Окно тесной комнаты, которую мы с Сашей снимаем в общежитии семейного типа, выходит на железнодорожный вокзал: каждую ночь неустанный голос из репродуктора, гнусаво растягивая слова, объявляет об отбытии поездов. Слышно, как вагоны, набитые пассажирами, трогаются и мерно стучат по рельсам: тук-тук-тук. Каждую ночь.
Предположу, что ни один нормальный человек не хотел бы жить вблизи железной дороги. А я – вполне.
Потому что я, лежа на сдутом и липком от пота матрасе, смотрю в потолок и прислушиваюсь: мне хорошо и спокойно, я помню, что здесь, совсем рядом, есть железная дорога; я помню, что могу отсюда уехать. Я должен это сделать.
Мама еще не знает: она думает, что уехал только Саша.
Она звонит мне каждый день:
- Ты совсем не звонишь, - жалуется моя мама – как, расскажи, дела на работе, слушаются ли тебя на уроках детишки? А как у тебя на личном фронте, неужели никого еще не встретил? Впрочем, ты с этим не спеши. Ты так редко звонишь! И я совсем ничего не знаю о происходящем в твоей жизни...
Ну, конечно, мамуля, не знаешь... Мне не хватает решимости признаться тебе, что я бросил свою привычную жизнь и уехал. Далеко. К самому черту на рога.
Я знаю: ты не поймешь моего решения. Еще бы: я сам его не понимаю.
А еще всего пару месяцев назад, когда я стоял у билетной кассы и выуживал из карманов брюк несколько мятых сотен — последние деньги, что у меня оставались — я наивно полагал, что вполне понимаю.
Я — пьяный, голодный и совершенно бессильный, — убежал из своего родного серенького городка. Да, очень просто: я забрался в старенький потёртый автобус, затесался в конец салона и, устало откинувшись на полумягком сидении, заснул. И всё. И был таков.
Зачем? Не знаю: видимо, жизнь совсем рассыпалась, я потерял над ней, своей беспутной жизнью, контроль. И уехал.
Может, жизненный хаос разрешался иначе. Может, вовсе не было иной возможности его разрешить. Кажется, поздно думать об этом.
А я и не стараюсь думать об этом. Я, лежа на шипящем подо мною матрасе, закрываю слипающиеся глаза и засыпаю.
Завтра очередной рабочий день.
2.
Оказалось, что здесь, в Ярославле, в центре Золотого кольца России, что уже тысячу лет покоится на исполинской и могучей Волге, работу найти проще, чем дома: уже через несколько дней после спонтанного своего переезда я устроился журналистом в местное региональное издание.
Неплохо.
Дома, по окончании родной альма-матер, я смог стать лишь скромным школьным учителем литературы в средних классах общеобразовательной школы. Работа ужасная и неблагодарная. Впрочем, я не продержался на ней и года: в середине мая написал увольнение по собственному желанию и ушел на месяц в беспробудный запой, что доставляло известные неудобства дружной ораве моих тогдашних соседей, с которыми приходилось ютиться в двухкомнатной квартире.
Вот и вся скромная экспозиция. Сейчас же, в это знойное летнее утро, я уже проснулся и шагаю по испещренному трещинами асфальту, закипающему от жары у меня под ногами, шагаю меж приземистых гаражей и пышных зелёных деревьев. Шагаю на свою отвратительную работу.
Говорю без лишней застенчивости: я — падальщик и мусорщик. Каждый божий день мне приходится превращать чужие несчастья и горести в пестрые, крикливые заголовки новостных статеек, смаковать нелепые городские слухи на потеху местному обывателю, злому и непростительно глупому, развлекать невзыскательную публику заметками о диетах заплесневелых селебрити, убаюкивать их внимание предсказаниями шарлатанов-астрологов...
Увы, именно за это я и получаю свои скромные деньги.
Сегодня, к счастью, пятница: кое-где я могу вполне схалтурить, не слишком уж заморачиваться. В пятницу, как правило, я не пишу лонгридов и больших статей. Объем работы значительно сокращается, поэтому я могу чаще обычного слоняться по офисным коридорам или же вовсе слинять на длительный обед, взять с собой книгу и спрятаться в тени старой липы на одной из лавочек бутусовского парка, что находится неподалеку от редакции.
Сегодня я непременно так и сделаю: в недрах старого рюкзака ждет своего часа тощая полинявшая книжонка. На ее обложке намалеван аристократичного вида старик в очках, слегка полноватый и чопорный. Старик вперил в читателя надменно-укоризненный взгляд.
Он жуткий сноб, этот старик.
Но книга хорошая: история о неудачливом художнике-авантюристе, что хотел разыграть забавный фарс перед Вселенной: инсценировать свою смерть посредством не слишком похожего на него двойника...
3.
Помню, что и сам хотел написать нечто подобное. Только с особым экзистенциально-теологическим подтекстом...
О, то должна была быть вещь в духе Достоевского!
Я задумывал повесть-исповедь неудавшегося самоубийцы, что в юности, столкнувшись с фанатизмом собственной матери, вывел казуистическую теорию отсутствия Бога...
Ужасно. Уровень письма был, разумеется, соответствующий.
Впрочем, ей вроде нравилось:
— Тебе же нравится? - спрашиваю.
— Кирилл, —улыбается она — я уверена, что получится интересно. Мне, по крайней мере, очень любопытно, что ты пишешь!
Арина говорит это потому, что хочет меня поддержать: надо полагать, что она относится к моим скромным творческим потугам в лучшем случае снисходительно, а в худшем — равнодушно. Как и все.
Арину интересует многое, но вовсе не литература.
Квартира, в которой мы с ней живём, затерялась на самой окраине города, в безобразном районе, что кишит однотипными пыльными дворами. Здесь, на периферии, панельные дома, будто сорняки, плодятся упорно и интенсивно. И нас занесло в именно такой пыльный неприметный дворик, в выцветшую унылую панельку.
Но вовсе не в унылую и бесцветную совместную жизнь. Сколько я прожил с ней? Год? Полгода?
Наше с Ариной знакомство состоялось, когда я, вчерашний абитуриент, поступил на первый курс филологического факультета. Она была уже на втором курсе.
Впечатление, которое произвело на меня первое появление этой девушки, вполне свежо до сих пор: она стоит, красотка, рядом с университетской кафедрой в хорошо освещенной аудитории; На ее красивом, белом и слегка круглом лице покоятся ярко накрашенные красные губы. Аккуратненькое и симпатичное каре. Глаза сверкают за стёклами очков.
На ней красная широкая юбка (специально, видимо, под цвет помады) и лёгкая чёрная блузка.
Арина стоит и, убрав руки за спину, приветливо улыбается робким новоиспеченным первокурсникам, что замешкались в нерешительности на пороге аудитории. Среди будущих служителей Слова, преосвященного Логоса, стою и я.
— Первый курс, здравствуйте. — улыбается Арина, обнажая свои белые и ровные зубы — Меня зовут Арина Б., я ваш куратор на ближайшие полгода: моя задача состоит в том, чтобы сколь можно полно адаптировать вас к новой университетской жизни.
Отсюда, с этого момента, берет своё начало эта недолгая, но яркая история.
И нет смысла рассказывать её подробно и полно: я думаю, что будет вполне достаточно нанести парочку неумелых мазков, макнув кисточку в скромную свою словесную палитру.
Например, упомянуть серые митенки, которые она носит зимой, строгое каштановое каре. Упомянуть меня, лысого и костлявого, что позирует в футболке "Joy Division" с сигаретой в зубах на балконе: таким помнит меня снимок, сделанный на полароид. Ссору на семейном застолье. Выбитое стекло кухонной двери. Подло стащенный мною ее личный дневник. Выпитую после этого у Никиты дома бутылку водки. Первое грязненькое словцо в ее адрес, когда я уходил навсегда. Пьяные новогодние каникулы, спонтанный секс на поддоннике, колючий плед-зебра, что грел нас. Тургенева и Гончарова на книжной полке, белоснежного кота по имени Вишня, обострившийся цистит и больницу, наши долгие поцелуи и группу "Звери", ежедневные закупки в гипермаркетах, беспомощное катание по полу, слова ненависти и любви, Эрос и Танатос.
Короче, мои 19 лет.
Вот они, случайные и неумелые мазки. Скромные детали из прошлого, что я смог выудить из своей трухлявой памяти. Может, в моей голове и сохранилось что-нибудь более красочное и весомое — черт его знает. Все это было давно. Все это уже выцвело, протерлось, смешалось и сжевалось.
Да, это было давно.
Однако старики любят, довольно кряхтя, предаваться воспоминаниям о своей пышущей молодости, и я, кажется, уже один из таких стариков. В свои двадцать с лишним лет.
К тому же, роман всегда требует болтовни, не так ли?
4.
Утро выдалось отвратительно душным и липким: ни редакционный кондиционер, что робко гудит на последнем своем издыхании, ни распахнутое настежь окно не спасают от всепроникающей жары: она дает знать о себе влажными разводами на рубашке в области под мышек. Солидные капли пота неслышно падают на поверхность стола с моего широкого и крупного лба.
В противоположном углу кабинета, уткнувшись в свой монитор, сидит симпатичная Анечка – наша новенькая сотрудница, что пришла к нам, может, с неделю назад. Она очень милая. Бледная, черноволосая, в строгих очках.
