___Часть 6.


.:::.

>>> Часть 6 текст 1. Белый медведь в парке.


.::::.

Сейчас резко оттаяло, потеплело, и мы пошли с мамой гулять в парк. Ещё утро, людей в парке мало. В парке какие-то ремонтные работы, перекопано, особенно в районе тира — горы земли. Я на них играюсь, и фигасе — достаю из земли игрушечного белого медведя. Как в «Умке». У него половина головы отрублена. Пластмассовый, пропорции выдержаны, то есть — как натуральный, как и эти медведи, когда их показывали в телевизоре. Мне это нравится больше, когда правильная пропорциональность, когда всё натурально и просто уменьшено. Мультяшные пропорции, или как у всяких плюшевых игрушек, — я не люблю.

Мы его забираем домой, отмываем, и я добавляю его в мой игрушечный зоопарк. У меня там уже коллекция таких зверюшек. Мама говорит, что это как в «зоопарках». Говорит, в Москве есть зоопарк, и там все эти животные живут настоящие.

***


.:::.

>>> Часть 6 текст 2. Как всегда болею,,, клизма,,, цыганки,,, пальмы,,, Рики-тики-тави и змеи.


.::::.

Я сейчас, как всегда, болею. Разложен диван в зале, где телевизор, я лежу, и уже приходила врач из поликлиники и прописала всякое. Снова все эти спутники лихорадочного состояния — «парацетамол», малиновые варенья, градусник. Я пью завар, мама приносит еду в постель, и мы спим вместе. Я не знаю, сколько уже дней я болею, а потом у меня ещё начинается проблема с походом в туалет — какой-то запор, и мама опять начинает про клизму, если буду не делать что-то, что она говорит. Как и тогда — я не помню, когда мне делали клизму, но раз я её боюсь, то, наверное, было. Опять вспоминаю её вид и паникую. Она ещё и женского рода, и стрёмный набор букв — клизма. Она вся коварная и подлая, и она стерва. Она — как цыганки, которые могут тебя обмануть и похитить на улице, и ты никогда больше не увидишь родителей и дома, и там будет всё другое, типа как в телевизоре, когда незнакомые места.

Цыганки и вообще цыгане — это что-то предельно непонятное и чужое. У нас в городе, ближе к дедам, на улице, параллельной улице Персидской, есть экстремально чужое здание, самое чужое в городе — называется «мечеть». Вот цыгане, мечеть — это всё из одной серии.

Из мечети, кстати, по вечерам поют какие-то совсем непонятные, чужеродные, хоть и смешные напевы. Я вспоминаю «Говорит Москва», наши родные мелодии и гимн России — и это, по сравнению с теми напевами, прям родное, моё.

И если говорить о музыке, то ещё отец же у нас играет на гитаре, и вот у него там проскакивают определённые мелодии, которые чувствуются даже более «моими», чем наши гимны и всякая российщина. Когда гимн России — это слишком для взрослых и слишком серое. Там эти солдаты, танки, звенят колокола и происходит что-то непонятное: кто-то кого-то награждает, и кто-то поёт песни, куча людей, кто-то стоит вдоль тех красных кирпичных стен, а кто-то — солдаты — маршируют перед ними, и всё такое. Какие-то марши, венки и монументы. Вот с чем связан гимн России и мелодии с радио «Маяк». Всё смешанно и непонятно.

А с отцом, с нами — всё понятно: отец брынчит на гитаре, днём он где-то по делам, и ещё он — муж мамы, а мама чертит какие-то чертежи, а на полу под зеркалом лежат, нагреваются её щипцы, чтоб кудрявить волосы. К ним запрещено подходить — они раскаляются и могут обжечь. Это вот всё родное.

К концу болезни я переезжаю снова на свою кровать в маленькой комнате. Туда мама по вечерам приходит и сидит, читает мне книжки — того самого кота Леопольда, а ещё какого-то Рикки-Тикки-Тави. Я как-то раз у дедов видел по телевизору мультик про эту историю. Меня в ней больше заинтересовала змея — её опасностью. Мама сказала, что змеи — ядовитые, и это чем-то опасно. Мне постепенно начинают нравиться змеи. Но Рикки-Тикки-Тави побеждает эту змею, и ещё оказывается, это специальный такой зверь — мангуст, единственный из зверей на земле, который может победить змею. А ещё мама говорит, что мазь «Звёздочку» делают из вот этого яда ядовитых змей. От всей этой информации в голове пока непонятная мешанина.

