Староста Аким, встретил меня низким поклоном.

— Заходи, кормилец, заходи. Дом мой — твой дом. Без тебя мы бы... не знаю, что бы и было.

Он указал на лавку у стола, на котором стоял глиняный кувшин с квасом и две деревянные чашки. Я принял приглашение, с благодарностью кивнув. Видя, что хозяин ждет рассказа, не стал тянуть.

— Порча, Аким, что легла на твою деревню, не случайная гостья. Её наводили. Намеренно. И на многих.

Лицо старосты помрачнело, в глазах мелькнул страх, быстро сменённый гневом.

— Подозревал я это... Сердце чуяло беду. Кто, сволочь? Из своих?

— Не знаю. Сила была чужая, но, чтобы провести такой обряд, нужна была точка опоры здесь, в деревне. Кто-то, кто позволил тени войти. Вспомни, — я отхлебнул кваса, — началось ведь не вчера. Месяца четыре-пять назад. Не появлялись ли тогда странные гости? Бродяги торговцы, нищие странники, может, знахари самозваные? Или... может, кто из своих вдруг поведение переменил?

— Нет... Вроде бы нет. Хотя... — Аким снова нахмурился, — Приезжали торговцы, да они к нам уже сколько годов ездят. Заказчики к кузнецу только что новые были….

Слова старосты подтвердили мою догадку. У кузнеца делал заказ купец из Мостичей. Заказывал заготовки под обереги. Одна такая заготовка, бракованная, осталась у кузнеца, чуть не сделав его вдовцом. Железка-то эта крепко к жене его присосалась, что твой клещ. «Оберег» впитывал жизнь и тепло вокруг себя и передавал своему хозяину. Если б не я, то женщина больше недели не протянула бы, иссохла до смерти.

Все указывало, что нужно ехать в Мостичи и искать купца, который такими «оберегами» промышляет.

Аким вдруг встал, поклонился снова, уже официально, от имени всей общины.

— Ведун. Мы все в неоплатном долгу. Ты спас нас от гибели. По обычаю, полагается тебе плата из общинного кошеля... — Он тяжело вздохнул и развёл руками. — Но кошелёк тот пуст. Падёж скота, неурожай... Мы едва сами сводим концы с концами. Прости нас. Но не подумай, что мы неблагодарны! Если тебе что нужно — скажи. Найдём, сделаем, помним, чем обязаны.

— Погоди благодарит, Аким, — поклады то мы понаходили, только то половина дела. Виновника то не нашли, а он снова порчу навести может. Так что вместо благодарности, вы бдите получше, стерегите дома и подворья. А лучше отбери нескольких мужиков понадежнее и дежурство по ночам заведите.

— Сделаю ведун, — сел староста на лавку, — я и сам с караул похожу. Больно охота гада изловить, что деревню нашу извести сподобился.

— Только, коли заметите кого, то хватать не спешите. Лучше проследите да мне потом расскажите. Или соберитесь гурьбой. В одиночку на черного колдуна али его помощника нападать не советую.

Вечер, проведенный в доме старосты, был неспокоен. Я лежал на жесткой лавке, прислушиваясь к ночным звукам деревни. Гнетущая мгла, окутавшая Подгоренки, отступила, но не исчезла. Она таилась на окраинах, в тенях под заброшенными избами, словно жирное пятно на воде, которое не может впитаться до конца. Это неприятное, чуждое чувство чужой злой силы, впитанное землей и стенами, невольно заставило память вытащить из самых потаенных уголков то, что я годами старался не тревожить.

Мне было семь. Нашу маленькую избушку на краю села пропитал запах болезни и смерти. Сперва слегла мать, потом отец. Не простуда и не хворь, а что-то иное, что медленно высасывало из них жизнь, оставляя лишь восковую кожу да горящие лихорадочным блеском глаза. Я чувствовал это. Для других это был просто тяжелый воздух, для меня же — густая, сладковато-горькая вонь, поднимавшаяся от самого пола, исходившая от стен. Мне было плохо, невыносимо. Я прятался на печи, забившись в угол, и плакал от бессилия и страха, не понимая, что со мной происходит.

Потом их не стало. Осталась я и старая-престарая бабка, мать отца. Ее дар был слаб, как тлеющий уголек, и знания ее обрывочны, как старые, полустертые письмена. Но она знала. Она смотрела на меня своими выцветшими глазами и понимала.

«Чувствуешь, внучек? Чувствуешь гадь?» — хрипела она, и я, рыдая, кивал. «Это порча. Лихая. Навели на твоих батю с матушкой, а ты, выходит, приоткрыт...»

Она не могла научить меня управлять даром, не знала заговоров сильных. Но она помнила одно — старую, как мир, науку. «Надо приучить себя, Мирон. Как пса сторожевого. Чтобы чуял ворога за версту. Чтобы душа вонь эту познавала в лицо».

И она начала поить меня отваром. Горьким, до тошноты, до спазмов в животе. Отваром полыни, заговоренной шепотком на отвержение скверны. Каждый день. Я плакал, вырывался, но она была непреклонна. «Пей, внучек. Иначе сгинешь, как они, или... хуже того, твоя душа к этой гнили привыкнет, и сама станет такой».

С тех пор прошло много лет. Я познал куда более сильные зелья, но тот детский ужас и тот горький вкус навсегда врезались в память. И теперь, стоило где-то близко появиться нечести или колдовству, язык мой вновь ощущал знакомую, предупреждающую горечь.

Я перевернулся на другой бок, с силой выдыхая воспоминания. Они были слабее, призрачнее, но все еще здесь. И завтрашний путь в город был единственной нитью, что могла вывести нас к тому, кто сплел эту черную паутину.