Аня совсем чуть-чуть предрасположена к полноте. Впрочем, это тот случай, когда полнота девушке действительно к лицу. Далеко, конечно, до идеалов Ренессанса, но… Черт возьми, я неудачник, неудачник по всем фронтам, я совсем не разбираюсь в иных областях жизни, но в женской красоте я понимаю, уверен, очень и очень многое. Со мной решительно нельзя советоваться в самых разных мелочах и вопросах: я ничего не понимаю в хорошей одежде, автомобилях, спорте, коммунальных квитанциях, искусстве фотографии и завязывании шнурков, человеческих чувствах и умении жить. Но здесь, в этой области, я самый искушённый знаток и эстет.
Я уже упоминал, что Аня носит очки. Я вижу, как в их стеклах отражается белый свет монитора. Вижу я это, разумеется, мельком, ибо посматриваю на нее изредка и украдкой. Иначе нельзя.
Я мало с ней говорил, но знаю, что у нее есть мужчина. Что же, мне это безразлично: я сижу здесь, в этом странном офисе, в чужом незнакомом мне городе. Я прихожу, напиваясь по дороге с работы, в убогое общежитие для бедняков каждый вечер. Я кормлю свою сутулую спину клопами на хлипком матрасе. Я делаю это все потому, что в один миг мне стало все безразлично.
Мне плевать. Плевать на свою жизнь.
И на эту Аню, разумеется, мне плевать. Впрочем, я совру, если не признаю, что она хорошенькая. Работать бок о бок с красивой и недоступной для тебя женщиной – в этом определенно что-то есть.
Аня, как и я, закончила филологический факультет. Готов поспорить, что она не читала ни одной книжки.
И это очень хорошо!
Помимо Ани у нас есть и другие сотрудники.
В нескольких шагах от входной двери в редакцию находится рабочее место Серёжи Пагодина – нашего креативного копирайтера: коренастого бородатого мужика лет под сорок, что выглядит, как настоящий волжский бурлак. «Большая шишка» с полотна Верещагина. В его заурядной наружности удивляют разве что огромные грушевидные мешки под глазами, имеющие нездоровый красный оттенок. Частые недосыпы? Больная печень? Выглядят они и впрямь пугающе.
Он, Сережа, у нас большой весельчак: его раскатистый смех ежедневно сотрясает хрупкие стены редакции. Он создает впечатление милого и доброго человека, но я ему, говнюку, отнюдь не верю: я вижу некий гносеологический подвох в этом мнимом его добродушии.… Во всем его выражении, в его словах и повадках есть нечто подозрительное. Так и хочется подловить его хоть на чем-нибудь, поймать и застать врасплох, но решительно не получается. Скользкий, гад.
Впрочем, его занятно порою бывает послушать: особое удовольствие мне доставляют его байки из духовной семинарии, где он когда-то учился. И кого только не заносит на журналистское поприще. Впрочем, делает свою работу он хорошо.
- Доброе утро! – внезапно в дверном проеме – Как пишется? В процессе? Заранее предупреждаю, мальчики и девочки: не рассчитывайте особенно на мою помощь. Сегодня я займусь подготовкой к печати нового выпуска газеты. - кладет на стол сумочку, падает в кресло - На мне и верстка, и корректура. Поэтому написание нового материала сегодня целиком возлагаю на вас. Что сегодня, кстати, по статистике и по графику? Вы с конкурентами сверяетесь, надеюсь?
Это Лиза – наш главный редактор.
В редакции иные ее ненавидят, другие – боятся. Я, например, попадаю во вторую категорию.
Лиза обладает реноме деспотичного начальника-самодура. Аня нередко называла ее (разумеется, в кулуарных беседах) «пиночетом в юбке». За месяц моего здесь пребывания она успела серьезно испортить мое и без того хрупкое ментальное здоровье:
- Кирилл, ты явно надо мной издеваешься. Это написано убого и скучно. Серо и тухло. Это дерьмо никто не будет читать, а про заголовок даже нечего и говорить… Ты должен заслуживать деньги, которые здесь получаешь. Это не годится. Это дерьмо. Это тупое дерьмо, Кирилл.
Каждый день. Каждый день я вынужден выслушивать это.
- Ты почему не написал так, как тебе было сказано? Ты еще здесь никто, тебе нужно учиться, без моего разрешения ты не опубликуешь ни строчки. Ты понял? Все твои претензии на художественность может засунуть себе в задницу, ясно? Скажи, что ты услышал и понял меня. Ты должен понимать нашу аудиторию, ее уровень, ее запросы. Внеси правки. Надеюсь, мне не придется опять корректировать твою писанину, у меня нет на это времени! Ты тормозишь общий рабочий процесс. Не подставляй своей халтурой команду редакции…
Да, Лиза, конечно, я все понял... Хорошо, что ты не можешь залезть в мою голову: «эй, Лиза, а это ты можешь скорректировать, м? Как тебе такое: пошла ты на хуй. Ой? Может, мне стоит внести некоторые правки? Все ли корректно и аккуратно? Может, добавить, как ты говоришь, «перчинки» в созданный мною сюжетик? Окей, смотри:
- “Пошла ты нахуй, ебучая овца”.
Неплохо, да? Да-да, знаю: могу, когда захочу. Спасибо. Рад, что тебе нравится».
Надо сказать, что у Лизы есть и достоинства. Например, в 36 лет она выглядит очень свежо: у нее стройная талия, красивый ровный загар, грамотный макияж и прекрасный парфюм. Выразительная родинка на правой щеке. Думаю, ее можно даже назвать красивой.
Можно. Но я не буду. Лучше внесу, по обыкновению, известные корректировки:
«Пошла ты нахуй, ебаная тупорылая овца».
Сойдет?
Разумеется, я не произношу этого вслух: работа мне очень нужна. Поэтому я, покорно вздыхая, сажусь корпеть над своими вычурными заголовками и статейками дальше.
И так проходит моя сегодняшняя рабочая смена.
5.
Хорошо скроенный серый и элегантный пиджак, что так замечательно на мне сидит, вовсе не является показателем высокой культуры. Культура, как известно, в голове.
Однако оперировать в непринужденной светской беседе к творчеству Метерлинка и апофатическому богословию несравненно легче, если на тебе чудесный новенький пиджачок. Чувствуешь себя увереннее.
Да, пожалуй. Именно поэтому я, уже принарядившись, стою напротив треснутого заляпанного зеркальца в умывальной комнате общежития: провожу, тщательно и аккуратно, лезвием бритвы по своему интеллигентному лицу среднеазиатского типа. Во всяком случае, я хочу верить, что обладаю интеллигентным лицом. Относительно его азиатских черт у меня нет сомнений.
За очередную рабочую неделю, что я провел в духоте редакции, оно покрылось легким черным пушком. Человеку культуры не подобает ходить в таком виде… По крайне мере, сегодня.
Ярославль будет гулять, кайфовать, пить и веселиться: на сегодня, 20 августа, выпал праздник — День города.
Огромный человеческий поток заполонит собой весь исторический центр: довольные загорелые туристы в нелепых панамах будут топтать Волжскую набережную, омываемую водами одной из крупнейших рек на Земле, делать фотографии на фоне церкви Ильи Пророка и покупать детишкам сладкую вату на Даманском острове. А вечером, ближе к праздничному салюту, все они набьются плотной человеческой массой на уютной и чистенькой Стрелке: оттуда вид на салют будет лучше всего.
Я хочу нырнуть в этот сумасшедший водоворот, затеряться в нем, испачкаться об присутствие других людей вокруг. Хочу не чувствовать себя таким безнадежным и одиноким.
Все это лишь преамбула поджидавшего нас скромного Праздника жизни: с наступлением полной темноты вместе с Сашей я отправлюсь на Волковскую площадь…
Ах, чудесный мой пиджачок. Аккуратные серые брюки. Начищенные до блеска черные туфли. Вымазанные пахучим гелием волосы. Я готов.
6.
Саша, выдыхая едкие табачные кольца, поджидает меня на крыльце общежития-тюрьмы: на нем красная клетчатая рубашка и потертые синие джинсы. Рукава рубашки дерзко подвернуты. По поверхности стекол очков, как водомерка, скользят солнечные блики. Черный рюкзак свисает с хрупкого плеча.
- Вопрос о вере или неверии в Бога некорректен – выдыхает он – Бог есть всего лишь особое состояние Духа каждого живого существа на Земле. Почему люди думают, что Бог – это некая трансцедентальная мутно-загадочная химера, что прячется ото всех за пределами эвклидова пространства? Заметил, кстати, что многие претенциозные мудаки любят слово «трансцедентальный»? То-то же. А что Бог? Бог есть подлинное состояние человеческого духа. Мне кажется, что в этом отношении древние стоики были ближе всего к…
- Да-да – отвечаю – я понял, божественное в нас самих. А в тебе, видимо, уже не только Бог, дружище?
- Ага – ухмыляется Саша – еще его злейший враг, Князь Мира сего.
7.
Саша достал из рюкзака опорожненную на четверть бутылку водки.
Мутноватая жидкость обжигает горло. Ужасная водка… еще более горькая, чем слезинка невинно убиенного младенца во имя гармонии мира. Но ощущается приятным теплом в животе. Закуска – удел филистеров. Проклятые поэты пьют без закуски. И натощак.
Я подкуриваю сигарету, и мы начинаем свой путь.
Уже через несколько минут, неспешно миновав улицу Салтыкова-Щедрина, мы попадаем на самую протяженную центральную улицу города, что носит пафосное название «Свобода».