***


.:::.

>>> Часть 6 текст 3. Ходить к бабКлаве,,, к дедам,,, утро на Фрунзе.


.::::.

С мамой ходим к баб Клаве с ночевой часто. Это называется «к баб Клаве», потому что она в этом доме главная. Но иногда это называется «пойти к дедам». В то время как отец называет это место Фрунзой — в честь улицы, я уже говорил.

Тут мы сидим до вечера в зале. Взрослые скучно болтают о непонятных мне вещах под скучные непонятные передачи по телевизору, а я занимаюсь моими здешними игрушками на полу. Слово «занимаюсь», кстати, подходит больше, потому что как играться игрушками я не понимаю.

Потом все идём спать. Ложусь с бабой в средней проходной комнате, дед — в зале на диване, а мама — в маленькой комнате. Я лежу уютно у стены, а баба — с краю. На стене — ковёр. Два холодильника в нашей комнате. Над ними тикают настенные часы.

Утром просыпаемся — а мамы уже нет. Садимся с дедами за стол на кухне, в уютном углу у окна — я вот у самого окна и сижу. Дед обычно сидит на табуретке у большого круглого цилиндра с человеческий рост, который взрослые называют А Гэ Вэ и от которого отходят батареи по комнатам дома. Баба — обычно подсаживается на другой табуретке по центру стола, и она постоянно встаёт — подливает нам или что-то подносит. Сидушка стула на кухне, на котором я сижу, — засаленная до черноты. Дед ест яйцо и что-нибудь ещё. Но это утром он ест яйцо, а днём — днём тут у дедов неизменно щи. И тогда дед возьмёт свой сухой перец, опустит в свою тарелку щей, помочит там, наберёт внутрь перца бульона, немного подержит и выльет в тарелку. Я так не делаю.

Сейчас я тоже ем яйцо. Ещё я люблю, чтобы сюда принесли ещё один стул из зала, поставить его впритык к моему — и я как будто на диване, что, опять же, уютно и превращает завтрак в забаву. На этот второй стул запрыгивает Марсик. От Марсика веет холодом утренней улицы и какой-то рыбой. Ещё тут на завтрак бывает манка, но баба уже знает, что манку я не ем, накладывает её только деду, и когда дед ест манку — меня тошнит.

Потом — пьём сладкий чай, какая-нибудь конфета. И дальше у меня начинаются игры на полу. Дед одевает очки и читает газету, вокруг разбросаны игрушки, Марсик кочует с дивана на диван — и всё такое. Но это — когда выходные, праздники, когда идёт «Смак», «Очумелые ручки» и прочие передачи, которые, когда они идут, то никто никуда не идёт и все сидят дома, и только вот деловая мама иногда носится по делам. А так-то, в большинство дней, деды пропадают днём на своих «работах» непонятно зачем, и тогда мы с мамой, наоборот, в доме одни, и она что-то чертит тут — на столе в зале или на раскладном столе рядом с нашей с бабой кроватью в средней комнате.

Но я не только у дедов бываю. К бабВале в Саратов я тоже езжу. Только на моей памяти поездок к ней — единицы, совсем ничто по сравнению с тем, как часто я бываю у дедов.

У баб Вали есть Лариса — её дочь и сестра отца, а у Ларисы есть муж — дядя Ваня. Я изложу поездку к бабВале как-нибудь в позже, когда поездка будет насыщенная сразу всем классическими деталями.


***


.:::.

>>> Часть 6 текст 4. Поездка на дачу.


.::::.

А пока мы с мамой опять у дедов. Сейчас начало лета, и тут в разговорах одна дача, дача, дача — и вот в итоге мы собираемся вчетвером все ехать.

С мамой и бабой мы идём на «Машинно-дорожную» — так называется место, откуда отъезжают автобусы на дачу. Тут ещё магазин и много бабок, торгующих разными скучными вещами для дачи и немного всякой ягодой. Вот. А дед поедет сразу с Фрунзы на своём мотороллере.
У деда мотороллер красного цвета. Это такой мотоцикл, только он не крутой, как я видел проносящимися очень быстро по дороге и на двух колёсах, а какой-то дедовский, потому что у него три колеса — как у дачников и как в чёрно-белых фильмах с солдатами. И ещё у него странное длинное сиденье, на котором чуть ли не три человека могут уместиться. Когда они с бабой вдвоём, то баба там сзади к нему садится — автобус им тогда не нужен, — и они сразу производят впечатление профессиональных ездунов на дачу. А после сиденья сзади есть какой-то багажник, и вот там они везут всякую дачную всячину.

