеялись и побежали дальше. Голуби же продолжали бродить по ступеням возле тела, выискивая что-то в щелях между камнями.

Авл стоял рядом. Она не смотрела на него.

Но подойти было нельзя — граница в десяти шагах, и ты стоишь перед ней и смотришь на то, что еще совсем недавно было твоей жизнью. Солнце висело в зените — яркое и безразличное. От нагретого камня тянуло сухим теплом.

Кто-то из прохожих скользнул взглядом по распластанному телу и прошел мимо, не замедлившись.

На третий день, она знала, тело Марка зацепят крючьями и сбросят в Тибр. Без погребения, без обрядов... и даже без монеты для Харона. Просто возьмут и выбросят, как выбрасывают мусор.

Авл нерешительно коснулся локтя матери кончиками пальцев. Она повернулась и пошла вперед, слегка пошатываясь. Он молча последовал за ней, бережно придерживая за плечи. У поворота Терция остановилась и медленно обернулась.

Потом пошла дальше.


Чиновничьи коридоры были везде одинаковы: плохо проветренные комнаты, писцы с постными лицами, люди, которые слушали, кивая, и провожали, не говоря ни слова. Терция ходила по ним два месяца. Сначала думала, что дело в формулировках — надо всего лишь правильно объяснить. Но потом поняла: система работала именно так, как и была задумана. Не сломана, не перекошена — именно так.

В третий месяц она продала станок.

Покупатель пришел утром, походил вокруг, пощупал дерево, постучал по раме и назвал цену на треть ниже разумной. Терция назвала свою. Сошлись где-то посередине. Два раба пришли к полудню, аккуратно подняли и вынесли станок. Она стояла в соседней комнате и слушала, как они переговариваются вполголоса, двигают деревянные части, топают по лестнице. Потом стало тихо.

Зашла обратно. На полу — четыре прямоугольника более светлого цвета там, куда двадцать лет не добиралась пыль.

Уже к вечеру нашла в Субуре требуемую комнату: маленькую, с постоянными запахами из соседской кулины и сильным сквозняком под дверью. Работу нашла на следующий день: чужое белье требовало стирки везде, особенно в богатых кварталах.

Богатый квартал был в двух кварталах отсюда. И дом Гая Сервилия — тоже.

Лестницу проходила каждый день: утром — на рынок, вечером — с рынка. Знала, где на третьей ступени снизу выщерблен угол. Где на седьмой — старое темное пятно, въевшееся в камень раньше, чем она родилась. Проходила и шла дальше.

К весне знала, когда выходит управляющий из дома Гая Сервилия, когда меняется охрана у ворот, с какой стороны какие двери. Один раз видела самого Гая — выходил с двумя клиентами, говорил что-то на ходу, смеялся. Хороший смех, открытый. Терция смотрела на его спину, пока он не скрылся за углом. Ничего особенного не чувствовала. Шла дальше.


В апреле через трех человек она вышла на Фелия.

Переулок за рыбным рядом выбрала не случайно: сильный въедливый запах перебивал все остальные, поэтому людей тут было немного. Ждала Фелия, укрывшись в тени, и когда его заметила — высокого, светловолосого, с большой корзиной под мышкой — пошла рядом.

Он покосился, но не замедлился.

— Ты Фелий, — прошептала Терция.

Он продолжал идти молча.

— Я знаю про прут, — сказала она.

Он сбился с шага и потом остановился. Посмотрел на нее с прищуром. Светлые глаза, галльские — в них отражались двадцать лет рабства, двадцать лет работы на ненавистного человека.

Терция прошептала коротко, что хочет. Без угроз, без объяснений.

Фелий посмотрел на нее, потом на корзину в своих руках. Ничего не ответил — развернулся и ушел.

Через три дня постучал в ее дверь, прошел, не оглядываясь, сел на единственный стул, она осталась стоять у стены. Смотрел на ее руки — красные от стирки, с обломанными ногтями, с мозолями на подушечках пальцев. Долго смотрел.

— Что нужно сделать? — Наконец спросил он.

Она объяснила про дверь. Фелий задал лишь один вопрос — про петлю, есть ли риск, что проверят. Ответила: «Тебе лучше знать». Он подумал. Сказал: «Не проверят».

Потом — про сигнал. Рынок. Полшага. Утром.

Встал. Пошел к двери. На пороге остановился, не оборачиваясь, глядел в стену коридора.