Привычный маршрут: каждый день я хожу по ней на работу. Иронично: плетешься, злой и заспанный, по Свободе, вдруг она обрывается,- и ты оказываешься в офисе.
Сидишь, сгорбившись, за монитором и клацаешь по клавиатуре: пишешь "социально значимый" материал об "очередных достижениях" местного правительства перед жителями города. Или о новом медицинском методе поддержания правильной формы женской груди. Или о новых выплатах для многодетных семей. Или еще черт знает о чем.
При создании таких материалов я неизменно задаюсь одним и тем же вопрос: неужели это действительно кому-нибудь нужно? Неужели есть человек, который с удовольствием прочитает это? Видимо, есть. И жрет он это с небывалым аппетитом. Мне следует не думать об этом, а кормить своего читателя…
В такие моменты я чувствую себя запертой в вольере обезьяной, что на потеху невзыскательной в плане времяпрепровождения публике бьет мохнатыми пальцами по клавиатуре: вот тебе, честный люд, пища для ума. Я расскажу тебе о пикантной интрижке между депутатом муниципалитета и сифилисной проститутой, о предсказаниях умалишенных астрологов и о пользе ректальных свечей…
Выбирай, читатель, откровенную чепуху на свой вкус.
- Саш, - спрашиваю – ты слышал про теорему о бесконечных обезьянах?
- Нет. А что это за теорема?
- Суть такова: представь абстрактную обезьяну, что самым случайным образом неистово бьет по клавишам пишущей машинки в течение сколь угодно долгого времени. Ей, допустим, не нужна ни пища, ни сон, ни отдых.
- И?
- Разумеется, что неразумная обезьяна на протяжении очень и очень долгого времени будет настукивать лишь бессмысленную чехарду из символов. Даже в течение миллиардов лет. Но все же когда-нибудь – если иметь в виду, что времени неограниченное количество – эта самая обезьяна сможет случайным образом написать «Гамлета» Шекспира. Обязательно напишет. Литера в литеру, черточка в черточку.
- Понял. Занятно. Но к чему ты это?
- А к тому, Саша, что я устал: я каждый день стучу по этим дурацким клавишам. Это моя работа. В конце концов, неужели я глупее и безнадежнее обезьяны? Даже это глупая обезьяна может, в теории, писать, как Шекспир. А я стучу и стучу, неустанно стучу по клавишам каждый день, но не написал ни «Гамлета», ни «Макбета». Хуйню. За все это время я написал лишь одну хуйню, Саша. И это не было моим желанием.
Видимо, водка дает о себе знать. Саша смеется:
- Ну, ничего: перечитай раннего Довлатова, он тоже не сразу обрел статус заметного писателя-эмигранта и на радиоэфирах в Америке умирающий «совок» ругал. Начинал с вещей гораздо скромнее: например, писал статейки о таллиннской девушке-комсомолке, что достигла феноменального рекорда по доению коровы. Представляешь, одной конкретной коровы. В этой заметке ее даже сам Брежнев хвалил. Видишь, все начинают с глупостей. Знаешь, с Довлатовым вы даже немного похожи: два высоких и неуклюжих, как боксерская груша, алкоголика с типично неславянским лицом, хе-хе-хе.
- А если серьезно, Саша? Ты знаешь, я иногда из пустого тщеславия представляю: прошла, допустим, тысяча… или даже десять тысяч лет. От человеческой письменности не осталось и следа. Учёные искали, но тщетно. И вдруг — мои тексты. Даже не будем брать во внимание их художественную ценность. Важнее, что они - последний памятник человеческой письменности, последнее пристанище слова, черточек и тире.
Что бы эти учёные подумали про человека нашей эпохи? Про загадочные, покинувшие мир слова? Что бы они сказали?
- Думаю, ты бы стал причиной для обозначения нового эволюционного вида среди учёных будущего: Homo dubitans.
- Да-да, спасибо, милый. Почему бы мне не харкнуть тебе в рожу прямо тут?
Смеюсь. Заворачиваем за угол встречного дома, прячемся за испещренным вульгаризмами гаражом: надо выпить еще.
- Что тебе так сильно… уф… – ежится от водки Саша –сдался этот «Гамлет». Какое тебе вообще дело до этого всего?
8.
Какое мне дело…
В семнадцать лет, в мрачную пору своих декадентских настроений, я дал себе обещание непременно написать большой русский экзистенциальный роман и умереть. С последним у меня складывалось весьма удачно, а вот с первым…
- А я верю, я знаю: у тебя все получится! Ты талантливый, ты необычайно умный, ты… да ты два таких романа напишешь! Нет, целых три! – говорила Таня.
Таня. Возможно, самое удивительное существо, что я встречал. Мы познакомились с ней в университете: она занималась вопросами шотландской лексикографии. Одинокая, нелюдимая. Странная.
На третьем курсе я писал малоинтересные заметки о книгах и авторах. Для себя. Это не имело особого спроса, но, однако, одним холодным декабрьским днем на мой электронный ящик пришло анонимное письмо.
«Я перечитываю Ваши заметки с необычайным удовольствием. Из раза в раз. Я вижу Ваши неподдельную любовь к художественному слову и тщательный глубокий анализ произведений, нетривиальные интерпретации. Хотела бы сказать Вам об этом лично, если вдруг представится такая возможность».
Адресантом оказалась худощавая брюнетка низкого роста: во время наших первых нескольких встреч она смотрела на меня как-то виновато исподлобья. Всегда, когда смеялась, нервно прикрывала рот своей миниатюрной ладонью с короткими пальцами. В каждом движении была какая-то неловкость и скованность. Иногда она мечтательно витала в облаках. Думала о чем-то своем во время наших бесед.
В ее внешности, пожалуй, не было ничего особенного: белая кожа лица шелушилась, губы постоянно ободраны, а заурядный пробор волос придавал ей вид воспитанницы института благородных девиц.
Впрочем, я не встречал более эрудированных и начитанных женщин. Это меня и пленило в ней.
Вечерами после университетских занятий мы кормили жирных уток на Набережной, что неспешно рассекали водную гладь в поисках пищи. Она говорила, что у меня очень чувственные губы, поэтому я сам смахиваю на утку. Может, это всего лишь шутка, но с тех пор эти птицы вызывали во мне непонятную брезгливость. И к своим губам я стал присматриваться в отражении зеркала тщательнее обычного.
У нее не было друзей: он не любила людей и не подпускала их к себе близко. В силу, кажется, некоего защитного механизма: ей пришлось расти в ужасной семье, где ее не любили и издевались над ней. Мне хотелось защищать ее.
Возможно, что на время мне удалось стать ей опорой: между нами не было секретов. Кажется, она готова была вывернуть все свое существо передо мной наизнанку.
Я старался, по крайней мере, быть ей опорой.… Только вот трудно найти опору в человеке, что сам находится в положении достаточно шатком.
Ее больная собачья привязанность тяготила меня. Я не мог нести ответственность за это сломленное и затравленное внешним миром существо.
И тогда я постарался выдать собственное малодушие за циничное равнодушие к ней. И был пойман: даже такому робкому и предвзятому ко мне существу удалось вычленить и обозначить этот уродливый изъян моей натуры.
О чем она незамедлительно поспешила мне сообщить. Что же, сдаюсь: пойман и уличен.
Никаких милых уточек на Набережной, разговоров о Беккете и Ионеско, миниатюрных репродукций Питера Брейгеля и прочей романтической чепухи.
Мы разошлись, и вскоре она заболела. Историю ее странной болезни можно найти на страницах небольшого литературного журнала, издаваемого в Петербурге. Написал ее ваш покорный слуга.
9.
На пересечении улиц Советская и Андропова расположилась площадь Кирова – местный «Арбат». Так жители города зовут это место.
Действительно, похоже на московский Арбат: вдоль площади по обеим ее сторонам тянутся бесконечные бары, магазинчики и закусочные. Прямо на улице под утопающими в зелени верандами покоятся круглые столики: люди пьют, смеются и курят кальяны. Официанты суетливо обслуживают отдыхающих, молодые музыканты, утоляя жажду холодным пивом, играют на гитарах и поют песни, отбивая в такт своим мелодиям ногой по мощенной камнем площади.
Зеваки, засунув руки в карманы, снуют туда-сюда и с завистью глазеют на богатых прохожих, что оставляют щедрые чаевые официантам за бокальчик кисленького вина.
Все просто: пересекаешь арку перехода в Власьевской башне – и ты уже здесь.
То есть мы, я и Саша, уже здесь.
Головокружительно. Сперло дыхание: люди-люди-люди.
Нас окружил сумасшедший гвалт праздника. Разумеется, нам нечего здесь ловить, но хотелось выбросить какую-нибудь шутку: хотелось запомниться случайным прохожим, вывернуть хоть на миг чье-нибудь текущее бытие наизнанку, взволновать жалких, скучных tabula rasa.
Какая-то красиво разодетая киса, зажав своими тоненькими пальчиками сигарету, делает неторопливую затяжку. Обведенные специальным карандашом глаза и черная клякса губ.
Саша подходит к ней:
- Привет! У меня в душе дыра размером с Бога!
- Че?
