Уведомление выскочило в половине одиннадцатого, когда Денис уже почти решил закрыть ноутбук и пойти спать.

Он сидел на кухне — обычный четверговый вечер. Открытая бутылка пива, которую он цедил уже полтора часа, давно выдохлась. Телевизор беззвучно мелькал картинками. Лёшка час назад ушёл к себе в комнату, бросив через плечо дежурное "спокойной ночи" и даже не обернувшись, уже погружённый в свой телефон. Двенадцать лет — возраст, когда родители начинают превращаться в мебель, необходимую, но не интересную.

Ира сидела в спальне, и полоска света под дверью говорила о том, что она ещё не спит.

Заявка в друзья появилась в правом углу экрана маленьким красным кружком. Денис машинально кликнул, ожидая увидеть очередного незнакомца — продавца чего-нибудь. Аватарка была мутной — очень старая фотография, сжатая до неузнаваемости. Но имя под ней заставило его замереть.

Костя Савельев.

Денис смотрел на эти два слова и чувствовал, как что-то сдвигается в груди — не больно, не резко, а глухо, как двигают тяжёлую мебель в соседней квартире. Костя. Кост. Он не думал о нём, наверное, лет пятнадцать, а может, и все двадцать. Это имя принадлежало другой жизни, другому Денису — тому мальчишке, которого уже давно не существовало, который остался где-то там, в девяностых, на пыльной даче, в бесконечном лете, которое закончилось так давно, что иногда казалось выдуманным.

Он нажал "принять".

Сообщение пришло почти мгновенно, будто Костя сидел по ту сторону экрана и ждал:

"Дэн. Помнишь карьер?"

Три слова, а Денис читал их снова и снова, словно пытаясь расшифровать тайное послание. Карьер — да, был карьер. Он возник в памяти не сразу, а постепенно. Заброшенный песчаный карьер за дачами, минут двадцать быстрым шагом через лес, если знать дорогу. Вода в нём была тёмной, почти чёрной, и ледяной даже в самый жаркий июльский день — говорили, что где-то на дне бьют родники. А ещё говорили, что там утонул кто-то давно, ещё до них, то ли мальчишка, то ли пьяный мужик, и потому взрослые запрещали туда ходить. Наверное, врали, чтобы напугать, но от этого тёмная вода казалась ещё притягательнее.

Денис набрал ответ, ощущая странное волнение, какого не испытывал, кажется, очень давно:

"Кост? Ты?"

Ответ пришёл через минуту — достаточно быстро, чтобы понять, что Костя тоже сидит и смотрит на экран, но достаточно медленно, чтобы успеть набрать и стереть несколько вариантов:

"Помнишь, что мы там закопали?"

Денис нахмурился, пытаясь поймать ускользающее воспоминание. Что-то было — он почти видел это: жестяная коробка, красная, из-под печенья, и они по очереди кладут туда что-то, какие-то мелочи, а потом закапывают у большого камня. Или не у камня? Или вообще не у карьера — может, на поляне, где шалаш? Образ расплывался, как отражение в воде.

"Смутно, — написал он. — А что?"

Ответа не было долго — минуту, две, пять. Денис уже решил, что Костя ушёл или отвлёкся, и потянулся закрыть ноутбук. И тут экран мигнул:

"Я нашёл."

***

Следующие три дня переписка разрасталась, как сорняк после дождя.

Костя писал урывками, без всякой системы — мог молчать полдня, а потом выдать три длинных сообщения подряд, набитых именами, местами, случаями, о которых Денис забыл так прочно, что даже не понимал сначала, о чём речь. А потом — понимал, и это было странное чувство: будто кто-то включает свет в комнатах, которые он считал запертыми навсегда.

"Помнишь Маринку? Как она волосы в воде распускала, и они плыли как водоросли. Тёмно-рыжие, длинные, до пояса почти."

Денис прочитал это сообщение и вдруг не вспомнил даже — почувствовал. Её косу, тяжёлую, толщиной почти в руку. Как она ныряла в карьере, а когда выныривала, волосы облепляли её лицо, шею, плечи, и она смеялась, отплёвываясь и отбрасывая их назад мокрым, тяжёлым движением. Он не думал об этом больше двадцати лет, вообще не помнил, что такое было, а теперь — как вчера. Он даже ощутил ту воду — илистый запах, ледяной холод.

"Помнишь, как Вовка ногу сломал? На тарзанке. Мы его через весь лес тащили."

И это — помнил. Тарзанка была привязана к толстому суку над обрывом, верёвка старая, неизвестно кем и когда повешенная. Вовка раскачался слишком сильно, отпустил руки на излёте и приземлился неудачно, подвернув ногу. Хруст, крик, слёзы — ему было одиннадцать, младше всех, он ещё мог плакать, не стесняясь. Никакой кости видно не было, это уже память подбросила потом, в кошмарах, но щиколотка распухла на глазах, и они тащили его через лес вчетвером, по очереди.

"Помнишь грозу? Мы в шалаше сидели, а молния ударила в сосну прямо рядом. И сосна потом ещё дымилась."

Грозу он помнил лучше всего — она снилась ему потом много лет, хотя сны постепенно выцвели и забылись. Запах озона, такой резкий, что щипало глаза. Грохот, от которого заложило уши и завибрировало в груди. Маринка вцепилась ему в руку — он помнил её пальцы, тонкие, холодные от страха — или это он вцепился в неё? Они сидели в шалаше, прижавшись друг к другу, а снаружи хлестал ливень, и небо раскалывалось, и сосна горела оранжевым пламенем в темноте, пока дождь не затушил её.