— За что? — тихо спросил он.

— За дело, — ответила она.

Едва заметно кивнул и вышел.

Снаружи был вечерний Субур — голоса, чьи-то дети кричат, запах горящего жира из харчевни через дорогу. Обычный вечер. Она легла спать. Завтра рано вставать, белье ждало.


Авл готовился несколько недель.

Терция ничего не знала, а сам он не говорил. Но у него были отцовские руки и отцовская привычка выжидать и не торопиться. Если бы только она знала, то попыталась бы остановить.

Авл выбрал Гемониеву лестницу. Терция не удивилась.

В то утро она шла следом, на расстоянии, среди других прохожих. Видела, как он поднимается снизу — уверенно и без спешки. Гай Сервилий спускался навстречу сверху, один, без охраны. С каждым шагом расстояние между ними сокращалось, и Терция замерла — увидела как Авл замедлился выбирая момент.

Короткий, испуганный крик — не Авла, а кого-то из прохожих. Вокруг тут же зашумели, зазвучали встревоженные голоса, кто-то обернулся, кто-то отпрянул.

Гай Сервилий шумно скатился до середины и остановился, ухватившись за чужой плащ. Сильно ушиб ребра и, судя по всему, повредил руку. Содранная кожа с ладони оставила на сером камне яркий кровавый след. Авл стоял двадцатью ступенями выше, его уже держали с двух сторон. Он не сопротивлялся. Руки сложил на животе — отцовский жест, жест человека, который волнуется, — и этот жест поразил Терцию так, что она на несколько секунд перестала дышать.

Потом Авл повернул голову и нашел ее в толпе.

Громко выкрикнул имя отца. Терция лишь коротко кивнула. Он увидел кивок и что-то в его лице неуловимо изменилось — стало пустым и равнодушным.

Гай Сервилий стоял на ступенях, скривившись от боли, и поправлял покрывшуюся пылью тогу. Бледный, но живой.

Терция повернулась и пошла.


Карцер[4] находился всего лишь в одном квартале от лестницы. Это была старая темная постройка с влажными камнями, от которых тянуло подземным холодом даже в разгар лета.

Авл похудел — не сильно, но заметно. На запястьях следы от веревок, плохо заживающие. Сидел напротив в темной комнате — руки на коленях. Отцовская посадка.

— Мама, — сказал он. — Не надо.

Терция посмотрела на его запястья. Потом на лицо.

— Поздно, — тихо ответила она.

Он закрыл глаза и сидел так несколько секунд. Потом открыл, улыбнулся и больше не спорил.

Они долго сидели молча, пытаясь навсегда запомнить друг друга. Стражник сказал, что время. Она встала первой.

У двери остановилась на секунду. Не оглянулась. Вышла.

Снаружи был июль, горячий и плотный, с запахом раскаленного камня. Она шла и думала о том, что до мая еще много месяцев.


Авла казнили в первых числах октября.

Удушили в Карцере — это была хорошая и быстрая смерть. Тело вынесли и уложили на ступени той же лестницы, где год назад лежал его отец.

Терция стояла у подножия. Тестий — старый центурион, переживший четырех императоров и ни к одному не успевший привязаться — стоял в трех шагах от нее и смотрел мимо, будто ее здесь и нет вовсе. Когда она стремительно шагнула вперед, он повернулся и твердо произнес «Отойди». Но произнес это на три секунды позже, чем следовало. И Терция успела: коснулась плеча сына кончиками пальцев, один раз. Отошла сама, прежде чем центурион повторил приказ.

Стояла поодаль и смотрела на тело, на ступени, на голубей, которые уже садились на верхний край. Беззвучно шевелила губами — не молилась и не проклинала. Это были слова, которые не предназначались никому кроме нее.

Жизнь вокруг шла своим чередом: кто-то тащил корзину вверх по ступеням, обходя тело по краю. Двое рабов спускались с амфорами в руках. Осеннее солнце равнодушно светило сверху.

Потом она увидела Гая Сервилия.

Стоял у колонны и смотрел на ступени. На тело. Потом поднял глаза.

Их взгляды встретились.

Терция произнесла вслух два слова. Не крикнула — просто произнесла, громко и отчетливо. Имя мужа. Имя сына.

Больше ничего.

Гай Сервилий отвел взгляд первым. Повернулся и ушел быстрым шагом, не оглядываясь.

Терция смотрела на ступени еще немного. Потом тоже пошла.