Ну а сейчас мы с мамой и бабой дожидаемся автобуса. Он откуда-то выезжает, и этот автобус — весь пыльный, вонючий, там воняет вот этим бензином, и в нём потно, в нём потные бабки в косынках. Пока ещё не жара прям, но бабки уже выжатые как лимон — из них выжата вся жизнь, — и я не люблю вот это всё и то, как выглядят бабки и старые люди. Мои деды — они ещё ладно, они — мои деды. Но вот чужие... Чужих я уже оцениваю строго, и вот я оцениваю их очень неудовлетворительно: складки кожи, обвисшие большие титьки. У моей бабы титек хотя бы вообще нет. А деды у них пахнут старческим творогом — мой дед хотя бы не пахнет. И ещё эти старпёры часто седые, а мои — нормальные ещё, и дед у меня — темноволосый красавчик. Вон он как раз за окном нашего автобуса по дороге мимо и проезжает, когда мы уже тоже в пути и едем по большой дороге ещё в городе. Мы втроём ему машем, а он — нам. Ну и он в шлеме, кстати, и в очках.

Дальше тут едешь, и справа, на другом берегу маленькой противной речушки, — какое-то «кладбище». Большая территория за забором под палящим солнцем, и там из земли торчат мириады каких-то столбиков, обложенные кучей каких-то слишком пёстрых красных цветов. Странное место, туда любят ездить вот такие же потные и старые бабки — они тут некоторые и выходят на остановке. Место, хоть и пёстрое, но для старых людей, и оттого неприятное.

Едем дальше по бесконечной дороге-шоссе. По бокам домов уже нет, а только деревья или выжженные солнцем пустыри и поля. Тут начинается то, что называется «природа». А в природе, как известно, — звери. Вот они-то меня и интересуют. Я смотрю в окно и пытаюсь увидеть чего-нибудь из живности, и мама говорит: «А вон кто это был?» — и я спрашиваю: «Где, где?», но не вижу, и она говорит: «Наверное, убежал, может, заяц». И я ещё сильнее всматриваюсь, чтоб в следующий раз никого не пропустить.

Теперь автобус поворачивает направо, и тут снова поля с обеих сторон, только теперь уже с какой-то пшеницей, кукурузой и подсолнухами. А ещё дальше справа начинается новая тема: какие-то прям самолёты стоят, и в итоге всё напоминает дедовы журналы, в которых как раз схемы — то самолётов, то комбайнеров, которые тут как раз ездят в полях. Но мне — хотя бы трактор. Я загорелся желанием игрушечного трактора. Хотя и самолёт я бы тоже хотел. Пока у меня только экскаваторы и легковые машины, а трактора или самолёта — нету.


Приезжаем и выходим на конечной автобуса. Дед тут уже проехал раньше нас, и он уже, наверное, подъезжает к даче. На улице обдувает ветер, и он кажется тут другим — «как на природе», потому что тут и есть «на природе»: с одной стороны поля, с другой лес, плюс характерная тишина, не встречаемая в городе нигде — совсем нет звука машин, а только наоборот — птицы. И всё только начинается — атмосфера какого-то начала жизни, впереди поход до дачи, где мне будет всё в новинку и неизведанно, и дальше в жизни будет также всё, бесконечно.

Тут прямо рядом сразу территория с какими-то домиками. Мама говорит, это детский лагерь «Чайка». Объясняет, что лагерь — это куда привозят детей на лето, и они тут живут без родителей. Но я не вижу никаких детей, и, в любом случае, я бы не хотел ни в какой лагерь. Для меня это была бы трагедия: я представляю детей, оставшихся одни без родителей, и это — ад и жуть. Я не хочу про это думать, только чем больше не хочу — тем больше думаю.

Мы идём, и я смотрю на какие-то старые бетонные плиты в траве, и мне кажется, что там кто-то шевелится и бегает — какая-нибудь живность. Мне надо, чтоб там что-то бегало, чтобы всё было интересно.

Дальше — какие-то лабиринты проулков шириной в одну машину между большими кварталами с кучей участков с домиками и с большими огородами. В целом, дачи — это примерно то же, что и частные дома в районе Фрунзы и Персидской, включая наш дом, только если в городе дома больше, а дворы меньше, то тут — наоборот, и дома тут в основном одноэтажные и хлипкие.