Утро началось с привычного ритуала. Во дворе меня ждал Буян, нетерпеливо бьющий копытом по утоптанной земле.

— Спокоен, друг, спокоен, — провел я рукой по его крутой шее. Взяв седло, я положил на него ладонь и произнес шепотом старый наговор: «Крепка спина, тверды ноги, зорки очи. Неси, друг, не подведи. Минуй нас стрела ворога, топь болотная, корень подколодный. Путь-дорожка скажется, под копытом катится».

Буян фыркнул, будто говоря: «Слышу, хозяин, будь спокоен».

На околице, у покосившегося креста, нас уже ждал Лукаш. Парень заметно волновался, но старался этого не показывать. За его спиной торчала рукоять старого ножа, а через плечо была перекинута котомка с припасами.

— Всё готово? — спросил я, проверяя тугую подпругу.

— Так точно, — кивнул он, стараясь говорить басом.

Мы двинулись в сторону большой дороги. Лес поначалу был светлым и доброжелательным, солнечные лучи пробивались сквозь листву, птицы пели.

С Лукашем я познакомился пару дней тому.

Парнишка лет шестнадцати, худой до того, что кости, казалось, проткнут кожу, но жилистый и крепкий. Он с неистовой, отчаянной силой рубил огромную плаху колуном. Рубаха на нем промокла от пота и прилипла к впалой груди. Каждый удар был резким, точным, будто он рубил не дерево, а невидимого врага. Но не это привлекло мое внимание. Вокруг него, в сумеречном воздухе, колыхался едва заметный глазу туман — холодный, сиротский, пахнущий одиночеством и страхом. Это был не физический морок, а след его душевной муки, его дара, который, не находя выхода, травил его изнутри.

Я подошел ближе. Он не сразу меня заметил, весь ушедший в свой яростный труд.

— Сильно бьешь, — сказал я спокойно. — Враг не выдержит.

Он вздрогнул, резко обернулся, и в его широко раскрытых глазах я увидел не испуг, а настороженность, готовность к отпору. Глаза были светлыми, почти прозрачными, и в их глубине мерцала та самая искра, что отличает видящего от слепца.

— Я никому не мешаю, — глухо проговорил он тогда, сжимая рукоять колуна. — Работаю.

— Знаю. Меня зовут Мирон. Я ведун. Староста Аким разрешил переночевать.

При слове «ведун» его напряженность не спала, но сменилась жгучим, ненасытным интересом.

— Ты... ты видишь их? — выдохнул он, и в голосе его прозвучала такая тоска и надежда, что сердце сжалось. — Теней этих... которые по ночам приходят?

— Вижу, — просто ответил я. — И не только теней. Ты — Лукаш?

Он кивнул, не сводя с меня глаз, словно боялся, что я исчезну.

— Они... они говорят со мной, — прошептал он. — Шепчут. Говорят, что я скоро умру, как родители.

— Врут, — отрезал я. — Большинство из них — просто шелуха, пустота, что питается страхом. Они сильны, только пока ты их боишься.

— А как не бояться? — в его голосе снова послышалась отчаянная нотка.

— Научиться. Узнать врага. Понять, чего он боится сам.

Я вынул из торбы небольшой мешочек с зверобоем и протянул ему.

— Возьми. Повесь у изголовья. Сегодняшнюю ночь они тебя оставят…

На следующий день парень уже помогал мне находить заклады и снимать порчу, наведенную на деревенские подворья.

Лукаш, шагая рядом, то и дело поглядывал на меня.

— Мирон... а в городе много колдовства бывает? — наконец не выдержал он.

— Всякого бывает, — ответил я. — Но там оно прячется иначе. Не в лесу и не в тени, а за каменными стенами, в шепоте купцов и в блеске монет. Городская скверна — она лицемерней. Запомни: камень и людская суета — плохая защита от Нави. Порой наоборот — они помогают тьме укрыться.

— А как ее там чуять? Там же столько людей, столько запахов...

— Дар твой должен стать тоньше, — объяснил я. — Не ищи вони, как в подгнившей избе. Ищи фальшь. Искаженные, больные узоры жизни среди здоровых. Как выискивает пастух хромую овцу в стаде. Это придет с опытом.

Мы вышли на большую дорогу — широкий, укатанный колеями тракт. И тут спокойный путь закончился. Из-за поворота, из-за зарослей лозняка, вышли трое. Мужики в потертых зипунах, с дубинами и ножами за поясом. Лица были не голодные и отчаянные, а наглые и жадные.

— Стой, купец! — крикнул самый крупный, бородатый, преграждая путь. — Покажи, что за товар везешь, может мы чего купим.

Я остановил Буяна. Лукаш судорожно сжал рукоять ножа.

— Я не торговец, — спокойно сказал я. — Не продать ни дать мне вам нечего. Своей дорогой идите, и нам не мешайте.

Бородач осклабился, оглядывая Буяна.

— Конь-то хорош! И сабля у пояса... И сумки не пусты, небось. Нет уж, добрый человек, поделись с голытьбой!

Переговоры были бессмысленны. Я видел в глазах татей тупую уверенность в своей силе. Был бы я один, не стал бы связываться, ускакал бы. Но Лукаша бросать нельзя.

Я вздохнул и без спешки спустился с коня. Верхом отбиться было бы легче, но так могут ранить Буяна. Став на ноги, первым движением отстегнул от седла небольшой, но прочный деревянный щит, обтянутый кожей.

— Лукаш, отойди и не мешай, — тихо приказал я.

Бородач атаман решил, что ждать дальше нельзя и с дубиной наперевес ринулся на меня. Я принял удар на щит, и тут же нанес короткий рубящий удар саблей по его дубине, отсекая конец. Второй, поменьше, с ножом, попытался зайти сбоку. Я отшатнулся, прикрываясь щитом, и ударил его рукоятью сабли в лицо, услышав хруст.