Ира заметила на третий день вечером, когда они ужинали в молчании, которое в последнее время стало привычным фоном их совместных трапез.

— Ты с кем там переписываешься? — спросила она, и в голосе не было ревности, только усталое любопытство.

Денис машинально отложил сматфон, хотя она даже не смотрела в его сторону.

— Друг детства нашёлся. В соцсетях.

— И что вы там строчите? Три дня уже в телефоне сидишь.

— Вспоминаем. Лето, дача, всё такое.

Она отложила вилку и посмотрела на него — долго, изучающе.

— Ты никогда не рассказывал мне про это.

— Да нечего особенно рассказывать. Обычное лето. Садоводство, компания, ерунда всякая.

— Четырнадцать лет вместе, — сказала она, — а я только сейчас узнаю, что у тебя было какое-то особенное лето.

— Оно не было особенным, — ответил Денис, и сам не понял, зачем соврал.

Она снова взяла вилку, поковыряла салат.

— Знаешь, — сказала она, не поднимая глаз, — ты иногда по ночам разговариваешь. Тихо, неразборчиво. Я не могу понять слов. Но ты как будто куда-то зовёшь кого-то. Или ищешь.

Денис промолчал. Он не знал, что на это ответить.

— Может, это оттуда, — добавила она. — Из того лета.

Она встала, собрала тарелки. Денис остался сидеть, глядя на пустой стол, и думал о том, что не помнит своих снов уже много лет.

***

На четвёртый день случился первый сбой.

Костя написал утром, когда Денис ехал на работу в метро, привычно листая ленту новостей, которые все были одинаковыми и не оставляли в голове никакого следа.

"Помнишь тарзанку? Ты первый прыгнул тогда. Все ссали, а ты взял и прыгнул. Я ещё подумал: вот псих."

Денис прочитал это сообщение дважды. Потом — в третий раз, уже медленнее.

Он помнил тот день иначе. Совсем иначе. Первым прыгнул Костя — это точно, это было одно из самых ярких воспоминаний того лета. Денис стоял на берегу и смотрел, как Костя раскачивается, как отпускает руки в высшей точке, как летит — руки раскинуты, рот открыт в крике восторга или ужаса, не разберёшь. Потом прыгнул Вовка, неуклюже, по-щенячьи. Потом — он сам, Денис. Третьим. Точно третьим. Он помнил, как сжимал шершавую верёвку потными руками, как колотилось сердце, как трудно было разжать пальцы, как холодная вода обожгла кожу при ударе.

"Ты уверен? — написал он. — По-моему, ты первый прыгнул."

Ответ пришёл быстро:

"Да ты чего, точно ты! Я даже помню, что ты сказал, когда вылез из воды. Ты сказал: жизнь впереди, чего бояться. И засмеялся. У тебя губы были синие от холода."

Денис смотрел на эти строчки, и что-то скреблось внутри — не тревога даже, а странное ощущение почвы, уходящей из-под ног. "Жизнь впереди, чего бояться". Он не помнил, что говорил это. Вообще не помнил. Но фраза была — его. Он мог так сказать. В четырнадцать лет он именно так и думал: что всё ещё впереди, что жизнь — это длинная дорога и бояться нечего, потому что времени — бесконечность.

Вечером, когда все уснули, он полез на антресоли искать коробку с фотографиями. Она переезжала с ним три раза — из родительской квартиры в съёмную, из съёмной в первую собственную, оттуда сюда — и каждый раз он думал, что надо бы разобрать, отсканировать что-то важное, выбросить ненужное, и каждый раз откладывал.

Коробка была пыльной, картон размяк от времени, углы продавились. Внутри — хаос: фотографии навалом, без альбомов, без дат, без подписей. Мама молодая, в платье с плечиками — восьмидесятые. Отец ещё с волосами, смеётся на фоне какого-то моря. Школа — первый класс, букет. Армия — чужая, это дядька какой-то, как сюда попало. Свадьба — своя уже, он в костюме, Ира в белом, оба молодые, глупые, счастливые. Лёшка в роддоме, крошечный, красный, страшный, как все новорождённые.

Лето девяносто девятого — почти ничего. Он перебирал снимки один за другим, и дачных было много, но всё не то, не то: вот бабушкин участок, но это раньше, ему тут лет семь. Вот какой-то шашлык, но это уже позже, он старше, и люди чужие. И только одна — одна-единственная — оттуда.

На фотографии был он сам, четырнадцатилетний. Стоял на фоне зелёного дощатого забора, щурился от солнца или улыбался — не разобрать. Футболка "Король и Шут", выгоревшая. Шорты джинсовые, слишком длинные, скорее бриджи. Кеды белые, уже заляпанные травой и грязью. Никакого карьера, никакого шалаша, никаких друзей — только он, один, на фоне забора.

Денис перевернул фотографию. Оборотная сторона была пустой — ни даты, ни подписи, ничего.

Он сфотографировал снимок на телефон и отправил Косте:

"Вот, нашёл. Единственная фотка с того лета. А у тебя есть что-нибудь?"

Ответ пришёл не сразу — Денис успел убрать коробку на место, почистить зубы, лечь в постель рядом со спящей Ирой. И уже в темноте, глядя в потолок, он услышал тихое жужжание телефона на тумбочке.