Уже много где люди, и баба даже кому-то говорит «здрасьте», и мне нравится, что баба тут — в своей тарелке, и что тут будто коллектив дачников, знакомых друг с другом. Минут пятнадцать мы не торопясь идём — и вот мы уже видим припаркованный красный мотороллер.

Устройство нашего дачного участка. Адрес СНТ Чайка дом тридцать семь.
Доходишь по последнему узкому проходу к началу нашему участка, поворачиваешься направо — тут забора нет, тут прям сразу открытый прогал между справа зелёным ветхим домиком, а слева большой грушей, и за ней — главным домом. В этом прогале под сенью груши и стоит мотороллер. Проходим между мотороллером и зелёным домиком и заходим на участок. Впереди — огороды и тропинка между грядками, но мы поворачиваем налево, проходим грушу и по тропинке из бетонных плит на земле проходим под окнами основного дома и подходим к крыльцу. То есть вход в дом — со стороны огородов. Дед уже открыл дом.

Дом — из каких-то бетонных блоков. Из каждого блока полукругом торчит ручка из тонкой железки — видимо, чтобы за них поднимать эти блоки. Как в этот дом входишь, тут сначала малюсенький тамбур и с вертикальной — по которой только с руками залезать — лестницей на чердак через люк на потолке. Это как погреб на Фрунзе — там тоже люк, только большой и под землю, я потом расскажу. На чердаке, кажется, ничего нет, кроме какой-то сушёной травы, досок и пыли.

Из сеней проходишь налево дальше в дом — сразу в коридор-кухню. Тут за маленьким столиком ешь картошку с луком. Иногда может мясо какое-нибудь быть, но в основном картошка с луком и какое-нибудь яйцо, ну и, может, колбаса. Электричества в доме нет, а чай греется на какой-то переносной газовой горелке. Из коридора окно — на огород перед домом.

Если в этой кухне-коридоре сразу повернуть направо, то тут — первая комната, спальня. Тут три железных койки, они как гамак — под матрасами металлическая сетка, на которой пружинишься и проваливаешься. Три штуки таких коек тут. Окно — на кусты смородины, ёмкость с водой, уличный туалет и продолжение огорода. А дальше по кухне-коридору сразу ещё дверной проём — без двери, как и первый, — во вторую и последнюю комнату, с окном на грушу. Та комната пустая, ничего, кроме ковра на полу. В ней пахнет деревом от деревянной отделки стен, и я туда не захожу: там живёт Хока.

Хока — это какое-то чудище, которое всегда живёт там, куда или нельзя ходить, или просто где-то под лестницами и в заваленных вещами комнатах, ну или наоборот — пустых. Непонятно, где он в этой комнате может жить, может, вылезает через какой-то люк под ковром из-под пола. Я всегда смотрю на окно той комнаты, когда сижу какаю под грушей.

Возвращаясь в спальню с койками, там над одной из них, той, что вдоль стены с соседней комнатой и на которой лежу я, когда у нас тихий час, на стене висит какая-то картина из соломин. Там какие-то странные девушки, мама говорит — «японки», и эту картину можно сложить в рулон. На ней ещё всё красиво — сады, закат — как раз как и у нас здесь, когда в окно в коридоре светит садящееся солнце через ветви плодовых деревьев в огороде в конце дня, перед уездом. И ещё тут в доме есть веер — тоже что-то японское, видимо, из набора с картиной. Веером — махать на себя, когда жарко. И на подоконнике в спальне стоит любимый тут у мамы предмет — графин в форме кошки, мы её называем «киска». Только она расколота и полуинвалид, но оттого мама ещё больше её лелеет.

Ну и вот, собственно, весь дом, больше в нём ничего нет.

По участку — везде множественные тропинки.
Если выйти из дома, то прямо вперёд, через узкую ширину участка, идёт тропинка, ведущая к скамейке. Скамейка та — под сенью яблони, и взрослые там в полуденную жару отдыхают от дачной каторги.

Между скамейкой и домом — ещё одна яблоня. У неё сейчас погрызена кора. Баба с дедом говорят, это зайцы за зиму погрызли. Я представляю, как тут было всё в снегу по пояс, и откуда-то подбегали зайцы, точили эту яблоню, резвились тут на снегу, в сугробах, и никто им не мог помешать — они тут властвовали.