- Я… Знаешь, в иные моменты пароксизма гаденькой своей меланхолии мне вспоминается дурацкая концепция Ницше о Вечном возращении: жизнь, дескать, сама по себе не конечна, а постоянно возобновляема. Я вот и думаю: а жизнь... возобновляется в тех же форме и тоне? Ну, вот я сейчас стою с тобой, говорю тебе что-то, и на душе — и отчего?! — такой вольтшмерц, что и самому Байрону не снилось. Этот вот жизненный тон… Таким же останется, когда колесо Сансары даст новый оборот?
- Тебе чего вообще нахуй надо?! – она заметно напряглась.
- Хочешь выпить? –отвечает Саша.
- Да пошел ты нахуй!
Прекрасная Лу Саломе поспешно ретировалась в толпу.
Саша, выдохнув, возвращается ко мне.
- Мда. Все пахнет здесь обреченной грубостью. Знаешь, я думаю, что она меня хочет.
Я усмехнулся:
- Уж ладно: пусть живет спокойно красивое и сытое человечество: не будем своих грязных ногтей показывать.
Саша заприметил в толпе пару симпатичных девочек и направился к ним:
- Привет! У меня душа в дыре… короче, пить будете?
Дамы тут же юркнули в человеческую массу.
Мне тоже захотелось что-нибудь сказать. Красивых девушек поблизости не оказалось, поэтому я подошел к долговязому парню с беспокойными глазами.
Думал, что ему сказать. И вдруг будто само слетело с языка:
- Знаешь, будто всё это было не со мной. Все это невнятный полузабытый анекдот, который я вполуха слушал во сне.
Он, посмотрев на меня исподлобья, отошел в сторону.
Темнеет. Мы идем дальше: впереди Волжская набережная и Стрелка.
По дороге, порыскав в карманах, заходим в затхлый продуктовый магазинчик и берем бутылку дешевого красного вина. Нет-нет-нет, сдачи не надо. С праздником.
10.
Волга пылает.
Сильные мира всего рассекают темные воды на исполинских яхтах: они плывут, торжественные, по реке и освещают чернильную тьму мириадами огней. Совсем рядом скромно жмутся катамараны. Хмельные туристы, вцепившись ладонями в перила вдоль всей Стрелки, смотрят с восторгом.
Салют гремит в полную силу. Разноцветные кляксы испещрили ночной небосвод.
Заметил: почти у самой воды стоит, покачиваясь, грузный мужчина и мочится прямо в воду.
Местный, должно быть.
- Милая, моя милая Офелия – шепчет Саша – утопилась от безделья, м-м-м. Хороший вечер, чтобы сигануть прямо на дно, дружище.
Люди подходят к прилавкам, люди берут: пиво, шашлыки, сладкую вату для малышей, сувениры, флажки. Лица отряда ментов выглядят устало и хмуро.
Я опустился на лавку: уже все равно. Мне надоело ходить, как неприкаянный Агасфер.
Может, я много выпил. Может, я уже стар, как Мафусаил.
Я уже ничего не хочу.
Веки тяжелеют, я прикрываю их.
Совсем несильный шлепок по моей голове:
- Эй, ты только не спи! Нам еще трахать девчонок на Волкова. Ты посмотри на реку, на Волгу, посмотри, какие огни?
Сознание путается. Река. Волга. Огни.
- Ту-ту-ту, ла-ла-ла, ту-ту - ту -ту - напеваю – огни Ленинградааа.
- А? – удивляется Саша – это еще что за «огни Ленинграда»?
11.
- Это еще что за «огни Ленинграда»? – спрашиваю.
- Ты что, это же Курехин. «Поп-механика». Только не говори, пожалуйста, что не знаешь о Курехине…
- Почему же? – я повел плечами – очень даже знаю. Уважаю и ценю. Только вот именно этой композиции не слышал. Включишь?
Саша, усмехнувшись, нажимает на «play». Из динамиков колонок льется спокойная красивая музыка. Без слов.
- Покурим?
На подоконнике стоит стеклянная массивная пепельница, наполненная до самых краев.
У Саши всегда очень уютно.
Чаще всего мы курим в комнате, но иногда и на кухне. На арке в эту самую кухню висит портрет другого, не менее заслуженного героя ленинградской рок-сцены – Бориса Гребенщикова. БГ. Саша большая поклонница БГ.
- Знаешь, я не верю, что ты действительно стал школьным учителем. – говорит Саша – французы называют таких, как ты, enfant terrible. Зачем ты пошел работать в школу?
- Ну, - стряхиваю пепел – пока что я могу работать только в школе. К тому же, это неплохой опыт для будущей преподавательской деятельности,… если, конечно, звезды сложатся должным образом. Кто его знает - как оно там вообще сложится?
- Ты неглупый парень. Вполне. Но тебе, знаешь, не хватает какой-то примиренности с самим собой, что ли. Ты какой-то весь неприкаянный. Мотает по жизни из стороны в сторону. Ты причудливо устроенный экзистенциальный флюгер. Поэтому мне, наверное, с тобой интересно.
- Неужели? Я-то думал, что дело в моей незаурядной привлекательности…
- А вот тут ты ошибаешься, – смеется Саша - да, очень ошибаешься, хе-хе. Не обижайся только: я шучу.
Я вовсе не обижаюсь: я, стараясь не опрокинуть пепельницу, закрываю окно и прошу чашечку горячего кофе.
Мы сидим так до самой поздней ночи: бог, видимо устав от тяжелого дня, ненароком заляпал чернилами небосвод; щуплая ветка дерева, неслышно и робко, стучится в окно. Фасады советских панельных домов испещрены оконными огоньками – значит, где-то тоже теплится жизнь.
Саша красивая. Ее аккуратные и правильные черты лица исполнены какой-то особой воинственности. Нужно сказать, что наружность вполне соответствовала ее характеру: мне всегда казалась, что Саша – Валькирия. У нее есть характер. Стержень. Я уважаю таких женщин.
Мы были полными антиподами. Но это не мешало нам.
Мы говорили обо всем: о музыке, дуккхе и бодхисатвах, о пасмурном Петербурге и знойном Макондо, о красных Кмерах в Камбоджи и демократии в Афинах, о дантовском аде и мильтоновском рае, о Будде Шакьямуни и царе Соломоне…
Уже четыре часа утра. Заспанное солнце нехотя поднимается из-за крыш соседних домов.
Школа, где я работаю, находится в нескольких минутах от ее дома.
- Уже поздно. Или рано. Думаю, мне пора уходить.
- Как хочешь. Впрочем, ты же совсем не спал. Несколько часов на сон у тебя есть: все равно же близко.
В комнате Саши стоит лишь одна кровать.
- Но где же я лягу?
- На полу. Я постелю тебе. Но, если хочешь, я могу чуток потесниться. Ты все равно скоро уйдешь.
Я чувствую, что очень устал. Я пытаюсь уснуть, но не могу: мешает чрезмерная близость ее тела.
Мы продолжаем о чем-то говорить. Она, развернувшись в мою сторону, закидывает волосы на мое лицо. И не убирает их. Они вкусно пахнут.
Саша лежит с закрытыми глазами, но я знаю, что она еще не спит.
Трудно справиться с сердцебиением: я могу поцеловать ее? Может, это будет совсем неуместно? Может, это самый удачный момент? А вдруг нет? Она вполне может дать мне по физиономии.
Чего мне терять?
Я решусь, вот-вот решусь. 5 минут. Всего 5 минут.
Я лежу, содрогаясь всем телом, и думаю: вот сейчас, сейчас, сейчас.
Но проходит 20 минут. Проходит 40. Проходит час.
Саша спит.
Мелодия будильника. Быстро его выключаю – боюсь разбудить.
Мне пора.
12.
Первый русский театр, детище Федора Волкова, красиво подсвечивают с наступлением темноты: втиснутая в массив здания арка, облепленная колонами и маскаронами, брызжет ровным электрическим светом. Еще несколько прожекторов спрятались по боковым сторонам, где также расположились колонны.
Здесь, на площади, собралась самая разношерстная толпа: студенты, разукрашенные неформалы, старые несвежие панки, меланхоличные ханыги, красивые и модные кисы, что ждут угощений от похотливых представителей вышеперечисленных каст..
Полицейские машины, наворачивая круги, спокойно катаются по проезжей части: высматривают своих будущих жертв. Через полчаса из одной такой машины выйдут два бравых сотрудника и затолкают красивую и безбожно пьяную кису на заднее сиденье серого «бобика». Возможно, ей нет восемнадцати.
Саша успел, пока я провожал бедную пьяную кису взглядом, затесаться в небольшую компанию. Взял меня за рукав и потянул к себе:
- Милые дамы, знакомьтесь: Кирилл. Он, знаете ли, крупный специалист по Достоевскому, Набокову, Платонову и прочим литературным зверям. Прекрасный писатель. Он первым рассмотрел мой незаурядный поэтический талант и взял меня под свою протекцию: мы делаем модный литературный журнал, что планируем выпустить в Северной столице огромным тиражом... Вы вполне могли читать, кстати сказать, его заметки о культурологическом дискурсе в рамках современной полисем…
Все будто урывками. Какая-то уже другая киса, опустив голову на мое плечо, берет меня за руку.
Саша продолжает пьяно и бессмысленно лепетать:
- Цицерон был не прав: культура вовсе не есть возделывание души, но прямое ее уничтожение. Особая разновидность духовной стигматизации. – говорит Саша. - Впрочем, вполне может быть, что культура в свое время повернула не в ту сторону: великая греческая культура, эта колыбель цивилизации, была прямо направлена на трезвость и стойкость человеческого духа. Вспомним хотя бы гомеровских ахейцев. Мужественных и сильных эллинов вообще. Культура вот уже на протяжении многих, может, веков развращает, изнеживает, ослабляет и умерщвляет Дух. Именно культура, я думаю, сделала нас такими квёлыми, хлипкими рохлями, слабыми и беспомощными.