"Приезжай. Сам увидишь."

***

Он сказал Ире в субботу утром, когда она варила кофе, стоя спиной к нему и глядя в окно на серое небо.

— Я съезжу сегодня за город. К тому другу.

Она не обернулась.

— К тому, с которым переписываешься?

— Да. Он в нашем старом садоводстве сейчас. В дедовом доме.

— У вас же давно дачу продали?

— Нашу продали. У него — нет.

Ира отпила кофе, глядя на него поверх края чашки, и Денис вдруг подумал, что она красивая — странная мысль, он давно так не думал, давно не смотрел на неё так, будто видит впервые.

— Ты ищешь там что-то, — сказала она. — Чего уже нет.

— Я просто хочу повидаться со старым другом.

— Денис, — она редко называла его полным именем, и от этого слово прозвучало весомо, почти торжественно. — Я не против. Езжай. Но я иногда думаю... — она замолчала, отвернулась обратно к окну.

— Что думаешь?

— Я иногда думаю, что ты женился на мне, потому что я похожа на кого-то оттуда.

Денис хотел сказать, что это бред, что она ни на кого не похожа, что он женился на ней, потому что любил её, хотел с ней быть, строить жизнь. Хотел сказать что-то правильное, нужное. Но слова застряли где-то на полпути, и он только пожал плечами:

— Я вернусь завтра вечером. Или даже сегодня поздно.

Лёшка возник в дверях кухни — заспанный, в мятой пижаме, волосы торчат во все стороны. Двенадцать лет, уже выше маминого плеча, на лице — первые прыщи, голос ломается.

— Па, ты куда?

— По делам. За город.

— Привези чего-нибудь, — сказал Лёшка, уже доставая из холодильника молоко и не глядя на отца.

— Чего, например?

— Не знаю. Что-нибудь.

И ушёл к себе, прихватив пачку печенья, которую Ира забыла спрятать.

***

Электричка шла полтора часа, и всю дорогу Денис смотрел в окно, не видя проносящихся мимо пейзажей.

Суббота, вагон полупустой — несколько дачников, пара студентов, старушка с огромной клетчатой сумкой. Никто не разговаривал, каждый погружён в свой телефон или свои мысли. За окном мелькали пригороды, похожие один на другой: гаражи, заборы, пустыри. Потом — лес, потом — садоводства, тоже одинаковые: крыши, теплицы, сохнущее бельё.

Где-то между станциями, в мерном перестуке колёс и покачивании вагона, Денис провалился в воспоминание — будто поезд повёз его не только в пространстве, но и во времени

Августовская ночь, и небо такое, какое бывает только далеко от города — не чёрное, а густо-синее, бархатное, и звёзд на нём так много, что глаза устают искать тёмные промежутки между ними.

Их пятеро, и они лежат на спальниках вокруг догорающего костра, в том возрасте, когда ночь кажется бесконечной, а утро — необязательным. Угли ещё красные, иногда стреляют искрами, и нужно следить, чтобы не прожгло спальник или куртку. Пахнет дымом.

Маринка лежит ближе всех к огню, подставив теплу лицо. Её волосы, обычно убранные в тугую косу, сейчас распущены и разметались по траве, и в них запутался кусочек сухой хвои. Она не замечает, а Денис — замечает, и хочет протянуть руку и вытащить эту хвоинку, но не решается.

Костя сидит чуть поодаль, тыкает палкой в угли, и от каждого тычка поднимается маленький сноп искр. Вовка уже почти спит — лежит на спине, рот приоткрыт, глаза закрыты, грудь мерно вздымается. Лёха, Вовкин младший брат, которого они взяли с собой, потому что тётя Наташа заставила, возится с фонариком, пускает лучом по деревьям и пытается поймать в круг света ночную бабочку.

Тишина, но не пустая, а наполненная звуками: стрёкот цикад, треск костра, где-то далеко — лай собаки. И ещё дальше, почти на грани слышимости — музыка: кто-то на другом конце посёлка слушает радио.

— Через год будет девятый класс, — говорит Маринка, глядя на звёзды. — Потом десятый. Потом экзамены, и всё.

— Что — всё? — спрашивает Костя, не переставая ворошить угли.

— Ну, жизнь. Институт. Работа. Своя квартира. Может, даже машина.

Она говорит это не со страхом, а с предвкушением, как ребёнок говорит о Новом годе или дне рождения. Будто там, в этом взрослом "всё", её ждёт что-то невероятное — приключения, путешествия, любовь, как в фильмах.

Денис смотрит в небо и пытается представить себя взрослым. Через год ему будет пятнадцать. Через шесть — двадцать, можно будет делать всё, что угодно, никто не скажет "ты ещё маленький". Через двадцать — тридцать четыре. Машина, квартира, может быть — поездки за границу. Это слово ещё звучит как заклинание, как пропуск в другой мир: "за границу". Там — небоскрёбы, океаны, пальмы, всё то, что он видел только в кино и журналах.

Впереди — бесконечность. Столько всего, что это лето — просто точка, маленькая отметка на длинной-длинной линии. Потом он по-настоящему влюбится — не так, как сейчас в Маринку, это же несерьёзно, детское. Потом всё начнётся.

— Я хочу "бэху", — говорит Костя. — Чёрную, с кожаным салоном. И чтобы номера красивые, три семёрки.