Если от выхода из дома повернуть налево, то тут дальше продолжается та тропинка из бетонных плит. Она сначала ведёт через кусты смородины под окном с киской — мы отрываем её листья к чаю, — потом мимо ёмкости, из которой идёт шланг по огороду, и дальше мимо уличного туалета, в который я не захожу. Он без дырки, там просто какое-то ведро. Всё это, что я сейчас перечисляю, располагается вдоль левой границы участка, а снаружи идёт проезд для машин. После туалета — кусты крыжовника и мелкой красной смородины. Сразу после этого — куча досок и хвороста. Забора нет, и тут можно выйти на проезд. Потом идёт рощица кислой вишни, и после неё — треугольный дальний край участка, на котором ничего нет, кроме картошки где-то под землёй, а на её стеблях над землёй сидят «колорадские» жуки с полосатыми спинками, которых нужно собирать и давить.

В общем, участок сужается туда к концу и заканчивается треугольником. Проезд для машин огибает весь наш участок до конца и заворачивает направо куда-то дальше, ну а на другой стороне проезда — обрыв в овраг, и там большой простор, но об этом позже.

В районе досок и хвороста в сторону центра участка — грядки с клубникой, между которых несколько тропинок к другому краю участка, вдоль которого растёт малина. За малиной — уже чужой участок. В конце малины, ближе к колорадским жукам, — дерево с абрикосом.

Вдоль малины есть другая дорожка. По ней доходишь к той скамейке отдыха. Но, пока до неё не дошёл, по левую руку тут растёт мак — странный цветок с мелкими семечками, которые бывают на булках, а по правую — ещё одна вишнёвая роща в самом центре всего участка. Ну и вот эта деревянная скамейка, сидя на которой смотришь на дом. Под скамейкой и вокруг — всё заросло травой, какие-то доски сзади и чужой участок уже. Но можно пройти ещё дальше скамейки — и тут слева теперь деревянный, вечно сырой домик для мытья. Взрослые там моются, поливаясь ковшиком, хотя там есть резервуар сверху и душ. Внутри — мерзко, неудобно, пахнет мылом, на полу — доски с большими щелями, а уж куда там утекает вода — и знать не хочется. Куда-нибудь, где самые склизы и гады. Этот домик с душем охвачен виноградом, непригодным в пищу — из-за того, какой кислый.

Ну вот почти и всё. Если от душа идти дальше — там снова абрикос, но уже и конец участка, то есть, наоборот, его начало. На земле тут — овощи и лук для той картошки, которая в банке с колбасой, чтоб потом разило изо рта. И дальше поворачиваешь направо — к зелёному домику, между грушей и которым стоит дедов мотороллер.

Этот зелёный домик тоже оцеплен виноградом, только этот вообще никогда не зреет. А в самом домике — склад каких-то газет из прошлых эпох, в нём сыро, и ещё в нём есть колодец, который, дед говорит, ведёт сквозь планету на другой край Земли — в какую-то Америку. А ещё в том домике живут мыши, там для них разбросана отрава, и туда, в общем, никогда никто не заходит.

Для того, чтоб с груши срывать сами груши, у деда есть специальная приспособа — длинный шест, и на конце захват, сжимающийся, когда потянешь за верёвку. А иначе груши можно получить только когда они упадут сами, но они часто разбиваются, да и падают же прям на мои какашки. А на какашках вечно сидят зелёные мухи.

Ну вот и весь участок с домом.

Но пока сейчас тут груш нет, и только клубника начинается. Тут сейчас очень скучно: уже нет зайцев, а ещё нет солнца-пекла и курортной летней атмосферы. Весна ещё не ушла толком. Но есть зато то ощущение начала. Мы выходим с взрослыми на край оврага, и внизу там будто долина, только там огромное болото, и всё в камышах, которые волнуются от ветра, как волны. Мы — на высоте с несколькоэтажный дом. Берём с земли какие-нибудь камни и кидаем туда вниз как можно дальше. Дед пока кидает дальше меня. Это становится основным развлечением — сходить на край оврага покидать камни. А так, в основном, я брожу по участку, а взрослые стоят кверху задом над грядками или поливают грядки из шланга.


К вечеру уже и голод, и усталость, и хочется, чтобы каким-то волшебством тебя донесло до дома, а не пёхать до автобуса, который там ещё и ждать, и сто лет на нём ехать, а потом ещё и, как приедешь, идти неблизко. Вот мы выходим и идём к конечной автобуса у лагеря «Чайка» — и тут снова эти тётки, бабки и дедки с вёдрами с чем-то. Уже вечер, холодно. Садишься в автобус — тут получше, и уже почти не смотришь по сторонам в окна на все эти поля, как когда ехал сюда. Едешь, сидя на коленке у бабы или мамы, и когда у мамы, то она рассказывает, что вот так у неё было всё детство каждое лето, и по её интонации можно судить, что все эти поездки на дачу были для неё изнуряющей обязанностью.