- Твой друг – шепчет киса мне на ухо. – редкостный, видимо, пиздабол. Но ты милый.
Саша махает руками, чокается пластиковым стаканчиком: половина его содержимого оказывается на земле. Саша смеется.
Киса хочет меня поцеловать.
- Литература – говорит Саша - это патологическое влечение к травме. А искусство… это все то, чего нет за окном. Да!
Мы целуемся.
- Меня зовут Оля.
- Оля?
- Да.
- Оля, – говорю. – можно тебя любить?
- Что? Ты хочешь уединиться, я правильно тебя поняла?
- Нет! Я ведь вовсе не об этом хочу сказать тебе, Оля! Оля! Хочешь, я непременно рассыпаюсь, разбрызгаюсь словами любви? Перед тобой? Прямо здесь и сейчас? Если только сумею и если только смогу.
- Ты перепил, что ли, чувак? – она смотрит на меня с недоумением.
- Куда, скажи мне, куда мне для тебя расплескаться? В какую телефонную трубку мне прочитать тебе свое наивненькое слэм-поэтри, где намалевать свое печальное ар-брют, м? Как выразить себя перед тобою, Олечка?
- Дружище… Отличный вечер, я вполне не против перепихона, но твои речи… они…
Саша с кем-то спорит:
- Кисть художника сама по себе может быть слаба и худосочна. – говорит он- Художественную силу произведению придает вовсе не качество кисти, а ингредиенты палитры: необходимо, чтобы в палитре вместо красок были все слезы человечества…
Я бормочу ей в ухо:
- Оля, может, когда-нибудь я обрету искомые счастье и спокойствие: я буду спешить жить, задыхаться от лихой скачки жизни, считать поцелуи, а не глупые болячки души и ума, искать губами другие губы, а не прогорклое горлышко бутылки.
- Слушай, - она грубо отпихивает меня. – я тебе че, Зигмунд Фрейд? Ты чего до меня доебался? Пацан, тебе явно не дадут сегодня.
Она встает и куда-то уходит. Саша замечает это и протягивает мне пластиковый стакан. Он полон до краев.
- Тело женщины, брат, мягко и приятно, это верно– говорит он – но водка ведь еще мягче и приятнее. Ну, или просто мягче. Не ебет мозг, по крайней мере. Забей. Тоже мне, блядь, Роза Люксембург.
Я осушаю стакан и отбрасываю его в сторону. Что же, я определенно достиг своей Ultima Thule.
Я распростерся на лавке. Может, на земле. И закрыл глаза.
Я вижу, Настя, трафаретные мыши, что висят под потолком в твоей комнате. Ты живешь в 544-ой комнате студенческого общежития. Я же жил тогда в 533-ей. Всего пару шагов по коридору. Был Хэллоуин. Было холодно. Было больно. Но о тебе, может, позже.
13.
- Кирилл, вставай! Прячь деньги, прячь! Еще мне нужен стул! Принесу водки, хочешь? Только спрячь деньги, молю, спрячь их!
Я очнулся на полу нашей тесной комнатушки. Серый красивый пиджак изрядно помялся за ночь. Всюду грязные разводы от моих ботинок. Я совсем ничего не понимаю.
- Что, ммм… что, подожди? Деньги? Как мы сюда… почему я…
- Господи, идиот, потом, расскажу потом! Прячь деньги!
Саша засунул в карманы моих брюк мятые фиолетовые бумажки. Схватил стул и выбежал из комнаты.
Оказалось, что он, притащив меня под утро домой, завел знакомство с "дядей Исой" – старым, потасканным жизнью чеченцем, что живет в конце коридора. Он послал Сашу за водкой, и тот, купив несколько самых дешевых бутылок, которые смог только найти, решил присвоить солидную сдачу себе.
Голова готова, кажется, треснуть на части. Я очень боюсь.
Я, поднявшись, вышел в коридор и увидел их: они сидели на общей кухне. Уже втроем. Видимо, для третьего собутыльника Саша и стащил стул.
Впоследствии дядя Иса создавал немало хлопот для всех жильцов нашего этажа. Он был старым, седым, худощавым. И всегда пьяным.
Довольно часто он устраивал пьяные демарши: угрожал зарезать жильцов, «грязных пидорасов и жидов», ломился в чужие комнаты. Иногда и к нам.
В пьяном угаре нередко дразнил нас «петухами», но, протрезвев, всегда виновато тупил глаза в пол и бормотал:
- Мальчишки, бля буду, спьяну спизданул. Странно, конечно, что в одной комнате живете, но, бля, понять могу: у самого не всегда с деньгами бывает все в порядке…
Один раз он, катаясь по полу в коридоре, громко стенал:
- Нищий, я всю жизнь нищий. Я сдохну нищим. Я сдохну, как собака, на улице. Всю жизнь нищим, нищим… Ничего у меня нет, блядь, ничего… Ничего в этой ебаной жизни… для меня… ничего…
Кажется, один раз его нашли заснувшим в туалетной кабинке. Под ним растеклась зловонная желтая лужа.
Но конкретно сейчас он, добрый и сухой, сидел на кухне, пил водку и довольно кряхтел.
Я зашел в курилку и сел, опустив локти на колени, в дряхлое кресло. Держу голову, тяжелую и мутную, в ладонях.
Посидел с минуты, вдруг нащупал: сигарета. Щелчок, огонек. Табачная бумага трещит.
Я встаю и открываю окно.
Чёрная муха, пятнышко сажи, уснула на подоконнике.
Оконное стекло безразлично отражает моё уставшее лицо, клочок потолка мышиного цвета, выведенные мелом слова на облупленных стенах.
Здесь стоит специальное пластмассовое ведро для окурков.
Докурил. Бросил бычок в зев ведра.
Бутылочка ржавой воды затаилась между рёбер батареи: этой водой поливают чахлые цветы.
14.
Весь следующий день мы с Сашей мучились от похмелья, а еще через день пришлось выйти на работу.
Я неизменно торчал в редакции, а Саша… он много где себя пробовал: сначала он работал представителем какой-то локальной строительной компании, но его быстро уволили за прогулы и пьянство. Потом он проработал около месяца сотрудником крупного развлекательного центра – и все даже вроде шло хорошо (несмотря на пьянство), но ровно до той поры, пока не вскрылась его интрижка с молоденькой и цветущей дочкой-красавицей начальника...
- Мне вовсе не жаль, что меня уволили, - говорил Саша - но вот лишать поэта самого для него главного – признательности и неги – очень нехорошо и откровенно чудовищно…
Еще Саша подрабатывал репетитором химии, но этот род деятельности ему быстро наскучил.
Единственное, что Саше никогда не могло наскучить – поэзия, поэзия, бесконечные разговоры о поэзии, непосредственное сочинительство стихов и, конечно же, необузданное пьянство.
Он любил, закурив, закинуть ноги на стол, откинуться в кресле и декламировать. Что-нибудь вроде:
Ты проснёшься внутри этой птицы
На полу её брюха, закрытый на ключ
так, что она никогда не взлетит.
И тоже проснётся внутри другой птицы.
Внутри чужой комнаты, окружённая хламом и перхотью.
Птицы закрыли двери своих крыльев на замок.
У птиц выпадают волосы, как снег.
Но в этот день Саша подвернулась работа: на текстильном складе, расположенном на улице Орджоникидзе, требовалась рабочая сила. Для выгрузки фуры с цветными тканями. Работа для поэта грязноватая, но что ему было делать?
Я, по обыкновению, пошел в редакцию.
Увиделись мы с ним только на следующий день: Саша, получив заработанное, пошел тут же его пропивать. Позже он рассказывал, что втайне от всех ему удалось заночевать в небольшом катере, что был на причале у какого-то берега, вблизи Волжской Набережной.
-Утром меня разбудил какой-то мужик в камуфляжном костюме, то ли рыбак, то ли хер его знает… матерился страшно. Угрожал ментами. Ну, я ему налил из того, что осталось. Посидели, попиздели да посмотрели на Волгу-матушку… Водку жалко, а все же в ментовке прозябать не хотелось…
Я же свое заработанное в этот день прогулял гораздо скучнее…
15.
По левой стороне улице Нахимсона — узкой и опрятной улице — тянутся один за другим роскошные рестораны, бары, ночные клубы и даже (неожиданно) джаз-кафе. Неоновые таблички, инкрустированные в их мраморные тела, гонят нерешительные сумерки с этой улицы прочь.
Я смотрю сквозь витрину одного из таких ресторанов. Вижу, как по ту сторону витрины сидит, примостив свою огромную обвислую задницу в мягком кресле, напомаженный, словно педераст, старый и жирный мужик.
Кажется, в его тарелке что-то вроде мясных шариков в соусе, окаймленных свежей зеленью. Рядом стоит бокал красного вина.
Изысканно!
Вид этого жирного педераста, облаченного в дорогой шерстяной кардиган, его крупное и мясистое лицо, что становится все багровее и багровее после каждого глотка, его повадки и манера держать себя — все это вызывало во мне нестерпимое отвращение. Казалось, его облик непроизвольно провоцирует что-то режуще-колющее внутри моего существа.