Лукаш, забыв о приказе, с криком бросился на третьего разбойника, того, что помоложе, с простой палкой. Парень не умел драться. Он неловко и слишком широко махнул ножом, разбойник легко увернулся и, оскалясь, занес свою дубину для удара по голове. Мне пришлось резко отклониться от бородача, подставив ему спину, и броситься к ученику. Я успел подставить щит между Лукашем и дубиной. Удар пришелся по краю, раздробив край щита в дребезги, но моего помощника от переломанных костей блок спас. Развернувшись на каблуках, я коротким уколом сабли проткнул горло нападавшему на Лукаша.

Оглянувшись, я увидел, что бородач, оправившись, с ревом летит на меня с обломком дубины. Уклониться было некуда. Я принял его на саблю. Острое железо вошло под ребра, и он рухнул, как подкошенный бык. Второй, с разбитым лицом, пытался подняться. Я подошел и хотел добить, но подумал и развернув саблю, ударил плашмя, лишая сознания, но не жизни.

Пару минут у меня ушло, чтобы обыскать и проверить, что оружия у душегуба больше не осталось. После чего достал щепотку тертого корня бодрюна и насыпал ему под нос. Вдохнув жгучий порошок, тать сразу очнулся и закашлялся. Осмотрелся вокруг и уставился на меня, трясясь от страха.

— Встань, — сказал я, тяжело дыша. — Твои товарищи мертвы.

— Не убивай! Пощади! — завопил он, закрывая голову руками.

— Я не буду тебя убивать, — я вытер клинок о траву и вложил саблю в ножны. — Но за твою жизнь ты заплатишь работой. Возьми своих побратимов и похорони. По-людски, в земле, с молитвой, если знаешь. Чтобы не плодить упырей и вурдалаков в этом лесу. Понял?

— П-понял! Сделаю! — он закивал, не веря своему счастью.

— И дай клятву. Клятву, что никогда больше не поднимешь руку на путника. Ни ради еды, ни ради денег.

Он тут же начал бормотать:

— Клянусь, клянусь всем святым! Никогда больше!

Я подошел к нему вплотную, мне нужна была его кровь. С разбитого носа капали алые капли, я набрал в ладонь немного заговоренной соли и поймал пару капель крови, смешал и полученной кашицей начертил на его лбу знак. Затем положил руку ему на голову. Он затрясся сильнее.

— Слушай теперь меня, — мой голос зазвучал иначе, обретая металл и силу ведовства. — Клятва дана. И скреплена она будет не страхом, а правдой. Отныне, если ты снова возьмешь в руки оружие с дурным умыслом, твоя собственная рука обратится против тебя. Твоя жадность станет твоей петлей.

Я не стал накладывать сложных заклятий, но вложил в слова простую и железную волю: нарушение клятвы принесет ему неисчислимые беды. Он почувствовал это, его глаза округлились от ужаса.

— Убирайся, — сказал я, отпуская его. — И помни о могилах.

Мы двинулись дальше, оставив его копать яму. Через пару часов пути, свернув с дороги к ручью, устроили привал. Лукаш молчал и был бледен. Я развел костер, поставил котелок с кашей, а рядом — меньший, с водой.

— Всякая первая схватка — урок, — сказал я, не глядя на него. — Ты хотел помочь. Это похвально. Но порыв без умения — смерть. Ты чуть не погиб сам и подвел меня.

Он молча кивнул, глотая слезы.

— Хватит. Учиться будем.

Пока еда готовилась, я дал ему в руки обломок своей палки-посоха, будет ему меч, а сам взял другой.
— Забудь про нож. Сейчас учиться будем правильному бою. Основа — щит. Почему он важнее меча или копья?

Лукаш неуверенно пожал плечами.

— Потому что щит — это твоя жизнь, — сказал я. — Меч наносит раны, копье убивает на расстоянии. Но щит спасает тебя. Он позволяет тебе ошибаться, выживать в первой стычке, пока твой противник уже истекает кровью. Сильный воин с щитом победит умелого фехтовальщика без оного в девяти случаях из десяти. Запомни: сначала научись защищаться, потом — атаковать. А тати, что на нас напали — дурачье. Полезли с дубинами на воя с щитом и саблей. Еще и вышли пешими против конного. Да, Буян и без меня их потоптать мог.

— Так ты их не боялся совсем? — удивился Лукаш.

— Почему ж не боялся? Совсем не боится только дурак. Боялся, что коня ранят, что зацепят случайно, еще, что, может не всех приметил, и из-за кустов стрела прилетит… А особо испугался, когда ты под дубину сам кинулся… Ладно, давай лучше поучу тебя малость.

Мы провели несколько минут на приемах: как держать щит, как подставлять его под удар, как двигаться. Потом каша была готова. Мы поели, и я снова поставил котелок на огонь, на этот раз бросив в него охапку сушеной полыни.

Горький, знакомый мне с детства запах разнесся по поляне. Лукаш поморщился.

— Это... зачем?

— Для тебя, — я помешал отвар. — Твоя душа открыта, но не обучена. Ты чувствуешь скверну, но она тебя отравляет. Этот отвар... он как прививка. Он научит твой дух распознавать яд и противостоять ему. Пить его будет противно. Очень.

Когда отвар остыл, я налил ему в деревянную чашку. Лукаш посмотрел на темную, горько пахнущую жидкость с ужасом.

— Пей. Медленно. До дна.