Через три дня тело Авла бросили в Тибр. Без обрядов, без монеты для перевозчика, без имени на камне.

К тому времени Терция уже ждала мая.


В тот же вечер Гай Сервилий впервые в жизни напился по-настоящему — слуги нашли его на полу в таблинуме[5] в луже вина среди опрокинутых чаш. Управляющий Прим громко пыхтя поднял его, уложил на кровать. Ничего не сказал. В этом доме подобные происшествия не обсуждались.

Первый раз он проснулся с именем на устах через несколько ночей.

Открыл глаза, и рот уже шептал чье-то имя. Три светильника горели. Гай внимательно осмотрел комнату. Никого. Перевернулся. Заснул.

Через десять дней повторилось. Через три недели — снова. Но на этот раз он не смог уснуть и лежал с открытыми глазами до рассвета. И чье-то имя настойчиво звучало в черепе, у самой кости. Мужское.

Однажды он проснулся со странным чувством — под ладонями все еще ощущался холодный шершавый камень, пальцы судорожно скребли по нему, пытаясь найти опору и остановить падение с лестницы. Он открыл глаза. Под ним — матрас. Он долго лежал, тяжело дыша, и рассматривал свои руки.

Дело было закрыто. Юноша совершил нападение, получил наказание по закону. Все правильно, все по справедливости.

Начал пить чуть больше. Еще одна чаша вечером, для сна.

В конце ноября пришла Сервилия. Она была из тех людей, которые понимают что что-то не так раньше, чем им это озвучат. Застала его за третьей чашей вина в середине дня, увидела лубок на запястье — лекарь наложил неделю назад после второго падения с кровати. Он объяснил: «Шел ночью за водой, оступился, не зажег светильника».

Они оба знали: человек, который держит ночью три постоянно горящих светильника, не ходит ночью без огня.

Она ничего не сказала. Во время обеда говорили о ее доме на Авентине, о каком-то споре из-за стены. Обычный человеческий разговор — Гай умело его поддерживал. Это было одним из немногих его безусловных талантов. Когда она уходила, он с нежностью смотрел на ее спину и думал: «Надеюсь, что она придет снова». Потом вдруг: «Нет, лучше бы вообще не приходила». И обе мысли были правдивы.

В декабре попросил управляющего: пусть мальчишка Дав по вечерам привязывает его ремнями к кровати. Сказал, что ходит во сне. Прим выслушал с выражением, которое означало только одно — мне хорошо платят и я делаю свою работу и не задаю лишних вопросов. Дав стал приходить вечером с ремнями от упряжи. Привязывал крепко.

Сервилия пришла снова в январе. Увидела четыре светильника вместо трех — он добавил однажды ночью, тихо, просто велел Даву поставить еще один в темный угол. Увидела ремни у изголовья. Чаши с вином. Спросила: «Отец, что случилось?». Он ответил: «Возраст, к весне пройдет». Она ушла. Вернулась через полтора месяца, посмотрела, ушла снова.

С февраля в доме появился неприятный запах — сырой, чужой, как от шерсти, намокшей под дождем и не просохшей до конца. Причем этот запах появлялся ночью, а к утру пропадал. Гай спросил Прима про сырость. Тот осмотрел, указал на пятно над ставней, в который раз пообещал заделать. Запах появлялся не каждую ночь, и именно для него это было хуже, чем если бы так пахло всегда.

В марте в одну из ночей один из четырех светильников оказался утром потушен. Тот, что освещал правый угол. Гай точно не гасил, Дав клялся, что не тушил тоже. Велел проверить щели и ставни — может сквозняк. Но ничего не нашли. Тогда велел добавить пятый светильник — для того угла отдельно. Дав молча принес и поставил.

А потом было прикосновение.

Ночью он вдруг почувствовал сквозь одеяло, как что-то слегка коснулось его щиколотки. Дернулся, насколько позволяли ремни, потом лежал едва дыша, всматривался в темные углы. Все пять огней горели. Никого. Разбудил всех слуг и велел искать крысу. Искали пять дней. Управляющий доложил с уверенным видом: «Нашли следы, поставили ловушки». Ловушки стояли неделю и в них никто не попался — но Прим об этом докладывать уже не стал, а Гай не спросил.

В том же марте имя всплыло прямо посреди заседания.