Я, блуждая из стороны в сторону вдоль витрины, смотрю на него голодным призраком и жду.
Ох, только попробуй, холеный поросеночек, случайно встретиться со мною глазами: тебе не понравится.
Тебе явно не понравится мое бледное осунувшееся лицо, обляпанное клочками редкой растительности, мои мутно-голодные и злые глаза, что уставились на тебя. Тебе явно не понравится с каждой секундой нарастающая решимость в моей согбенной (от усталости, водки, кризиса, голода) фигуре.
Впрочем, этот Ротшильд не обращает на меня никакого внимания: он равнодушно жует свой ужин, брызгая на салфетку мясным соком.
Я прилично пьян: в закромах пальто, потертого и линялого, спрятана наполовину опорожненная бутылка дешевой водки. Тех скромных денег, что были у меня до её приобретения, едва хватило бы на сносный ужин. Зато вполне хватило, чтобы я, шатаясь по городу, смог серьезно напиться после тяжёлого рабочего дня в ненавистной редакции.
Художник не должен знать сытости. Вот я и скитаюсь, голодный, по Христиании.
А этот ублюдок, напомаженный пидр по ту сторону витрины, смакует дорогое вино. Хищно терзает столовыми приборами горячее содержимое тарелки.
Лучшие годы своей юности я отдал литературе — великому монстру, что, кажется, заменил мне все иные радости жизни. Я проводил вечера за увесистыми томами Рабле, Манна, Борхеса, Толстого, Кафки, Достоевского, Бодлера и прочих литературных зверей в надежде, что смогу когда-нибудь примкнуть к их именам на скрижалях Искусства. Пусть хотя бы и как автор второго ряда.
Я недурно окончил филологический факультет и стал специалистом по современной литературе, но чуда не случилось.
Случилось лишь самое обычное: я вступил в миллионные ряды сутулых мальчишек с филфака, что, снуя по курилке во время перерыва на очередной паршивой работе, пишут свои сомнительные литературные опусы на клочках мятой бумаги, стащенной из принтера в офисе, где они ежедневно торчат с 9 утра до 18 вечера .
Вот и я оказался запертым в этом чужом городе, в который — один Бог знает почему — сбежал.
Какие издательства, гонорары? Какие премии и признание? Никому не нужна наша литература.
И этому жирному идиоту с маслеными губами и тяжёлым кошельком она тоже не нужна.
Я, мне подобные – все мы на свалке искусства.
Меня охватывают ярость, досада и отчаяние. Я достаю бутылку из внутреннего кармана пальто и кидаю её прямо в витрину.
Звук разбитого стекла. Крики.
Мой толстый друг явно напуган: его маленькие поросячьи глазки беспомощно бегают по сторонам.
Я бегу что есть мочи прямо по проезжей части: надо сваливать!
Всего через каких-нибудь несколько минут я оказался в случайном подъезде. И трясся всем телом. И был чрезвычайно доволен собой.
Приятного аппетита, уроды! – кричал я, ликуя. – Да, да!
Да! Я непременно бы так, может, и сделал бы, но… Отчего бы и нет? Что мне, горемыке, терять?...
Но я, насмотревшись на полноватого господина за трапезой, уныло поплелся в направлении своего убежища.
Странный день, ужасный день: он будто высморкался в меня. Хотелось принять душ.
16.
Мужская душевая комната находится на первом этаже.
Условия ужасные: на все помещение приходится четыре ржавых нерегулируемых душа, закрепленных над головами желающих вымыться. Людей друг от друга отгораживают бетонные плиты-перегородки.
Куда ни глянь – все было покрыто грибком и плесенью, на потолке сочились огромные коричневые разводы загадочного происхождения. В воздухе стоял гнилой смрад. Вода, которой приходилось мыться, всегда имела странный рыжеватый оттенок и странно пахла. Мне все казалось, что это трупный запах: мало ли, что спрятано в этих недрах .… А один раз Саша, намыливая голову шампунем, увидел барахтающегося в сливном трапе на полу белого и жирного солитера: он извивался и, кажется, настойчиво пытался убраться из этого места через отверстие в полу.
Это омерзительное место приходилось посещать ежедневно. Само собой, встречи с местным контингентом были неизбежны.
И вот в очередное такое посещение я услышал, как льется вода, как лихорадочно трут тело мочалкой и как кто-то переговаривается между собой.
Я, раздевшись догола, стремительно просеменил до самой последней импровизированной кабинки (то есть до бетонного блока, что отделял меня от остальных). Краем глаза успел выхватить чью-то татуированную спину и часть мужских ягодиц.
Видимо, их было двое.
Никогда еще мытье собственного тела не было таким стрессовым занятием. Я выключил душ, обтер себя полотенцем, неловко и нервно натянул свежее белье и быстрой походкой вышел из душевой.
Пока натягивал в предбаннике носки, услышал:
- Да-да, вот такого же, помню, смуглого и долговязого у нас под Архангельском мужики отпетушили. Тоже был женственный такой, нежный… натуральная красавица, бля… Только этот покрепче будет, чем тот, такого просто так в очко не выебешь.
- Ты видел, как он пугливо трусики натягивал? Боится, сучка. Может, и без боя дался бы.
Такое здесь весьма привычно. Я слышал от Саши, что буквально на днях приезжала полиция: на третьем этаже муж-алкоголик попытался задушить жену ее же чулками. Из ревности.
Было неловко, но, кажется, я не боялся: я был так зол на весь мир, что сам убил бы кого-нибудь от отчаяния. Если б пришлось.
1?
В дворовом футболе среди шпаны есть известное непоколебимое правило: на воротах нужно ставить самых толстых или бесполезных на поле игроков. Я был худощав, но совершенно бесполезен: мне никогда не удавалось увести мяч у соперника. Зато соперник с небывалой легкостью отбирал мяч у меня.
Иные из дворовых ребят, когда я стоял на воротах, намерено били по мячу сильнее обычного, чтобы наверняка сделать мне больно. Чтобы выказать свое презрение ко мне. Презрение за хилость, бесхарактерность. За то, что терпел, позволял так с собой обращаться.
И я перестал играть с ними в футбол, перестал выходить на улицу. Я прятался от них в книгах про Гарри Поттера, в книга Роберта Стайна, Стивена Кинга... в каких только книгах я не прятался. Любое появление во дворе было для меня болезненно:
- О, ха-ха, дрочила выполз, епта. Че, не хочешь на ворота? Зассал, хули?
Прошли годы, но унылый двор с его самодельным футбольным полем на пустыре никуда не исчез. Все они, сволочи, хотят поставить меня на ворота: стой, не рыпайся, сейчас мы тебе пропишем парочку пенальти. По твоей уставшей от жизни жопе. А потом еще и еще, пока не сдохнешь. Куда ты собрался, дрочила? Стыдно жить одними книжечками. Это жизнь: за книжной полкой не спрячешься. Привыкай, размазня!
А я не хочу и не буду! Слышите, бляди! Я решительно против тех правил игры, что вы решили выбрать для меня. Вот только куда бежать? Куда спрятаться?
17.
- Очевидно, что самый лучший писатель за всю историю человечества – это Курт Воннегут – деловито заявил Саша.
- А почему? – томно выдыхала Алиса ему в лицо – почему он?
- Во-первых, потому, что в одной из своих книжек он измерил определенный жизненный промежуток в количестве выпитого и выкуренного… «двести пятьдесят тысяч сигарет тому назад, три тысячи литров спиртного тому назад…». Это хорошо. Это и впрямь очень хорошо и правильно. Это первое. И, во-вторых, потому, что мне в свое время очень успешно удалось выкрасть том его сочинений из городской библиотеки. Я очень рисковал и сделал все очень красиво. И как после такого он не станет для меня самым лучшим писателем за всю историю человечества?
Алиса смеется: он явно ей нравится. Еще бы.
Вечереет. Но площадь Волкова все еще залита солнечным светом.
Молодежь веселится, выпивает, кайфует. Красивые неформальные кисы потягивают тоненькие сигаретки, вешаются на шеи мальчиков.
За нами увязался Ванька Новосецкий, нескладный и худощавый поэтик. Очень глупый молодой человек, но Саше он нравится: он постоянно гладит поэтика по курчавой его голове и приговаривает:
- Молодец, Ванюша, молодец. Это наш. Наш русский Уитмен. Нет, не Уитмен, это наш русский Лотреамон. Жерар де Нерваль, помноженный на Готье. Это просто сказка. Это просто ах!
Поэт Ваня дрянной. Саша очень любит лелеять самую жалкую бездарность. Он любит ее, как иная мать любит своих больных уродцев-детей. Как любишь иную неказистую и плюгавую, что любит тебя просто так. Питает к бездарности откровенную слабость. Причуды гения.
Ванечка, бездарный наш Ванечка. Впрочем, в одном он оказался полезен: будучи как бы поэтом, он прозаически заявил:
- Пацаны, у меня есть знакомые девчонки…, ну, как девчонки – бляди, короче говоря, - они тоже не прочь стихов послушать. И даже перепасть может. Мне, конечно, суки, еще не давали, но близок час, пацаны, близок час…
И вот одна из этих «блядей» прямо сейчас довольно жмурится: Саша что-то очень проникновенно шепчет ей в ухо.
Все это забавно. Мне забавно на это смотреть.
Невольно угадывать в этих женских случайных лицах знакомые черточки: эта девочка, например, напоминает мне какую-то одноклассницу (какую?), какую-то однокурсницу, любовницу, несостоявшуюся любовницу. Словом, напоминает ту жизнь, от которой я сбежал.