— Я хочу в Америку, — говорит Маринка. — В Нью-Йорк. Там статуя Свободы и небоскрёбы, по которым Кинг-Конг лазил.

— Я хочу собаку, — говорит Лёха, которому десять и который ещё может хотеть таких простых вещей. — Овчарку. Назову Рекс, как в кино.

— Хочу спать, — мычит сквозь дрёму Вовка, не открывая глаз.

Все смеются — тихо, чтобы не разбудить его окончательно, но он всё равно уже спит и не слышит.

Маринка поворачивает голову и смотрит на Дениса. В свете умирающих углей её глаза кажутся золотыми.

— А ты чего молчишь? Ты чего хочешь?

Денис пожимает плечами. Он не знает, чего хочет. Машину? Наверное. Съездить куда-нибудь? Конечно. Но ничего конкретного, ничего такого, что можно было бы назвать и положить рядом с чужими мечтами.

— Думаю, — говорит он.

— О чём?

О том, что прямо сейчас — хорошо. Так хорошо, как, наверное, только и может быть в четырнадцать лет августовской ночью у костра с друзьями. Но он не может сказать это вслух, потому что это прозвучит глупо, по-детски, и Костя будет смеяться.

— Ни о чём, — говорит он. — Просто.

Маринка улыбается и отворачивается к огню.

Падает звезда — быстрая, яркая полоса, прочертившая небо наискосок и погасшая прежде, чем Денис успевает загадать желание. Но это неважно. Желания ещё будут. Звёзды ещё будут падать. Таких ночей будет ещё миллион.

Он закрывает глаза и улыбается.

Вся жизнь впереди.

Электричка дёрнулась, замедляя ход. За окном — платформа, название на табличке.

Денис моргнул, возвращаясь. За окном моросил мелкий дождь, серый и скучный. Небо было затянуто облаками, и никаких звёзд не было видно, да и не могло быть — два часа дня, середина августа две тысячи двадцать пятого.

Он был взрослым. Ему сорок. "Бэхи" у него не было — "солярис", в кредит. В Америку он не ездил, всё собирался. Маринку не видел двадцать шесть лет и не знал даже, жива ли она, вышла ли замуж, есть ли у неё дети.

За окном проплыла станция. Следующая — его.

***

Двери открылись, и Денис почувствовал запах — хвоя, дым, мокрая земля. Запах детства, который он забыл и узнал мгновенно.

Он шёл по главной улице посёлка и узнавал, и не узнавал одновременно. Заборы поменялись: где был деревянный штакетник, теперь — профнастил, глухой и безликий. Дома перестроились: на месте щитового домика вырос кирпичный коттедж в два этажа, с пластиковыми окнами и спутниковой тарелкой на крыше. Но планировка осталась той же самой, и тело помнило дорогу раньше, чем голова: сюда, направо, потом мимо трансформаторной будки, здесь был магазин — теперь закрыт, окна заколочены — а вот тут...

Колонка. Старая, чугунная, с тугим рычагом и щербатой бетонной площадкой под ней. Денис остановился, взялся за рычаг — холодный, шершавый от ржавчины — и нажал. Вода хлынула неожиданно мощной струёй, ледяная. Он сунул ладонь под струю и держал, пока пальцы не заломило от холода, пока боль не стала почти нестерпимой. Тогда он отпустил рычаг и смотрел, как вода капает с его руки на серый бетон.

Костя ждал его у калитки в конце улицы.

Денис узнал его не сразу — вернее, узнал и не узнал, как весь этот посёлок. Двадцать шесть лет — это много, это целая жизнь, и мальчишка из памяти никак не совмещался с мужиком, который стоял перед ним. Толще — не толстый, но обрюзгший, с намечающимся животом под растянутой футболкой. Почти лысый — остатки волос коротко стрижены, не скрывают лоснящийся череп. Лицо — взрослое, усталое, с глубокими морщинами у глаз и вертикальной складкой между бровей. Но когда он улыбнулся — улыбка была та же самая, и та же щербинка между передними зубами.

Они обнялись — коротко, неловко, похлопывая друг друга по спинам, как делают мужчины, которые не виделись очень давно и не уверены, как теперь себя вести.

— Ну, ты это... — начал Костя.

— Да, ты тоже... — ответил Денис.

И оба замолчали, потому что слова кончились быстрее, чем хотелось бы, а двадцать шесть лет — это слишком много, чтобы перепрыгнуть одним разговором.

— Пошли, — сказал наконец Костя. — Покажу.

***

Они шли по гравийке, потом — по тропинке в лес, и Денис чувствовал странное раздвоение: взрослое тело шло вперёд, переступая через корни и пригибаясь под ветками, а что-то внутри — какая-то часть его, оставшаяся четырнадцатилетней — узнавала каждый шаг, каждый поворот.

Вот тут был большой камень, на котором они сидели, когда возвращались с карьера. Камня не было — то ли зарос мхом и травой, то ли вообще показалось, что он был. Вот тут — поворот, за ним — овраг, который нужно обходить справа, иначе скатишься в крапиву. Овраг был на месте, но обмелел, зарос, превратился в неглубокую канаву. Вот тут — нужно пригнуться, потому что ветка...

Ветка давно упала и сгнила. На её месте выросла молодая берёзка.

Но ноги помнили дорогу, и Денис понял, что мог бы пройти её с закрытыми глазами.

Они вышли на поляну.