Он сделал первый глоток — и его тут же вырвало. Он стоял на коленях, бледный, трясясь. Я ждал. Он глубоко вздохнул, сжал чашку так, что костяшки пальцев побелели, и снова поднес к губам. Глоток. Другой. Его тошнило, слезы текли из глаз, но он продолжал пить, с трудом, но методично опустошая чашку.

Когда он закончил, он сидел, тяжело дыша, весь в поту.

— Молодец, — сказал я просто. — Первый шаг самый трудный.

Мы собрали вещи и тронулись в путь. Лукаш шел, пошатываясь, его било мелкой дрожью — то ли от пережитого боя, то ли от действия отвара. Пройдя так с полверсты, я остановил Буяна.

— Дальше так не дойдешь. Держись за стремя.

Он послушно ухватился за кожаную петлю. Еще через некоторое время я слез и помог ему взобраться в седло.

— Сиди. Держись. Буян тебя понесет.

Сам же я пошел рядом, держа коня под уздцы. Парень сидел, сгорбившись, прикрыв глаза, но я знал — его дух в этот день закалился куда больше, чем тело. И это было только начало.

Город Мостичи встретил нас шумом, гулом и странной смесью запахов — от аромата свежеиспеченного хлеба до едкой вони с ближайшего кожевенного завода. Лукаш шел рядом, широко раскрыв глаза, и я видел, как он инстинктивно съеживается от этой какофонии жизни, столь непохожей на тихое умирание Подгоренок.

Мы нашли постоялый двор «У Седого Дуба» на одной из улочек, что подальше от главной площади. Место выглядело небогатым, но опрятным. Конюшня была прочной, а во дворе сушилось свежее сено — хорошие знаки для путника.

Хозяин, коренастый мужчина с умными, бегающими глазками, представился Прохором. Я снял небольшую горницу с двумя лавками, заплатив вперед.

— Парню нужно отлежаться, — пояснил я, кивая на Лукаша, который действительно выглядел измотанным после дороги и приема отвара.

Оставив Лукаша в комнате, я спустился в общую трапезную. Заказал щей и каши, устроившись в углу, откуда был виден и вход, и большая часть зала. Привычка.

В трапезной хозяйничала дочка хозяина, девка лет восемнадцати, звали ее, как я позже узнал, Аленкой. Проворная, глазастая, с хитрой искоркой во взгляде. Она ловко расставляла миски и кружки, перекидываясь шутками с постояльцами. Я заметил, как ее взгляд задержался на Лукаше, когда тот, оправившись, робко спустился вниз. А потом — настойчивая, ободряющая улыбка, брошенная именно ему. Парень смутился, покраснел и уткнулся в еду.

Когда Прохор подошел спросить, все ли в порядке, я кивнул.

— Все сытно, хозяин. Спасибо. А народ у тебя какой тихий, слава Богу. Не то что на других дворах.
— Да уж, благости просим, — вздохнул Прохор. — Нынче народ пошел озорной, а у меня заведение благочинное.
— Кстати, о деле, — перевел я разговор. — Много ли в городе купеческих лавок? И не слыхал ли ты о купце по имени Семен? Торгует разными диковинками, оберегами, говорят.

Лицо Прохора стало непроницаемым.
— Лавок — как грибов после дождя. А Семенов этих, прости Господи, в каждом десятке домов по одному. Не знаю я такого. Может, приезжий он был?

Он ответил слишком быстро, слишком гладко. И в тот миг, когда он говорил, я уловил едва заметное движение его глаз в сторону Аленки, которая как раз проходила мимо. Та на секунду замерла, будто прислушиваясь, и продолжила свой путь.

Позже, когда мы поднимались в горницу, я тихо сказал Лукашу:

— Будь настороже. Здесь что-то нечисто. Хозяин врет, а дочка его слишком уж на тебя засматривается.

— Да она... просто приветливая, — пробормотал Лукаш, но в голосе его слышалась неуверенность.

Ночь опустилась на город, но сон не шел ко мне. Горечь полыни на языке, слабая, но назойливая, не отпускала. Я лежал в темноте, вслушиваясь в звуки: скрип половиц, храп из соседней горницы, отдаленный лай собак. И тогда я уловил другой звук — тихий, скребущий, будто по стене снаружи кто-то проводит когтями. Потом — едва слышный шепот за дверью.

Я медленно, без единого шороха, поднялся с лавки, рука легла на рукоять ножа. Но атака пришла не через дверь. Из-под порога, из щелей в полу, пополз густой, удушливый дымок, пахнущий гнилым листом и мертвой землей. Дурман. Не смертельный, но усыпляющий волю, погружающий в тяжелый сон.

Когда понял, откуда пришла опасность, то уже успел вдохнуть отравы. Ноги стали ватными, перед глазами поплыли тени.

Я задержал дыхание, вернулся к своим вещам, нашарил в торбе пучок сушеного зверобоя и шалфея, прижал к лицу. Резкий, чистый запах трав вступил в борьбу с дурманящим смрадом, оттесняя его.

В этот момент я услышал звук открывающейся двери и, сжав нож, приготовился к нападению. Хотел встать, но колени подвели, и я снова сел на лавку. Боец из меня сейчас не ахти. Еще и перед глазами плывет.

Послышался шорох, потом еще. Звук шел от противоположной стены, где была лавка Лукаша. Я толкнулся спиной и прыгнул вперед, благо между лавками всего пара шагов. До лавки я добрался, но она была пустой, Лукаш пропал!

Нужно было срочно вернуть себе ясность мыслей. Я достал порошок бодрюна, которым приводил в чувство душегуба в лесу, поднес к лицу. В нос словно пару раскаченных гвоздей вбили, но в голове и перед глазами сразу прояснилось Дверь в коридор была распахнута, в горнице я был один. Значит Лукаша действительно увели.