В полусне — возвращение на Фрунзе. Остаёмся с ночевой, что-то ужинаем, пока баба с дедом греют воду. Потом моют мне ноги, и ложусь спать под стену с ковром, а завтра — я пока не знаю, что будет.



***


.:::.

>>> Часть 6 текст 5. На Фрунзе познаю окружающую среду.


.::::.

На Фрунзе познаю окружающую среду. Лопухи — это большие листы, и в какую-то там «войну» из них варили суп. На лопухах — круглые штуки, прицепляющиеся к одежде мелкими иголочками. Песок — это то, что сыплется, и им к концу дня полны башмаки, вместе с мелкими камнями. Кирпичи — это кирпичи. Норы — это куда убегают жуки и солдатики. Паутина — это липкие сети пауков, в которые должны влипнуть мухи с говна, и тогда пауки их съедят, но я пока такого не видел. Иногда паутина попадает на нос и щекочет.

Солдатики — чёрно-оранжевые жучки — называются, как и те фигурки человечков, солдатиками — непонятно почему. Я не могу ясно выразиться, чтобы уточнить такие нюансы, и потому строю свои догадки и нелепые теории. Иногда веет водой и Волгой со стороны Волги — видимо, долетает до бабы. По ручьям плывут упавшие в них листья и насекомые. А в конце огорода, на помойке, дед вставляет грабли в кучу гнилья, приподнимает — и там миллион червей и гадов. Самые гадкие — медведки: мерзкие до дрожи в теле, они сразу убегают, и они самые быстрые, а черви — ленивые, красные и непонятно, как дышащие, и где у них глаза.

Дед берёт и складывает их в старую консервную банку, чуть засыпает землёй и поедет с ними на рыбалку, а вечером у нас будет краснопёрка или окуни. Я больше люблю краснопёрку. Баб Клава пожарит её на муке — и там будет вкусная поджаренная шкурка, рёбра и икра. Жуя спинку, главное — выплёвывать косточки, а чуть почувствовал косточку и если уже нельзя выхаркнуть — надо срочно есть корочку хлеба, и тогда косточка в неё воткнётся и пройдёт. Рыбу ешь с солью, но много солить нельзя — вредно.

Потом взрослые будут ходить в сортир во дворе, в котором дырка, и в ней — тьма, и всё улетает в чёрную неизвестность. А за этим туалетом, в самом углу участка, — там куча навоза и даже неизвестно что ещё, и это уже слишком круто, неизведанно, и я от этого иду срать. А в ряду сараев, которые начинаются у той навозной кучи, сразу первый там — маленький сарайчик: там стоят какие-то канистры, и вкусно пахнет чем-то, что, видимо, называется керосин. А дальше идёт дедов сарай-мастерская — со станками, тисками, каким-то ещё одним мотоциклом и даже какой-то фигнёй. Там совсем негде стоять, и он закрывается на ключ.

А дальше идёт погреб — это где живёт и Хока, и Леший, и медведки, и кроты, и все самые гнусы — и почему-то именно там надобно хранить заготовки. Там — куча варенья в банках, разные соки, запасы картошки, моркови, и там деду на голову капает конденсат, когда его посылают туда что-то достать. Но туда и баба лезет, и мама, и мама меня держит за руку, а я смотрю вниз на деда, который там лазает, как крот, в поисках нужной банки, и он кричит бабе: «Клав, да куда ты её поставила?» — и тогда, встав из грядки с будущими помидорами, баба приходит в галошах и начинает руководить, и мама — тоже в галошах, и дед — тоже. Тут в галошах все, даже в сухую погоду, кроме меня.

У меня есть резиновые сапожки для дождя и грязи, и я их, так же как взрослые свои галоши, перед заходом на крыльцо скребу подошвой о железку, вделанную в землю возле крыльца специально для чистки подошв от грязи. Но сейчас уже сухо, и я уже в сандалиях. К вечеру ноги у меня все грязные, под ногтями — черно, да как и пальцы рук — весь чумазый, и вечером мне начинают греть тазы с водой. И когда баба, во в кой веки задействованной здешней ванне, меня тут натирает, она говорит: «Вон как грязь катается».