Шалаша не было. Денис не знал, чего ожидал — что он всё ещё стоит, через столько лет, каркас из веток и кусок полиэтилена? Конечно, нет. Просто поляна: трава, кусты, несколько молодых ёлок, разросшихся там, где раньше было пусто. Пара брёвен лежала у края — может быть, остатки их шалаша, а может быть, другие, чужие, случайно упавшие деревья.

— Тут? — спросил Денис, хотя знал ответ.

— Тут.

Он стоял и пытался наложить память на реальность, как накладывают кальку на рисунок. Шалаш был вон там, у большой сосны — сосна ещё стояла, выросла, стала толще. Кострище было здесь, прямо под ногами, если разгрести траву — может быть, ещё остались угли, въевшиеся в землю. Вон там, у трёх берёз, был тайник, где Маринка прятала сигареты, которые воровала у отца.

— А где?.. — начал он.

Костя подошёл к одному из брёвен, нагнулся и достал из-под него спортивную сумку. Старую, выцветшую, с облезлым логотипом "Адидас" — три полоски едва угадывались под слоем грязи. Из сумки он извлёк жестяную коробку.

Денис смотрел на неё, и что-то сжалось в груди.

Коробка была синей — датское масляное печенье, такие продавали в ларьках, и после печенья в них хранили пуговицы, нитки, мелочь.

— Узнаёшь? — спросил Костя.

Денис кивнул, хотя не был уверен, узнаёт он или придумывает, что узнаёт. Коробка могла быть та самая. Или другая, похожая. Или вообще чужая, случайно найденная. Память — ненадёжный свидетель.

Костя открыл крышку. Она сопротивлялась, приржавела, но поддалась с тихим скрежетом.

Внутри — барахло, как и должно быть в коробке, которую четырнадцатилетние дети называли "сокровищницей". Два пластиковых солдатика без голов — оторвали нарочно, чтобы были "раненые". Значок "Готов к труду и обороне", дедушкин, настоящий. Несколько монет — советские рубли и копейки, ещё металлические, тяжёлые, с гербом, которого больше не существовало. Сломанные часы "Электроника" с треснувшим экраном. И сложенный вчетверо лист бумаги, пожелтевший от времени.

Костя достал бумагу и развернул осторожно, чтобы не порвать на сгибах.

Почерк был детским, корявым, буквы прыгали и наскакивали друг на друга. Денис читал и слышал это голосом — чьим? Своим? Костиным? — голосом четырнадцатилетнего пацана, серьёзным и торжественным:

"Мы клянёмся вернуться на это место. Кто не придёт тот педик. Клятва кровью."

Крови не было — Денис вспомнил, что они хотели уколоть пальцы иголкой, как в книжках, но никто не решился, и в итоге просто плюнули на бумагу, что казалось тогда не менее священным.

Под текстом — пять подписей, детских, неуклюжих. "Костя С." — большими буквами, с завитушкой на конце. "Денис М." — буквы пляшут, "с" почему-то перевёрнута. "Марина Л." — почерк ровнее, аккуратнее, девчачий. "Вова К." — почти неразборчиво. "Лёха К." — младший брат Вовки, написано крупно, старательно.

Денис смотрел на подписи. Пять имён, пять детей, пять обещаний.

— Остальные? — спросил он. — Маринка, Вовка, Лёха? Ты с ними связывался?

Костя помолчал, глядя на бумагу в своих руках. Потом сложил её обратно, убрал в коробку, закрыл крышку.

— Искал. Вовку нашёл даже, списались. Он не помнит. Говорит — какой карьер, какая клятва? Мы же просто на дачу ездили.

— А остальные?

— Маринка в Израиле, не отвечает. Лёха... не знаю, не нашёл.

Он поднял глаза на Дениса.

— А ты — помнишь. Когда я написал тебе про карьер, про Маринку, про грозу — ты сразу понял.

— Что именно помню?

Костя посмотрел на него. В его глазах было что-то странное — не безумие, не отчаяние, а какая-то хрупкая, болезненная надежда, как у человека, который очень долго ждал чего-то и боится поверить, что это наконец случилось.

— Что было хорошо, — сказал он. — Что было по-настоящему. Ведь было же?

***

Они сидели на брёвнах, и Костя достал фляжку и два пластиковых стаканчика. Коньяк был дешёвый, обжёг горло, но сейчас это было неважно.

— Расскажи, как ты, — попросил Денис, потому что молчать было невыносимо, а говорить о себе — ещё хуже.

Костя пожал плечами, глотнул коньяк.

— Да как все. После школы — армия. После армии — работа. Сначала на рынке, грузчиком. Потом — своё дело. Возил всякое из Китая. Потом павильоны. Раскрутился, думал — всё, жизнь удалась. Потом четырнадцатый год, курс скакнул, всё накрылось. Долги, суды, вся фигня. Жена ушла, ну, это и до того уже разваливалось, просто стало понятно. Детей не было, слава богу, — он сказал это без горечи, как факт. — Потом ещё пытался чего-то, подработки всякие. Сейчас — тут живу. В дедовом доме. Удалённо работаю, когда есть работа. Когда нет — не работаю.

Он говорил об этом спокойно, буднично, как о погоде или о расписании электричек. Вся взрослая жизнь, уместившаяся в один абзац.

— А ты? — спросил он.