Гай вел какое-то мелкое дело о спорной собственности. Внимательно слушал обвинителя. И вдруг, подняв глаза от свитка, почувствовал пристальный взгляд — не увидел, но почувствовал какое-то незримое присутствие. Быстро обвел зал взглядом. Обвинитель монотонно говорил, ответчик задумчиво слушал, секретарь скреб по вощеной дощечке. Никто на него не смотрел.

Он отвлекся и потерял нить разговора. Пришлось просить повторить. Коллега слева удивленно покосился.

Вечером того же дня, сидя в пустом таблинуме над нетронутой чашей с великолепным фалернским вином, Гай вдруг вспомнил имя. Осторожно произнес его вслух. Тихо, почти беззвучно. Марк. Торговец тканями. Сорок три года, тихий человек с большими руками, которые держал сложенными на животе.

Гай попытался выкинуть это имя из головы, но не получилось. Взял чашу.

Жреца вызвал в апреле.

Сухонький, немолодой и аккуратный жрец пришел утром. Полностью обошел дом, понюхал воздух в кулине и в кубикуле, расспросил. Плохой сон, ощущение присутствия, ужасный запах. Жрец кивал — он слышал такое регулярно. Поэтому давно нашел всему этому рациональное объяснение. Сжег благовония, прочел что положено, взял плату. Уходя сказал: «Пройдет».

Но не прошло — уже через две ночи запах вернулся.

Гай лежал привязанным и чуял в темноте эту сырую вонючую шерсть и думал: «Жрец не помог. Взял деньги, но не помог». И что в мае будет Лемурия[6]. Праздник мертвых, которые умерли неправильно — без погребения, без обрядов, с незакрытым долгом перед живыми. Именно такими становились те, кого бросали в Тибр без монеты и без имени на камне.

Он отогнал эту мысль, но она довольно быстро вернулась.


Ночь Лемурии наступила в середине мая.

Гай проснулся в полночь без причины — просто открыл глаза, как будто кто-то тронул за плечо. В доме тихо. Пять огней. Привязан крепко.

Позвал Дава. Мальчишка пришел заспанным, развязал, стоял с выражением, с которым стоят, когда давно перестали пытаться разобраться в том, что вообще происходит у господина.

Гай быстро оделся и отправился в кладовку. Пошел босиком — так положено по обряду, это он помнил. Холодный мрамор обжигал ступни. В углу кладовки, в полутьме, нащупал большой мешок с черными бобами. Запустил руку внутрь: зерна были гладкими и слегка шуршали, перекатываясь. Отсыпал горсть и вернулся в атриум.

Стоял в центре и бросал бобы через левое плечо, не оглядываясь. Девять бобов. Громко выкрикивал слова, которые помнил с детства. Эти слова много раз повторял отец в этом же самом доме: «Этими бобами я откупаюсь, этими бобами я освобождаю себя и своих близких». Голос в пустом атриуме звучал слишком резко, слишком громко для ночи — слова падали в тишину, как камни в воду. Из дверей коридора смотрели двое: Прим и Фелий. Гай знал, что смотрят. Потом взял кувшин и умылся — обряд требовалось довести до конца.

Вернулся в кубикулу. Лег. Дав снова крепко привязал его и вышел.

Тишина.

Имени не было. Запаха не было. Ничего — только теплая ночь и пять ярких огней.

Он с облегчением подумал: «Помогло!» С этой мыслью, с улыбкой на губах, провалился в сон.

В нише у входа в коридор стояла Терция.

Она вошла за час до того, как он проснулся. Боковая дверь — с разболтанной петлей, которая выглядела закрытой если не толкать — этим вечером не была заперта, как не была заперта каждый вечер последние две недели. Утром накануне она прошла мимо Фелия на рынке и замедлилась на полшага. Вошла через кулину — темную, пахнущую остывшим жиром и луком, — через коридор, встала в нишу.

Слышала его шаги к кладовой. Слышала, как он возвращается в атриум. Слышала слова обряда — мать учила, и мать матери, и она знала их наизусть так же, как знала, в какой руке держать гребень для шерсти.

Медленно выдохнула через нос. Ждала дальше.

Когда сонный Дав прошел мимо в темноте, не заметив, — она подождала еще немного. Потом прошла через атриум, мимо девяти черных бобов рассыпанных по мрамору, и вошла в кубикулу следом.


Рассвет.

Первый косой луч сквозь ставню лег на пол — узкая полоса, в которой плавала пыль медленно и равнодушно. В это время весь дом был в самом глубоком сне, в предрассветном провале, из которого тяжелее всего подняться.