Я ринулся вдогонку, было темно, постояльцы все спали по своим горницам. По лестнице я спустился в трапезную, где при тлеющей лучине один за столом сидел Прохор и пил.

— Где мой парень? — спросил я, подходя к столу. От мужика крепло пахло брагой.

— Твой? — Прохор поднял на меня подзабывшие глаза, — На двор побежал, Без рубахи, побежал, срамник. Э-э-х!

Вздохнув горько, мужик опрокинул в себя кружку и утершись рукавом, собрался что-то сказать. На лице его отразилась борьба каких-то мыслей, после чего он махнул рукой и, ничего не сказав, снова налил себе браги.

Спотыкаясь в полутьме, я добрался до двери, ведущей во двор. Благо ночь была лунная и снаружи было хорошо видно. Лукаш стоял у плетня согнувшись, и дергался, издавая характерные звуки.

Когда остатки ужина окончательно вышли из него, Лукаш, бледный как полотно, разогнулся и посмотрел по сторонам. В руке он сжимал нож, заметив меня, вздохнул и опустил свое оружие.

— Горечь... — выдохнул он, вытирая покрытий испариной лоб меня. — Мирон, я почувствовал горечь... как ты говорил и… Кто она, Мирон?

В его глазах читалась не только паника, но и первая, горькая победа над тьмой. На ноже, который он продолжал сжимать была кровь.

«Спокойно. Выдыхай. И расскажи всё по порядку. Это сейчас важнее всего».

Мы вернулись в трапезную. Прохор все так же сидел за столом, уставившись в пустую кружку, но даже сквозь тяжелый хмель на лице пробивалась тревога.

Я усадил Лукаша на лавку, заставил сделать несколько глотков воды из своей фляги. Парень начал говорить, сбивчиво, запинаясь, но постепенно слова обрели стройность.

«Она... Аленка... позвала меня. Шепотом из-за двери. Сказала, что кто-то чужой в горнице у нее был, испугал ее, и она боится одна заходить. Я... я пошел. В голове был туман, ноги сами несли».

Он замолкал, сглатывая ком в горле, и продолжал.
«В горнице никого не было. Тихо. Она стала говорить... Говорила, какой я смелый, как она мне благодарна... Глаза такие... ласковые». Лукаш сгорал от стыда. «Потом... подошла вплотную. Руки запустила в волосы... потом стянула с меня рубаху... Говорила всякие... срамные слова».

Он снова замолчал, и по его лицу было видно, как он заново переживает тот миг.
«И тут... во рту стало горько. Словно полынь самую крепкую пожевал. И я на нее взглянул... и увидел». Голос его стал тише, но тверже. «Лицо будто поплыло. Ласковости не осталось, а появились... хищные черты. Глаза стали холодные, жадные. Я испугался, попытался оттолкнуть, но она... она стала сильнее, железной хваткой впилась в меня, тянула к себе... и улыбалась, предвкушала...»

Лукаш сжал кулаки.
«Тогда я... я вспомнил нож. Не помню, как достал. Выставил перед собой, чтобы она отступила... А она... она сама на него напоролась! Я даже не толкал! Просто держал, а она... налетела грудью. Послышался хруст, будто сухую ветку сломили. Она ахнула, разжала руки... и я побежал. Выбежал во двор, и меня тут же вывернуло».

Рассказ был закончен. Я перевел взгляд на Прохора. Хозяин сидел, не двигаясь, его лицо было серым, как пепел.

— Прохор, – сказал я тихо, но так, чтобы каждое слово врезалось в сознание. – Ты слышал? Твоя дочь. Рассказывай теперь ты. Всю правду.

Он замотал головой, пытаясь найти оправдание, но в его глазах читалось отчаяние человека, припертого к стене.
«Не знаю я ничего... Дочь она моя, Аленка...»

—Не лги! – мой голос прозвучал как удар хлыста. — Я ведун. И я чувствую исходящую от нее мерзость. Лукаш ее ножом пырнул, а она, выходит, жива-здорова и тебя, пьяницу, здесь сторожит? Говори, пока я не начал выпытывать правду иными способами».

Угроза подействовала. Прохор сломался. Его могучие плечи ссутулились.

— Ладно... всё... Всё расскажу, — Он тяжело вздохнул. —Жена моя и дочь... настоящая, кровная моя Аленка... умерли. Весной. От горячки. Собственными руками их в землю опустил...

Он вытер лицо рукавом, и голос его задрожал.
— А через неделю... она вернулась. Стоит на пороге, улыбается: «Я, батя, выздоровела, отпустили меня». Я-то знал, что хоронил их... Но сердце... Сердце так хотело верить! Сам себя убедил, что это чудо, что ошибся...

— И ты поверил? – не удержался я.

— Поверил! – с горькой силой выкрикнул Прохор. – Она же... она была как родная! Хозяйка отменная. По дому хлопочет, еду варит, одежду мне чинит... Всё как при настоящей дочери, даже лучше. Дела на постоялом дворе пошли в гору, словно кто благословение на нас ниспослал. Постояльцы хвалят, денег в кассе втрое больше прежнего...»

—Но? – подвел я его.

—Но... – Прохор опустил голову. – Но странной стала. По ночам пропадает. А еще... с постояльцами молодыми заигрывать начала. Словно не девичий стыд забыла, а вовсе его не имела. Пытался я ее приструнить... так она на меня, на родного отца, шипит, глаза зеленеют... и такой страх на меня находит, что слова вымолвить не могу. От стыда и бессилия... и запил я. Дела-то идут хорошо, а жить невмоготу. Чувствую – позор неминуем. Рано или поздно слухи пойдут...»

Хватило. Правда, как гнилой зуб, была вырвана. Я достал из своей торбы маленький глиняный пузырек.