И Денис рассказал так же коротко, так же сухо: институт — экономический, не потому что хотел, а потому что родители сказали, — потом работа в банке, потом в другом банке, потом в компании, которая делала что-то со страхованием. Ира — познакомились на корпоративе, встречались три года, потом поженились. Лёшка — родился, когда им было по двадцать восемь, как планировали. Квартира — в ипотеку, ещё пятнадцать лет выплачивать. Машина — "солярис", серый, ничем не примечательный.

Помолчали. Потом Денис спросил:

— А "бэха" чёрная?

Костя усмехнулся — невесело, одним углом рта.

— Была "девятка". Потом "мерс", подержанный. Сейчас — ничего. Права есть, машины нет.

— А Маринка в Америку съездила, как думаешь?

— Не знаю. Надеюсь, что да.

Они помолчали. Фляжка опустела.

Костя встал, подошёл к куче веток, которая когда-то была — или не была — их шалашом. Начал разбирать её, откладывать в сторону гнилые палки, выбирать те, что поцелее.

— Ты чего? — спросил Денис.

— Хочу восстановить. Шалаш.

Он сказал это серьёзно, без тени иронии. Взрослый мужик, сорок лет, возится с ветками, как ребёнок. Глупо. Бессмысленно. Нелепо.

Денис хотел сказать что-то такое — что это глупо, что шалаш никому не нужен, что они уже не дети. Но вместо этого он встал, подошёл, взял ветку. И начал помогать.

Они работали молча, и это было странно — хорошо. Руки делали простую работу: найти ветку, оценить, поставить или отбросить. Костя нашёл где-то кусок старой плёнки, рваной, мутной, и они натянули её на каркас, как тогда, много лет назад. Получалось криво, косо, совсем не похоже на настоящее укрытие — скорее пародия на шалаш, чем шалаш. Но они строили, и Денис чувствовал, как что-то отпускает внутри — какой-то узел, который он даже не замечал, пока не начал развязываться.

— Ты счастлив? — спросил Костя, не оборачиваясь, продолжая втыкать ветку в землю.

Денис остановился.

— Не знаю. А ты?

— Я не знаю, что это значит. Слово "счастлив". Я помню, что был счастлив — тогда, в то лето. Или думаю, что помню. А сейчас — не понимаю, как это ощущается. Как понять, что ты счастлив? По каким признакам?

Денис воткнул свою ветку рядом с его.

— Может, мы и тогда не были, — сказал он медленно. — Может, мы просто потом решили, что были. Потому что... потому что нужно было что-то вспоминать как хорошее.

Костя остановился и посмотрел на него. Долго, внимательно.

— Тогда зачем ты приехал?

Денис не нашёл что ответить. Он взял новую ветку и продолжил строить.

***

Ночевать он остался у Кости, хотя собирался вернуться в тот же день.

Дом был старый, советский ещё — шифер на крыше, вагонка на стенах, печка, которую давно не топили и которая, по словам Кости, дымила так, что проще было мёрзнуть. Пахло в доме сыростью, старыми вещами и ещё чем-то неуловимо знакомым — этим особым дачным запахом, который Денис помнил с детства и который, наверное, везде одинаковый: смесь дерева, пыли, мышей и высохших букетов.

Костя постелил ему на раскладушке в маленькой комнате с низким потолком. Одеяло было ватным, тяжёлым, таким, какие были у бабушки и которые, казалось, давно уже никто не делает. Подушка пахла солнцем и лавандой — Костя сказал, что сушит травы, от моли.

Денис лежал в темноте, слушал тишину — не городскую, мёртвую, а живую, деревенскую, наполненную звуками: сверчки, ветер в листве, где-то далеко — лай собаки, скрип половиц в соседней комнате, где ворочался Костя.

Уснуть не получалось.

Он встал, стараясь не шуметь, и вышел на крыльцо. Ночь была тёмной, как бывает только далеко от города — фонарей почти не было, только редкие светлячки окон в дальних домах. Зато звёзды — звёзды были, и много, и Денис долго стоял, запрокинув голову, и смотрел на них.

Когда он последний раз так стоял? Просто стоял ночью, без телефона, без мыслей о завтрашних делах, без списка задач в голове — просто стоял и смотрел на небо?

Он не помнил. Может быть, никогда. Может быть — тогда, в девяносто девятом, в ту августовскую ночь у костра. А может быть, прямо сейчас он это выдумывал, достраивал прошлое, которого не было.

И вдруг он услышал — не ушами, а где-то внутри, в той части сознания, где хранятся сны и забытые мелодии:

"Жизнь впереди, чего бояться".

Голос был детским. Его собственным голосом — тем, каким он говорил в четырнадцать лет, до того, как голос сломался, до того, как он научился говорить тише, осторожнее. Он не помнил, что говорил это. Костя сказал — говорил. Может, и правда говорил. Может, Костя сам придумал. Может, Денис сейчас придумывал, что Костя придумал.

Невозможно было отличить правду от выдумки, память от фантазии, прошлое от настоящего. Всё смешалось, как краски на палитре, и не разделить обратно на чистые цвета.

Он стоял на крыльце и смотрел на звёзды. Они были те же самые — те же созвездия, те же точки света, которые горели двадцать шесть лет назад, и двести, и две тысячи. Вечные, неизменные звёзды. А он — другой. Или тот же самый, просто забывший, каким был?

Одна звезда упала — быстрая, короткая полоса, прочертившая небо и погасшая. Денис не успел загадать желание. Впрочем, он не знал бы, что загадать.