А я это ужасно люблю: невольно угадывать что-то знакомое, вспоминать…
4*
Думал ли я, звонко чокаясь бутылками с одногруппниками в Георгиевском парке, что из всего этого выйдет? Что будет с нами, когда мы, юные и беспечные, станем старше? Нет, конечно. Юность на то и дана, чтобы не думать о таких вещах.
Мы жили, мы дышали тем, что изучали. Мы пыхтели над переводом Евангелия от Иоанна со старославянского. Восторгались прерафаэлитами и "Бурей и натиском", Диккенсом и Теккереем, постмодернистами, Толстым, Манном, Селином...
Почему никто в этот момент (или в иной другой из подобных моментов) не подошел сзади, не тронул деликатно за плечо и не сказал, вежливо улыбнувшись: все, братец, завязывай. Не трать на все это время. Вот, посмотри на этого своего одногруппника: он будет, когда получит образование, изнывать от скуки за учительским столом в самой обычной школе (ты-то, ясное дело, не сможешь), а вот она вообще будет работать в банке. В отделе продаж. А этот даже не закончит. А эта откроет свое дело. А ты так и будешь играть в Холдена Колфилда. Они, твои единомышленники, (как-как? ах да: "служители преосвященного Логоса") и не вспомнят даже этого всем известного литературного имени. Так что брось, пока можешь.
18.
Неподалеку от редакции я увидел наглого белобрысого мальчишку, что, гогоча, несся с увесистой палкой в руках за бездомной и напуганной собакой.
Этот мальчишка напомнил мне одного из моих бывших учеников. Ученика 5 класса, в котором я когда-то преподавал литературу. Напомнил Артема.
Артем был очень посредственным учеником и незаурядным хулиганом. Я откровенно не любил его и часто ставил ему двойки. Иногда в силу предвзятости и отвращения. Непрофессионально.
Я долго не мог понять свою к нему неприязнь. Баловство и бессчётные попытки сорвать урок, кажется, не особо раздражали меня: дело было явно в другом.
Помню: Артем стоит у доски и вдохновенно, но не очень уверено, декламирует:
- Где тут погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу.-
Тихо ответили жители:
— Это на том берегу.
Тихо ответили жители,
Тихо проехал обоз.
Купол церковной обители
Яркой травою зарос.
Николай Рубцов. Тихая моя родина.
И я тогда вдруг неожиданно понял: Артем из тех, кто вполне может стать, когда вырастет, ментом.
Может, смешно, но мне стало ясно, что его наружность, его взгляд, его повадки и манера держать себя – все, все выдавало в нем будущего мента. Силовика. Мудака с дубинкой и служебным пистолетом.
Я живо представил, как Артем крутит меня на площади. Как бьет меня резиновой палкой по голове и везет в КПЗ. Подкидывает наркотики и сажает в тюрьму.
- Там, где я плавал за рыбами,
Сено гребут в сеновал:
Между речными изгибами
Вырыли люди канал.
Тина теперь и болотина
Там, где купаться любил…
Тихая моя родина,
Я ничего не забыл.
Наша страна и держится на таких бравых ребятах, как он. Садись, Артем, пять.
19.
Среди всех этих девочек, что кокетничали с нами на Волкова, я ни разу не встретил ее. То есть что была бы похожа на нее. На Настю.
Та самая Настя, что живет в 544 комнате и держит под потолком трафаретных летучих мышей.
Она встретилась мне в самый странный период моей жизни.
- Все так непостоянно и зыбко. Знаешь, надо быть во все глаза: жизнь гадкая и кусается.
Так я ей говорил.
И чего только, впрочем, не говорил: например, говорил, что представляю собой клубок всего самого странного, неудачного и нелепого. Будто меня намеренно собрали из всего самого дурацкого, что только существует. Я неумелый и бестолковый во всем, что касается непосредственной жизни.
А ей было неважно: она хотела целоваться. Хотела проявлять ко мне нежность.
И я не мог в этом ей отказать.
А потом ей вмиг надоело: она швыряла по комнате утварь и громко рыдала. Просила меня уходить. И оказалось, что я совсем не такой, каким нужно быть.
И я не выдержал, я выбежал из 544-ой комнаты, из студенческого общежития, из города, из привычной Вселенной. А она осталась там. И была она там не одна.
Значительно позже мне кто-то рассказывал, что в тот же вечер, как я убежал, она ебалась. Ебалась долго и смачно.
20.
Жизнь течет буднично и скучно, течет своим чередом: я работаю, пишу статьи каждый день, а по вечерам мы неизменно ходим на площадь Волкова и заводим сомнительные знакомства. И, разумеется, пьем.
Но накануне узнал прекрасную новость: в самом центре города открывается новое арт-пространство «Жара». Буквально на днях должна была состояться первая встреча.
Мероприятие оказалось закрытым: туда можно было попасть лишь по особому приглашению. У простого смертного, по всей видимости, не было шансов попасть туда, если он не входил в узкий круг местной богемной тусовочки.
Было известно и про содержание программы мероприятия: лекция про пост-панк восьмидесятых, доклад по теме «Феномен Фулканелли: история алхимии в ХХ столетии», небольшое слэм-поэтри- выступление бывшего нацбола из Москвы и, наконец, просмотр «На последнем дыхании» Годара.
Я уговорил Лизу, нашего редактора, связаться с организаторами мероприятия и выбить мне приглашение в качестве журналиста. Взамен я должен был написать заметку о культурном событии в жизни города. Разумеется, это был не самый актуальный материал для публикации (он просто не интересен целевой аудитории), но попробовать все же стоило.
Но главная цель, конечно, была вовсе не в том, чтобы написать лонгрид о новом в городе арт-пространстве: я надеялся завести во всей этой разношерстной богемной толпе новые знакомства, что, быть может, помогут мне интегрироваться в местную культурную среду.
За полчаса до начала мероприятия я уже шагал по Советской улице, выискивая глазами нужный дом.
Небольшой подвальчик на боковой стороне многоэтажки оказался входом в арт-пространство.
- Ну, прям «Бродячая собака» - подумалось мне.
Меня встретила низкая пухлая женщина с розовым каре. На ее лице как-то тяжело расположились массивные старомодные очки, что делали ее похожей на стрекозу или сельскую учительницу начальных классов. Или на старую черепаху из советского мультфильма.
- Добрый день, - говорю, - Я – журналист, из издания. Вам обо мне должна была сообщить Елизавета, наш главред.
Да-да, как же, не забыли, проходите.
И я спустился по деревянной лестнице куда-то еще глубже, вниз.
В глаза сразу же бросались какие-то мексиканско-перуанские маски, которыми были обвешаны стены, гипсовый бюст Энди Уорхола с огромными женскими грудями, приглушенно играющий магнитофон. На кирпичной балке, что выросла из пола до потолка прямо в середине зала, висело чучело Жоржа Батая, изо рта которого торчало шоколадное яйцо «Киндер-сюрприз». В углу сидела грустная блондинка в форме офицера СС и томно вздыхала.
И много еще подобного рода пошлости. Все это очень пестрило в глазах, но эстетического восторга отнюдь не вызывало.
- Товарищ журналист, - обратилось ко мне розовое каре в очках - вы можете занять это место.
Благодарю ее. Говорю:
- Очень, очень у вас интересно. Костя Ротиков оценил бы эти все эти культурные объекты – обвожу рукой зал.
- Костя Ротиков? А это кто?
А это наш, – ухмыляясь, - из тусовочки.
Каре в очках посмотрела на меня непонимающе, пожала плечами и ушла.
По всему залу были расставлены обычные пластмассовые стулья. Меня усадили на последний ряд, куда-то в самый угол. На импровизированной сцене готовили нужную аппаратуру: проекторная доска, микрофоны, колонки.
Потихоньку стягивался народ.
Лекцию о пост-панке занудно прочитал какой-то рыхлый парень в очках и клетчатой рубашке. Лицо его напоминало лицо рыбы-капли.
Выступление его было уж слишком формальным: это был обычный и не очень-то полный экскурс в историю жанра и перечисление известных его представителей. Довольно поверхностное перечисление.
Он закончил его так:
- Известно, что Йен Кертис повесился у себя дома на кухне под пластинку Игги Попа «Зе идиот». Потому что сам был идиотом. Могу его понять: эта идиотская пластинка слишком уж скучная. Прям до идиотизма скучная. И сам этот ваш Игги Поп – идиот. И вы все сами – идиоты, если слушаете меня сейчас. И сам я, видимо, идиот, если говорю вам все это.
Молодая женщина с сизым крючковатым носом, что посвятила свой доклад Фулкунелле, почему-то начала рассказ с впечатлений от прочитанного недавно томика Лавкрафта и опыта поедания небывало вкусной клубники в деревушке где-то под Самарой. Под конец уж совсем разоткровенничалась: рассказала, что две недели, проведенные год назад в ПНД, прошли для нее очень тяжко. У нее даже остались рисунки оттуда, но она их потеряла.
Потом расплакалась бог знает почему и ушла. О Фулкуннели она не сказала ни слова.
Поэт-нацбол вовсе не выступил: его забрали, пьяного, в отделение полиции за дебош в алкомаркете за полтора часа до начала мероприятия.
Я покинул помещение в ужасном смятении духа. Пришел домой. Час-два писал о мероприятии заметку. В итоге получилась, по большей части, рецензия на годаровский фильм.