— Дай руку.

Он безвольно протянул мозолистую ладонь. Я капнул ему на запястье несколько капель прозрачной жидкости, пахнущей мятой и чем-то металлическим.

—Вот. Потри виски.

Прохор повиновался. Через несколько секунд его глаза прояснились, дрожь в руках утихла. Он посмотрел на меня трезвым, полным ужаса взглядом.
«Что... что с ней? Что в мой дом вселилось?»

—Сейчас и узнаем, – сказал я, поднимаясь. – Веди нас к ней. В ее горницу.

Поднявшись наверх, мы остановились у двери в комнату Аленки. Я кивнул Лукашу: «Готовься. Услышишь мое слово – хватай ее. Со всей силой. Не смущайся, что девица, перед тобой не девица».

Я распахнул дверь.

Аленка сидела на лавке у окна, купаясь в лунном свете. На ней была простая ночная сорочка, и казалось, никакого ранения на ее груди нет. Она подняла на нас насмешливый взгляд.

— Ах, вот и непутевый кавалер мой вернулся, – сладко проговорила она, уставившись на Лукаша. – И подкрепление привел. Ну что, милый, сперва сам к девке в постель полез, а потом, сробев от неумения своего, убежал, как заяц? И ножик твой игрушечный – букашку им, а не девушку пугать.

Лукаш сжал кулаки, но молчал, помня мой наказ.

— Хватит лицедейства, летавица, – холодно произнес я. – Мы знаем, кто ты.

На ее лице мелькнуло удивление, быстро смененное злобой.

— Какие глупости...

— Лукаш! – крикнул я.

Парень рванулся с места с той же отчаянной скоростью, с которой бросался на разбойника. Он схватил ее сзади, обхватив руками так, что хрустнули кости. Она вскрикнула – уже не девичьим голосом, а тонким, хищным визгом. Я в два шага подскочил к ней, наклонился и, не обращая внимания на ее дергающиеся ноги, сорвал с ее ног короткие, почти игрушечные сапожки из мягкой кожи.

И тут же ее облик изменился.

Она не превратилась в урода или старуху. Нет, перед нами все так же была молодая и привлекательная женщина. Но наивная девичья мягкость исчезла без следа. Черты лица заострились, взгляд стал жестким и опытным, в уголках губ залегла привычная к насмешке складка. Она выглядела на соблазнительную, знающую себе цену женщину лет тридцати, в чьих глазах читалась вековая умудренность.

— Ну вот и твой истинный лик, – сказал я, отступая на шаг. – Летавица. Дух, что приходит с падающими звездами. Любишь рассветы, умеешь летать в этих сапожках... и принимать облик любого, чтобы по ночам вытягивать жизненные силы у тех, кого соблазнишь.

Прохор, стоя в дверях, ахнул и прислонился к косяку, словно у него подкосились ноги.

Летавица перестала вырываться. Ее тело обмякло в руках Лукаша.
— Отпустите, – тихо, но внятно попросила она. – Отдайте сапожки. Я не сделала вам ничего плохого.

— Ничего? – я указал на Лукаша. – Парня чуть не свела в могилу.

— Он жив! – воскликнула она с горячностью. – И все они живы! За без малого год, что я здесь, я никого не заморила! Ни до смерти, ни до болезни! Я брала понемногу, по капле... и внушала им, чтобы забыли обо мне или молчали. Я... я не люблю убивать. Мне нужно было место... сытное, теплое. Здесь было хорошо. Я боялась его потерять и была осторожна.

Я знал, что она говорит если не чистую правду, то близко к ней. Летавицы не были по природе ни добры, ни злы. Они были иными. Но знание это не отменяло ее вины.

— Ты питалась людьми, как упырь, – безжалостно сказал я. – Обманом.

— Отпустите, – снова взмолилась она, и в ее голосе зазвучала неподдельная мольба. – Клянусь утренней зарей, я больше не буду! Никогда! Я уйду далеко-далеко. Взамен... я помогу вам. Я многое вижу, многое слышу.

Мне нужно было принять решение. Уничтожить ее было бы проще и безопаснее. Но я вспомнил слова Путяты: «Сила силы не ищет, Мирон. Иной раз и дух нечистый может стать союзником, если интерес у вас общий».

— Что ты знаешь о происходящем здесь, в округе? – спросил я. – О черном колдовстве, что легло на окрестные земли? И о купце Семене?

Летавица встрепенулась, почуяв шанс.
— Купца Семена я знаю, – быстро заговорила она. – Он бывал здесь. Он... раскусил меня. С первого взгляда. Но не стал выдавать. Вместо этого потребовал услуг от меня и Прохора.

Все мы посмотрели на хозяина. Тот, бледный, кивнул.
— Так... Верно. Заставлял передавать слухи о путниках, о том, кто куда едет, с каким товаром... И кое-что из вещей постояльцев незаметно забирать.

— А о колдовстве? – настаивал я, возвращаясь к летавице. – О черной силе, что душит Подгоренки?

Она задумалась на мгновение.
— Сила эта... старая. Идет из-под земли. Из курганов, что в лесу за рекой. Я летала там... Чувствовала, как от них веет холодом и тлением. А еще... – она посмотрела на меня своими бездонными глазами, – монах. Весной приходил с Семеном худой, молчаливый монах. Не наш, не православный. Он спрашивал о тех же курганах. О «камнях с письменами предков». И с ним была девушка... но от нее пахло не жизнью, а тишиной. Глухой, мертвой тишиной.

Обрывки сведений начали складываться в кусочки картины. Монах-еретик, курганы, черное колдовство, купец-посредник... Летавица была лишь мелкой плутовкой на фоне чего-то гораздо более масштабного и страшного.