Он простоял долго — может, полчаса, может, час. Потом замёрз и ушёл спать. Под тяжёлым ватным одеялом, в запахе лаванды и старого дерева, он наконец заснул и ничего не видел во сне — или видел, но не запомнил.

***

Утро было серым, пасмурным, с низкими облаками и запахом близкого дождя.

Они завтракали молча: растворимый кофе, хлеб с маслом, варенье из банки — крыжовенное, прошлогоднее, засахарившееся. Слова кончились вчера, все важные вещи были сказаны, а неважные — не хотелось.

У калитки, когда Денис уже закинул рюкзак на плечо, Костя сказал:

— Спасибо, что приехал.

— Спасибо, что позвал.

Пауза. Они стояли друг напротив друга, и двадцать шесть лет лежали между ними — невидимые, но тяжёлые.

— Напишешь? — спросил Костя.

— Напишу.

Оба знали, что это неправда. Или правда, которая станет неправдой через неделю, когда городская жизнь затянет обратно, завертит в своём колесе дел, встреч, обязанностей.

Денис уже дошёл до калитки, когда остановился.

— Подожди, — сказал он.

Вернулся в дом. Сумка с коробкой стояла на столе в кухне, где Костя оставил её вчера. Денис открыл, достал жестяную коробку, поднял крышку. Барахло лежало как прежде — солдатики без голов, значок, сломанные часы, монеты.

Он взял одну — три копейки, тысяча девятьсот восемьдесят девятый год, с гербом, которого больше не существовало. Подержал на ладони, чувствуя вес и холод металла.

Закрыл коробку, вышел.

Костя стоял у калитки, ждал.

— Можно? — Денис показал монету.

Костя кивнул.

Денис сжал её в кулаке. Повернулся и пошёл к станции, не оглядываясь.

***

Обратная электричка была набита — воскресенье, вечер, дачники возвращались в город. Денис стоял в тамбуре, прижавшись к двери, и смотрел сквозь грязное стекло на проносящиеся пейзажи. Дождь так и не пошёл, но небо оставалось серым, и солнце пробивалось сквозь облака только изредка.

Он достал телефон и открыл переписку с Костей. Пролистал вверх, к самому началу. Первое сообщение: "Дэн. Помнишь карьер?"

Он читал дальше, медленно, внимательно, как читают документы в суде.

"Помнишь, как Вовка ногу сломал?"

Денис пролистал ещё выше. Нашёл своё сообщение, одно из первых, где он перечислял: "Там были я, ты, Маринка, Вовка, Лёха". Упоминал Вовку — мельком, в списке.

"Помнишь грозу? Молния в сосну?"

Он нашёл своё сообщение: "Ещё помню — гроза была страшная, сосна загорелась от молнии".

"Помнишь Маринку? Волосы как водоросли?"

Его сообщение: "Маринка была красивая. Помню её косу".

Он листал переписку и видел, что не заметил сразу. Костя не вспоминал — Костя подхватывал. Брал детали из сообщений Дениса, разворачивал, добавлял подробности и возвращал обратно, как эхо. Денис писал "Вовка" — Костя писал про сломанную ногу. Денис писал "гроза" — Костя добавлял горящую сосну. Денис писал "коса" — Костя рисовал волосы, плывущие по воде.

Память, как эхо. Один крикнул в пустоту — другой услышал, крикнул в ответ, и уже невозможно было понять, кто первый, чей голос настоящий, а чей — отражение.

Или, может быть, Денис сейчас всё это выдумал. Видел то, чего не было, потому что хотел найти объяснение тому, что объяснения не имело. Память — ненадёжный свидетель, он уже это знал. Она подстраивается под ожидания, заполняет пустоты правдоподобными выдумками, путает сны с явью.

Он убрал телефон и смотрел в окно до самого города.

***

Дома было тихо.

Ира сидела на кухне с бокалом вина, листала что-то в телефоне. Когда он вошёл, она подняла глаза и смотрела на него несколько секунд, будто оценивая, что изменилось.

— Вернулся, — сказала она.

— Вернулся.

— И как там? — спросила она, и в голосе не было насмешки, только усталое любопытство. — Нашёл, что искал?

Денис налил себе воды из-под крана, выпил целый стакан, медленно, чувствуя, как холод опускается внутрь.

— Там ничего особенного не было, — сказал он наконец. — Посидели, повспоминали. Кофе попили.

Она кивнула, будто ждала именно такого ответа.

— Лёшка звонил от бабушки. Хочет завтра с Димкой на дачу уехать, на неделю. Я сказала — пусть.

— Хорошо.

— Я сегодня думала, — сказала она, — что мы давно никуда не ездили вместе. Ты, я, Лёшка. Последний раз — два года назад, в Турцию.

— Да, — согласился Денис, хотя не помнил, была ли это Турция или Египет.

— Может, съездим куда-нибудь? Осенью, когда Лёшка на каникулах?

— Может, — сказал он.

Она снова кивнула и вернулась к своему телефону. Он ушёл в комнату.

Там он достал из шкафа ту коробку с фотографиями — ту самую, которую перебирал несколько дней назад. Нашёл фотографию: мальчик на фоне зелёного забора, футболка "Король и Шут", шорты, белые кеды.

Он смотрел на это лицо — своё лицо, двадцатишестилетней давности. Мальчик щурился от солнца или улыбался, глаза были полузакрыты, и невозможно было понять, о чём он думал в тот момент. О чём думает человек в четырнадцать лет, стоя перед камерой? О том, что будет на обед? О девочке из соседнего дома? О том, что лето кончается и скоро в школу?