На ветках деревьев можно подтягиваться — в частности, на черёмухе, которая растёт возле нашего дома, снаружи, сразу за калиткой. И ещё черёмуха — это такая сладкая, если спелая, и кислая, если не спелая, но вяжущая рот в обоих случаях ягода. И её ешь, и смотришь на Саратов — голубую полосу противоположного берега Волги далеко впереди: там — гора, и с утра в ясную погоду кажется, что там видно дома, мост и даже едущие по нему машины. И иногда наверху, в голубом небе, нарисовываются белые стрелки, с острой чёткой головкой, а их хвост расплывается вширь, в белую муть, и растворяется — и снова на небе ничего нет. И ещё где-то там, после неба, — какой-то космос, и это вообще пока непонятно что, но это связано с какими-то ракетами. А тут, на земле, есть стекло — его надо держаться подальше. И есть ещё кочки, и можно споткнуться, и тогда — бо-бо, но я обычно не вижу место ушиба, потому что слёзы заволакивают глаза, и я бегу в дом, где мама или баба начинают меня жалеть и что-то прикладывать к ушибу. А потом будет синяк. И ещё можно поскользнуться на грязи, зимой — на льду можно поскользнуться и расплакаться, а кидать куда-то камни и палки, особенно в сторону людей, — а-я-яй, нельзя.

Ну а клубника — это вкусная ягода, она сейчас начинается, но ещё лучше — малина. Малина у нас растёт и на даче, и тут, да и клубника на Фрунзе тоже чуть-чуть растёт. На Фрунзе также растёт китайская вишня, и это не сильно сладкая ягода, совсем не похожая на кислую вишню по вкусу, но её очень мало. А из кислой вишни хорошо получается варенье, потому что баба кладёт много сахару, и тогда его можно есть с хлебом. Хлеб есть белый и чёрный, и ещё есть батон.

А наверху дома есть чердак, и туда идёт железная лестница за окном маленькой комнаты. Я там не был, и там опасно: помимо того, что там можно упасть с высоты — и тогда я не представляю, что будет — там саму дверцу в чердак ещё и сторожат осы. А осы — это такие правильные стервы. Стервы — потому что кусают, как сказали взрослые, в тысячекратно больнее любых комаров. Но чем-то полезные и потому — правильные. Их нельзя убивать, как, например, мух. Осы как-то связаны с мёдом, а мухи — с говном. Правда, почему тогда осы жалят — непонятно. Странный диссонанс добра и зла в одном насекомом.

А вот божьи коровки — это чисто добрые насекомые, темпераментом типа соседки Фатюшкиной, о которой скоро расскажу. У божьих коровок очень чёткий оранжево-коричневый окрас с какими-то точками на панцире, и их вообще нельзя давить и обижать — какая-то тема связанная с тем, что они божьи, что бы это ни значило. А вот муравьёв давить можно, потому что муравьи вредят и едят хлеб, и сама баба их давит, когда они бегут по столу, и я тоже. А в момент давки там чувствуется микро-лопание чего-то — наверное, ломается их микропанцирь. Но муравьи, кстати, тоже могут укусить, но не больно.

А ещё есть раки. Раки — это как жуки, только большие и живут под водой, и у них есть глаза. Они, видимо, поумнее, чем жуки. Раков мои покупают на базаре — не часто, но иногда. И тогда, пока для них освобождается кастрюля, их кладут в ванную — особенно на Льве Кассиля мы так делаем, — а иначе они расползаются по сторонам. Сырые раки — тёмно-зелёные, но когда их сваришь и они перестают двигаться — они краснеют, и вот сидишь и ешь их хвосты и мякоть из щупалец — родители начищают и поддают. А ещё даже икра под хвостом у них есть.

Вот таких раков и дед привозит иногда вместе с рыбой — и баба начинает всё это делать, пока я играю с раками, пока я подтягиваюсь на черёмухе. Дед одобряет прогресс в увеличении числа подтягиваний, присматривая за мной из проёма калитки, комментирует: «Во!» — мол, хорошо, спортсмен, молодец. Ближе к вечеру мои выходят на лавочку, которая перед черёмухой и палисадником стоит под окнами нашего дома, а также туда всегда подтягиваются одна-две бабки-соседки.