Я посмотрел на ее сапожки в своей руке, потом на ее умоляющее лицо. Уничтожить ее? По вине ли будет наказание? Милосердие по отношению к нежити опасно и обычно не оправданно, но…

— Лукаш, отпусти ее.

Парень с удивлением посмотрел на меня, но ослабил хватку. Летавица отшатнулась от него, потирая затекшие руки.

— Заберешь свои сапожки назад, когда мы покинем этот двор, – объявил я. – И помни свою клятву. Если я услышу, что ты снова вредишь людям, я найду тебя. И на этот раз разговор будет коротким.

Я достал нож и отрезал у одного сапожка уголочек от голенища. Летавмца дернулась, словно ей отрезали палец, но стерпела. Отрезанный кусочек я пересыпал солью, завернул в тряпицу и спрятал.

— Понимаешь, зачем я это сделал?

Аленка кивнула, дернув глазом, потом добавила опустив голову.

— Не бойся, искать меня не придется. Мне понравилось жить с людьми. Я не желаю им зла.

— Куда же ты теперь подденешься, — спросил Прохор.

— Вернусь в лес, найду себе тихое место, — пожала плечами летавица, — сил я накопила. Буду слушать звезды, рассветы встречать, а как накопленное утечет, усну.

— Уснешь навсегда? — осипшим голосом спросил мужик?

Та только передернула в ответ плечами.

Летавицы потому и тянутся к людям, что без тепла они угасают. Говорят, что рассветное солнце может их согреть, потому они так и любят зорю встречать. Только видно мало тепла в рассветном солнце, вот и ищут людского. Рождаются эти создания от упавших звезд, потому тянутся к свету и теплу, но любят ночь, а не день. Дневное солнце их слепит, сил лишает.

— Я с тобой пойду, — неожиданно заявил Прохор, — есть у меня в верстах пяти от города в лесу сторожка. Молодым еще ставил, как охотится любил. Место тихое и красивое, ручей там, рядом, рощица березовая и луг и дикими травами, куда косули захаживают…

— Постой, Прохор, — удивился я, — ты что сам с нежиться хочешь жить в лесу? Может тебе еще настойки отрезвляющей накапать?

— Не нужна мне твоя настойка, ведун, — зло ответил мужик, — а только жить мне больше не для кого. Жена с дочкой сгинули, родни у меня нет, в городе только из-за заработка живу. А на кой мне одному тот заработок?

— Ты не молод, но можешь еще жениться, детей завести…

— Не хочу! Любавы моей не вернешь, а другой жены себе не хочу. А Аленка, — Прохор поморщился, называя летавицу именем умершей дочери, — почитай ближе ее у меня и нет теперь никого. Будем вместе с ней доживать.

— А не боитесь? — не удержался Лукаш, —Не боитесь, дядька, что она вас выпьет?

— А коли ей невмоготу без этого, то пускай и выпивает. Я от нее окромя добра ничего не видел, если б не она, я давно б грех на душу взял, да руки на себя наложил.

Летавица сделала пару неслышных шагов и положила ладони мужику на плечо.

— Спасибо, Прохор.

Я посмотрел на них, не зная, что подумать. Дивные вещи случаются. Летавица же подняла на меня глаза.

— Я ведь за ним в город пришла. Чуяла мужскую силу. Настоящий муж заботится о ком-то хочет. А он семью потерял и не знал кому тепло отдавать.И про жену он правду сказал. Я потому дочкой и обернулась, что женой он меня точно не признал бы, любил ее очень. Ты ведун, дурного не думай. Я о нем заботится буду, как если бы и правда дочкой была.

Утро застало нас за скромным завтраком в опустевшей трапезной постоялого двора. Прохор вежливо, но настойчиво заставил съехать всех постояльцев.От былого уюта не осталось и следа; дом словно вымер, и только мы с Лукашем нарушали гнетущую тишину. Пахло остывшей печью и пылью.

Спустился Прохор. Лицо его было серьезным и собранным, хмельной туман окончательно рассеялся. На лавку он бросил дорожный мешок.
— Собираюсь, — коротко бросил он, отвечая на мой немой вопрос. — Отведу Аленку в сторожку, что в лесу. А потом вернусь, продам это хозяйство скопом да двинусь к ней. Жить тут больше все одно не смогу.

Он подошел к столу и поставил передо мной небольшой, туго свернутый сверток из грубого холста.
— Это тебе, ведун. За твою доброту... что жизнь ей подарил. И мне, старику, смысл. Не богатый дар, но, думаю, тебе пригодится.

Я развернул сверток. Внутри лежал ножны из темной, почти черной кожи, украшенные тиснением в виде спиралей, похожих на бегущие облака. В них был тяжелый, отлично сбалансированный нож. Клинок был из дамасской стали, а рукоять — из мореного дуба, в который была вставлена плоская, отполированная до зеркального блеска пластина черного обсидиана.

Слукавил старик, за такой клинок пару хороших лошадей выручить можно. Но от подарка не откажусь, потому как обсидиан мне пригодится может. Сам думал искать, а тут доля принесла этот клинок.
— Вулканово стекло, — пояснил Прохор, видя мой интерес. — Говорят, оно нечистую силу отражает, как зеркало. Мой дед, бывавший в дальних краях, привез. Для меня вещь бесполезная, а тебе, поди, в хозяйстве сгодится.

Я кивнул, проверяя остроту лезвия. Подарок был ценным не только из-за обсидиана, но и из-за качества стали и работы. Я пристегнул ножны к поясу, рядом с саблей.
— Благодарю, Прохор. Дар к месту.