Или ни о чём. Просто стоит и ждёт, пока щёлкнет затвор.

Денис перевернул фотографию. Оборотная сторона была пустой, как и тогда, несколько дней назад, когда он смотрел на неё в первый раз.

Он положил фотографию на стол и долго сидел, глядя на неё.

***

Утром Лёшка вернулся от бабушки, сразу с порога:

— Па, я с Димкой на дачу еду. На неделю, может, больше.

— Мама сказала. Езжай.

— У них там речка рядом и лес. Димка говорит, они там шалаш построили.

Что-то кольнуло в груди — не больно, просто укол узнавания.

— Шалаш — это хорошо.

— Ты чего такой? — спросил Лёшка. — Голос странный.

— Какой?

— Не знаю.

— Устал просто. Езжай, повеселись.

Пауза. Потом:

— Па.

— Что?

— Ты привёз чего-нибудь? Ну, оттуда?

Денис сунул руку в карман. Монета была там — тёплая, затёртая, с гербом несуществующей страны.

— Привёз. Завтра отдам.

***

На следующий день Денис помогал Лёшке собираться.

Рюкзак, спальник, какие-то вещи, которые двенадцатилетний мальчик считал необходимыми для недели на даче: зарядка для телефона, наушники, перочинный нож, который Денис подарил ему на прошлый день рождения и о котором не знала Ира. Ещё удочка — зачем удочка? — но Лёшка сказал, что они с Димкой будут рыбачить, и Денис не стал спорить.

У двери, когда Лёшка уже надел кроссовки и закинул рюкзак на плечо, он вдруг сказал:

— Па, сфоткай меня.

Денис достал телефон, поднял, навёл камеру. Лёшка стоял в дверях, в рюкзаке, в кроссовках, которые уже были ему немного малы — ноги росли быстрее, чем успевали покупать обувь. Двенадцать лет. Лето. Дача. Друзья.

Щёлкнул.

— Нормально? — спросил Лёшка.

— Нормально.

— Ладно, я погнал.

— Подожди.

Денис достал из кармана монету — три копейки, восемьдесят девятый год — и протянул ему.

— Держи. Это оттуда.

Лёшка взял, повертел в пальцах.

— Что это?

— Монета. Старая.

— И что мне с ней делать?

— Не знаю. Просто возьми. На память.

Лёшка пожал плечами, сунул монету в карман джинсов. Махнул рукой и пошёл к лифту.

Денис стоял в дверях и смотрел, как закрываются створки. Лёшка уже смотрел в телефон, уже был где-то не здесь — в переписке с Димкой, в предвкушении.

Он найдёт эту монету потом, подумал Денис. В кармане старой куртки или в коробке с барахлом. Не вспомнит, откуда она. Или вспомнит — но иначе, по-другому, так, как ему захочется вспомнить. Придумает историю. Может быть, хорошую.

***

Вечером Денис был дома один.

Ира ушла к подруге, сказала — вернусь поздно, не жди. Он не стал спрашивать, к какой подруге, и она не стала объяснять. Это было нормально, это было привычно, это было как-то даже правильно — два человека, живущих рядом, каждый в своём пузыре, иногда соприкасающиеся, но не сливающиеся.

Он сидел на кухне в тишине. Даже телевизор не включил. За окном темнело, августовский вечер медленно переходил в ночь, и небо меняло цвет — от серого к синему, от синего к чёрному.

Достал фотографию.

Мальчик на фоне забора. Лето. Солнце. Четырнадцать лет и вся жизнь впереди.

Денис смотрел на это лицо — своё и не своё. Кем был этот мальчик? О чём мечтал? Чего хотел от жизни? Он не помнил. Он помнил детали — тарзанку, карьер, грозу, — но не помнил себя. Не помнил, каково это — быть тем мальчиком, который ещё не знает, что будет дальше. Который верит, что впереди — бесконечность.

Было ли то лето счастливым? По-настоящему, не в пересказе памяти?

Он не знал. Может быть, было. Может быть, он скучал и ждал, когда кончится. Может быть, грустил о чём-то, ссорился с друзьями, злился на родителей. Обычное лето, каких было много до и будет много после.

А потом прошло двадцать шесть лет, и оно стало особенным. Не потому что было таким — потому что он решил, что было. Потому что нужно было что-то вспоминать как золотое время. Потому что иначе — что же тогда было хорошего?

Он взял ручку.

Перевернул фотографию.

И написал на пустом обороте, медленно, аккуратно выводя каждую букву:

"Лето 99. Лучшее лето в жизни."

Положил ручку. Смотрел на свой почерк — взрослый, уверенный, совсем не похожий на те кривые детские буквы в клятве, которую они закопали в жестяной коробке двадцать шесть лет назад.

Было ли оно лучшим?

Он не знал. Теперь — неважно. Теперь — так написано.

Он убрал фотографию в коробку, закрыл крышку.

За окном уже совсем стемнело. Небо было чёрным, беззвёздным — городское небо, размытое огнями. А где-то внизу, во дворе, смеялись дети. Их голоса долетали сюда, на восьмой этаж — неразборчивые, счастливые, летние.

Кто-то крикнул: "Дэн! Иди сюда!"

Денис закрыл глаза. И на секунду ему было четырнадцать, и лето, и вся жизнь впереди.

Загрузка...