И вот вечер, и только затянула мечеть свою тягомутину, как тут же начинает ей вторить мычание с другой стороны — со стороны дачи. Мы все сидим на лавочке, смотрим на Саратов под опускающимся солнцем, а справа появляются коровы, и через пару минут тут — целый парад коров: сотни их, идут с большим шумом по низу и по верху нашей Фрунзы. Их в основном ведут женщины с плётками, и в основном — бабины, типа бабины в той статуе Родине-матери с детьми у Детского парка. Кричат на коров именами типа «Зойка», «Дойка», подгоняя сердитыми «А ну пошла!», «Я чё сказала?!» и вытягивая их за поводки с места, когда те увлекаются какой-то травой или ветками по пути. Всё это движется через нашу улицу под гору на Персидскую и куда-то по ней дальше — будто в центр города. Неизвестно откуда и куда — и так каждый вечер, без исключения. А из задниц у коров валится у всех говно — это и называется навоз — и когда они прошли, дальше главное не наступить в «мины», а если наступил — конец ботинку. Чтоб прям смачно — я ещё не наступал, но частично бывало, и тогда баба на крыльцо не пускает: нужно долго тереть ногой о траву, что аж подошва станет зелёной. А ещё хуже — наступить в собачье говно: от него вонь как от человеческого, очень скверно. Кстати, когда собачьи какашки очень долго лежат на улице — они становятся белыми.


На Фрунзе, в соседнем дворе в сторону Персидской, живут Фатюшкины — баба Валя и дядь Толя, старые, как мои деды. Баба Валя — у неё нога толщиной с моё туловище и даже больше — она каждый вечер приходит на скамейку к нашему дому, а ещё она часто проходит прямо в дом, на кухню: там для неё специальная прочная табуретка и ещё стул в зале — это чтобы посмотреть новости ближе к вечеру и Якубовича с его усами, как у рака. «Поле чудес» называется передача, которую он ведёт. «Поле чудес» есть ещё и в «Буратине», но мы с мамой дальше начала и Папы Карло пока никак не продвинемся в этой книжке, и я там рассматриваю иллюстрации в основном.

А дядь Толя — это вечно пахнущий «старческим творогом» дедок. Он маленький и худее деда, и он ещё постоянно болтается по сторонам, когда идёт, и его заносит — частенько непредсказуемый и странный, но он вроде как нормальный. И вот он, короче, в три раза тоньше Бабы Вали Фатюшкиной — его жены. Заметили, кстати? И тут Баба Валя, и там Баба Валя у меня. Две Бабы Вали — и я постоянно про это думаю. Это как Дядя Серёжа и то, что у мамы есть серёжки. Двое Серёжек у мамы, даже трое, получается. Дядя Серёжа, кстати, на Фрунзе не появляется.


***


.:::.

>>> Часть 6 текст 6. На голубом велосипеде по Фрунзе сложно, соседи по сторонам от нашего дома.


.::::.


Как и прошлым летом, я снова езжу на моём голубом трёхколёсном велосипедике, который даже я могу поднять одной рукой, и вот на нём тут, на Фрунзе, ездить невозможно — он застревает в камнях, рытвинах и траве. Только по очень гладкой тропинке на нём тут можно проехать, а она тут только вдоль нашего дома и больше нигде.

Вообще, помимо Фатюшкиных, тут живут со всех сторон. После Фатюшкиных живёт какое-то семейство Петровых, внизу от них — ещё кто-то, внизу под нами, в синем доме, там ещё живёт девочка Алина. Дальше внизу — всё менее и менее знакомые. А по верху, соседние с нами, с другой стороны — сначала какая-то непонятная семья: их отец на машине, и у них большой новый дом из белого кирпича. Это он нас с мамой подвозил зимой. После них — какие-то Чижи. Их так называют мои взрослые, а ещё у них там постоянно навозная история: вокруг всё в навозе, и у них есть коровы. После них, дальше по Фрунзе, — Бобры. Мне понятно, что это люди, но непонятно, за что они Бобры. У них, кажется, тоже коровы и тоже всё воняет, и ещё у них есть внучка — какая-то толстая девочка. Я Чижей и Бобров в лицо пока ещё не запомнил.

Мама рассказывает, что в её детстве тут было полно детей, то есть все те, кто сейчас взрослые. Хотя взрослые, в смысле возраста мамы, тут редко появляются. В основном — бабки и дедки. Несмотря на эти мамины рассказы и вообще рассказы родителей об их прошлом и детстве, я это до конца не могу всё представить и переварить. Мне кажется, родители всегда были и будут взрослыми, а я буду всегда маленьким ребёнком.


.:.

Загрузка...