Гай открыл глаза. Первый порыв — проверить углы. Левый у сундука. Правый у ставни. Тот за дверью.

На его собственном стуле в углу сидела женщина.

Руки на коленях. Смотрела на него так, как смотрел ее муж в зале суда — без злости и без ненависти. Запоминала.

Он позвал слуг и голос его сорвался — вышел слишком тихим и тонким. Никто не пришел: Дав только лег, Фелий храпел на лежанке в конце кулины, остальные в предрассветном провале.

Терция встала и не торопясь подошла к кровати. Склонилась над ним. Гай Сервилий был привязан крепко — ремни от упряжи, сам просил покрепче. Ему только и оставалось смотреть снизу вверх на ее лицо, которое в рассветном свете было очень спокойным. Она смотрела ему в глаза.

Он хотел отвести взгляд, но не отвел. Не смог.

Она произнесла два слова.

Имя мужа. Имя сына.

Просто произнесла в его кубикуле, в его доме, у его изголовья.

Выпрямилась. Тихо ушла тем же путем: через атриум, мимо бобов, через кулину, через боковую дверь, которая захлопнулась почти без звука.

Через несколько минут появились слуги. Развязали. Спрашивали, что случилось.

Среди прибежавших стоял у порога и зевал раб Фелий. С едва заметной усмешкой он смотрел на хозяина. Гай смотрел на него. Оба все понимали и оба знали, что другой знает. Фелий отвел взгляд и ушел заниматься своими делами.

Гай смотрел в угол, где стоял стул. Пахло сырой шерстью — но чуть-чуть, едва заметно.

— Это просто сон, — зачем-то соврал себе он.

Потому что рассказать — значит объяснить. Объяснить — значит признать взятку. А признание взятки — конец всему. И этот конец будет не таким, как у Марка или Авла, а медленным и неизбежным, который будет тянуться годами. Гай понял: она это знала с самого начала. Убийство было бы слишком простым выходом для них обоих.

Теперь он будет жить, но жить с осознанием того, что она вошла. И что может войти снова. Что Фелий все еще работает в кулине. Что он не может попросить защиты, не объяснив от чего. Имена, которые она произнесла — он теперь знает, чьи они. Но от этого не становится легче.

Становится тяжелее именно потому, что теперь знает.

Бобы лежали в атриуме — девять штук на мраморе. Никто не убирал их до полудня. Слуги обходили стороной, как обходят то, к чему непонятно зачем прикасаться.

Бобы помогли или нет.

Лемур отступил — или это был не лемур[7].



[1] Кубикула (Cubicula) — спальня.

[2] Кулина (Culina) кухня.

[3] Гемониева лестница (Scalae Gemoniae) — одно из самых мрачных мест Древнего Рима, хотя и представляла собой самую обычную городскую лестницу в центре города. Функция была особой и намеренно публичной: преступников скидывали с верхних ступеней и если жертва выживала, то ее добивали внизу. Или выкладывали на ступенях тела уже казненных преступников. Через несколько дней тела сбрасывали в Тибр. Это было частью наказания, его продолжением после смерти. Лишение погребения в римском праве было не просто унижением — это было уничтожение человека в посмертии: без обрядов душа не могла обрести покой.

[4] Карцер (Carcer Tullianum) Карцер Туллиан, позднее известный как Мамертинская тюрьма. Находился у подножия Капитолийского холма, в нескольких десятках метров от Форума. Карцер был транзитным узлом, куда помещали в ожидании казни или решения Сената.

[5] Таблинум (Tablinum) кабинет.

[6] Лемурия (Lemuria) — праздник мертвых в Древнем Риме. Происхождение праздника относят к легенде о Ромуле и Реме: после убийства брата Ромул придумал этот ритуал, чтобы умилостивить дух Рема. Первоначально праздник назывался Ремурия. Отмечался трижды в мае: 9, 11 и 13 числа. Четные дни считались несчастливыми, и именно в нечетные дни можно было безопасно взаимодействовать с потусторонним.

[7] Лемур (Lemur) так называли мертвецов, умерших с незакрытым счетом перед миром живых. Тех, кого не похоронили по обряду, кто погиб насильственно, кого бросили без монеты для Харона, чье имя никто не произнес над могилой. Такие души не могли уйти окончательно и оставались бродить между мирами.

Загрузка...