Нож этот мне и вправду пригодился и не раз

Семена в лавке мы не застали. Зато в доме, где он жил я нашел подвал со следами крови. Купец приносил людей в жертву, копил черную силу в каменном алтаре. Через пару дней мы догнали гада и прикончили, но история на этом не закончилась. Монах, которому он служил успел пробудить то, что дремало в старом кургане. Монаху это пользы не принесло, страж кургана загрыз чернокнижника. Меня же с Лукашем белый волк не тронул, но не благодаря моему ведовству.

Нас спасла девочка отроковица, которую монах собирался принести в жертву. В девочке текла кровь воина, что был похоронен в кургане и страж ее не тронул, дал уйти. Только по всей округе того места стало не протолкнуться от всякой нечисти. Так и лезло всякое, чему место в Нави, а не в мире, где люди живут.

Вот тут мне нож с обсидианом стал большим помощником. Не терпит этот камень колдовства и всего, что с другой стороны в Явь проникло. Сколько духов нечистых да злых обратно отправил, уже и не сосчитать. Лукаш возмужал за те дни, стоял крепко со мной спина к спине.

Думаю, вырастет из него ведун не хуже меня, а то и посерьезнее.

Раз на привале, пока грелась вода в котелке, завел он разговор. В тот день мы с трудом отбились от двух навок, что повстречали у обезлюдевшего хутора. Большую, семью, что там жила, навки извели под корень, не пощадили даже малых детей, хотя обычно невинные души эти твари обходят стороной, не трогают. Но порча, что поселилась на ближайших землях сделала этих порождений Нави намного злее и сильней.

— Мирон, а думаешь, они живы? Прохор с той... летавицей?— спросил Лукаш, сгребая горячие угли под котелок.

— А тебе как чуется? — переспросил я, как часто это делал в последнее время. Я отошел от костра к лошадям и достал из седельной сумки сверток. Вернувшись протянул Лукашу треугольный кусочек красной кожи.

Тот взял в руку отрезанный мною край голенища от сапожка Аленки, потом прикрыл глаза, прислушиваясь к своим ощущениям, к тому самому дару, что окреп в нем за это время.
— Чую... тишину. Но не мертвую, как от той девочки-тишины. А спокойную. Как в лесу после восхода солнца. Думаю, живы. И все у них... хорошо. По-своему.

— Мирон, а мы правильно тогда поступили? С летавицей этой... Аленкой? — глядя на пламя, спросил Лукаш. Он уже не был тем испуганным юнцом, голос его звучал твердо, но в нем слышалось сомнение.

Я помешал угли в костре, наблюдая, как искры уносятся в ночную тьму, словно падающие звезды.
— А как думаешь ты? Прошло время. Многое увидел. Твой ответ теперь важнее моего.

Он помолчал, собирая мысли.

— С одной стороны... она нежить. Питалась чужими силами. Обманывала. По нашему ведовскому закону надо ее уничтожить. Это было бы просто и понятно.
Он бросил в огонь сухую ветку.

—Но... она не была злой. Жаждущей смерти. Она была... одинокой. Искала тепло. Как и Прохор. И они нашли его друг в друге. Мы могли все разрушить, но подарили им шанс. И, поступив не по правилам, возможно, поступили... по-человечески.

Я кивнул, удовлетворенный его ходом мыслей.

— Запомни, Лукаш. Наша сила дана нам не для того, чтобы слепо уничтожать все, что не похоже на людей. Она дана, чтобы видеть суть. Зло — это не природа, а выбор. Та девушка-тишина, что была с монахом... Она была на грани Нави и Яви. Ты тогда поделился с ней силой, вернул в мир живых… А ведь она могла стать чудовищем куда страшнее тех навок, что мы сегодня успокоили. Монах не собирался давать ей выбор, она была для него пустым сосудом. Ты помог ей, чуть не лившись жизни сам. А потом решение нужно было принимать уже ей. Эльза отказалась от большой силы и помогла нам…

Я всыпал в забурлившую воду подготовленные травы и отгорнул часть угольев, чтобы сильно не кипело.

— А летавица — выбрала жизнь, пусть и странную для нас. Она выбрала заботу о старике, который стал ей отцом. А Прохор выбрал простить существу, которое заняло место его дочери, и обрести в нем утешение. Их выбор сделал их... чем-то большим, чем просто нежить и просто человек».

— Значит, сила — это не только рубить и жечь? — уточнил Лукаш.

Я с грустью посмотрел на парня, который следил за пляшущими языкам пламени. «Рубить и жечь» нам с ним предстояло еще много.

— Сила — это прежде всего понимание, — поправил я. — А потом — решение. Иногда самое сильное решение — это пощада. Она порождает такие узоры в ткани мира, которые никакое уничтожение не создаст. Семена и монаха мы уничтожили, и это было правильно. Их выбор был злом. Но история с летавицей... она, как этот обсидиан, — я потрогал рукоять ножа, — отражает не только нечисть, но и свет. Она напоминает, что даже из падающей звезды, холодной и далекой, может родиться что-то, что потянется к костру и найдет возле него свое место.

Лукаш задумчиво смотрел на угли. В его светлых глазах огонь отражался зелеными и багровыми искрами.

— Спасибо, Мирон. За то, что забрал меня тогда из Подгоренок…

Не уверен, что он до конца понял, за что благодарит. Дар у него сильный, куда сильнее моего, оттого и глаза такие. Не мог я пройти тогда мимо. Тот, кто так сильно открыт для Нави слишком опасен для людей. Учитель мой Путята меня по головке бы не погладил за то, я что я отрока этого в живых оставил. Да только у каждого своя правда...

— Не за что, — сказал я. — Теперь ты знаешь больше. А значит, и мой долг становится легче — Я отпил из фляги. — Спи. Завтра рано вставать. Новые тропы ждут.

Загрузка...