Да, я задолго до этого мероприятия успел его посмотреть.
21.
Я долго всматривался в этот тысячелетний город, что стоит на широкой и могучей Волге. В город, основанный одним из самых умнейших из русских (и, может, даже европейских) князей раннего Средневековья. На его пышные церкви, эти образчики русского зодчества. На памятники великих (и не очень) людей. Я всматривался, но не мог понять: что в нем так отталкивает меня? Что вызывает во мне непринятие?
Кажется, я со времен это понял: я ненавижу в этом городе его пряничность.
Все эти церкви, памятники, особое место в истории, особый статус - все это лишь пряничная мишура, за которой прячется обычный, злой и провинциальный город. Все это культурное его наследие, вся его история и символика только лишь отчетливо подчеркивает всю безнадежность, всю провинциальную тупость и скуку. Покиньте центральный - то есть Кировский - район, прогуляйтесь по Заволге и Брагино... и вы обнаружите, что находитесь в самом заурядном провинциальном аду. Что такое Стрелка и Даманский остров, знаменитая Волжская Набережная и площадь Кирова? Обертка для наивных туристов, что приехали смотреть "древний русский город".
И до чего же здесь злой и нервный народ! Может, исключение составляет пьяно-веселый сброд на площади Волкова…
??
На улице Чайковского есть большой торговый центр, куда ежедневно стекается море народа. В нескольких минутах от моей редакции. Я решил пойти туда. И отчего я сегодня такой сентиментальный? Я истосковался по лицам людей, по их глупым и пустым лицам, поэтому пошел туда.
Люди снуют из магазина в магазин, из бутика в бутик, на них какие-то пестрые и дорогие шмотки, они носят блестящие сумочки, модные солнечные очки и прочие безделушки. Я смотрю, смотрю внимательно: не вижу. Не вижу ни одного приличного, живописного, осмысленного хотя бы лица. Я вижу деньги. Вижу их обеспокоенность деньгами. Кажется, больше ничего.
В случайном книжном попалась "Зависть" Юрия Олеши. Я почти машинально купил ее.
В гипермаркете, что находится на первом уровне торгового центра, сидит нееказистая девушка за кассой. В униформе магазина. Что думают о ней люди, когда она пробивает их товар? Полагаю, ничего. Может, взглянут на нее мельком и подумают: "она дурна собой, возможно, она одинока. Она работает жалким продавцом в супермаркете, получает копейки. Сидит здесь, бедная, целый день в помещении и дышит кожей всех этих людей. Жалкое существо. Пробивай скорей мой товар (тебе таких продуктов себе не позволить), я спешу домой, а ты оставайся здесь, человек второго сорта",
А я смотрю на нее, на эту некрасивую девушку, и хочу схватить ее за плечи, закричать ей прямо на ухо:
- Вставай! Бежим отсюда! Пошлем их всех на хуй!Эй, смотри, эта женщина хочет, чтобы ты пробила ее любимые бискивты? Эклерчики? А давай затолкаем этой старой пизде их в задницу! А эта нахальная мамаша хочет купить мороженого для своих маленьких грызунов? Пусть утрутся, маленькие ублюдки! Бежим, родная, бежим отсюда! Я, ты и Саша - он очень интересный и очень хороший! - бежим в неизвестность! Да какое заявление об увольнении?! Черт с ним! Уж найдут, чем подтирать свои тупые начальнические задницы! Автостопом по стране! бежим!
Но вместе этого я покупаю пачку сигарет и бутылку минеральной воды. И ухожу. Один.
??
Чуть позже я прочитаю книгу Олеши в один день и буду плакать. Долго плакать. В очередной раз литература сделает мне очень больно. А я, дурак, только и рад глотать такие горькие пилюли.
!!
Особо отчаянные отправляются за тысячи километров в Бассейн Амазонки, чтобы испить аяваски в обществе дряхлого шамана. Есть и, между прочим, такие, что пытаются залезть миру под кожу, достигнуть Сути Вещей посредством сложных тантрических практик. Блеклый человеческий гений предложил немало способов постигнуть Мир-в-Себе.
Все это излишне и муторно: мир в полной мере обнаруживает свою иллюзорность и хлипкость после банальных ста пятидесяти грамм водки. Выпил, обвел глазами окружающий мир - и убедился: он хлюпкий, жалкий и бутафорный. Насквозь фальшивый.
Пьяницы - самые лучшие знатоки метафизики. Это хорошо известно.
Я иду по случайным улицам и задыхаюсь от счастья: я пьяный. Мир притупился, отступил, исчез.
Я обманул бытие. Хотя бы на время. Я задыхаюсь в пляске метафизической независимости - значит, буду плясать, пока жизнь снова не впитается своими хелицерами в мои ребра.
21.
Директор вызвал меня к себе.
- Кирилл Сергеевич, присядьте.
Я понимал, что меня ждет непростой разговор.
- Кирилл Сергеевич, - директор смотрит на меня поверх очков – мы очень часто закрывали глаза на многое. Мы понимаем, что вы молодой еще специалист… ах, ладно, буду откровенна: рабочих кадров совсем не хватает. Только это и удерживало Вас здесь, в этой школе. Но Вы стали переходить черту. Что Вы недавно такое устроили на уроке литературы в 10 классе?
Я недоуменно жму плечами: мол, что же я устроил?
- Цитирую дословно, Кирилл Сергеевич, Ваши слова, которыми Вы, как рассказывают дети, открыли урок: «Никогда не читайте этого проклятого Достоевского. Гореть этому гению и эпилептику в аду. Он сломал мою жизнь. Сломает и вашу».
В кабинете повисла многозначительная пауза.
- Продолжаю: «Я, как учитель литературы, говорю вам: шлите к черту эту самую литературу! Она приносит лишь разочарование, страдание и боль. Литература парализует волю, умение жить в обществе идиотов. То есть в любом обществе. Вас сожрет бесконечный писательский зуд, который никак не унять. Вам не стать потом менеджерами среднего звена, не сделать военной карьеры или не стать ушлыми брокерами. Или кем вас еще видят ваши родители через десять лет? Мужики, вы здоровые лбы: вам надо любить девочек, а не литературу. Если вы уж совсем пошляки – любите, на худой конец, родину. Мать любите. Но не литературу. И уж тем более не дрянного Достоевского».
Я молчу: пока что не вижу причин для претензий, не вижу ничего крамольного!
- Мы устали. Устали от Ваших бесконечных опозданий на уроки. Есть подозрение, что Вы довольно часто проводите их нетрезвым… а теперь говорите ученикам такое! Литература должна возвышать… прививать правильные ценности и нравственные ориентиры…
- А что я сделал не так? – отвечаю – Я же это самое и стараюсь им привить. Хотя бы даже в этом самом моем монологе я…
- Хватит, хватит! – багровеет директор – Вы сейчас же – слышите? – сейчас же берете белый лист и ручку, пишите заявление об увольнении.
Ну, что поделать.
Через час Саша кричит в телефонную трубку:
- Умница, так держать! Ты все сделал абсолютно правильно! Ты гений, я горжусь! Они сытые, красивые, здоровые. Они молодцы, им такого не надо. Это уж наша доля.
22.
Я сдал статью об арт-пространстве и, вернувшись с работы, застал вдребезги пьяного Сашу. Он плачет.
Поэт сидит, подогнув ноги по себя, и плачет. Рядом с ним неизвестно откуда появившееся гитара.
Он, хлюпая носом, вдруг взял гитару в руки, перебрал пальцами струны, выдавил из себя:
Здравствуй, сын,
ты погиб в сортире.
А у Наташки сын
погиб на...
у Наташки сны
минутки слез укоротили
и снег за пластиковым окном
качает двор платком.
Здравствуй, сын.
ты погиб в сортире
Отец от радости летает по квартире
А у Наташки в горле ком.
И снег за пластиковым окном
А у нас дом битком набит костями
вино и музыка с гостями
от угощений рухнул стол
Дорогой, сынок,
Спасибо, что погиб в сортире
А не на какой-то...
мы салют пускаем в потолок.
мы очень счастливы, сынок.
А у Наташки сын
погиб на…
У Наташки сны
минутки слез укоротили
и снег за пластиковым окном
закутал двор платком
и страшное для матери отсутствие следов
(страшное для матери
отсутствие)
Закончил. Всхлипнул. Отложил гитару, налил рюмку и тут же выпил. Он смотрит на меня.
- Брат, брат…. Давай договоримся, что…. Никогда мы…. Слышишь, никогда….если ничего не в наших силах, то хотя бы….. никогда….
Удивительно, но я его понял. И мы договорилась: никогда…
24.
Так, между делом: звонила мама. В слезах. Узнала, что я уехал, ничего ей не сказав.
- За что мне такая пощечина, сын?
Я сказал ей, что утаил свой отъезд намеренно: перечеркнул все былое и не счел нужным говорить кому-либо об этом.
Много чего наговорил. Мама плакала в телефонную трубку, а я выдавал гадкие, липкие тирады одну за другой. Но говорил совсем беззлобно: никакой злости не было, а одни лишь отчаяние и скука.
И еще чтобы себя помучать.
25.
Весь коридор пятого этажа общежития забит густым дымом: в одной из комнат случился пожар. Как в лихорадке жильцы открывают все окна на этаже, проветривают.
Женщина с маленькой морщинистой головой на плечах суетится, размахивает влажным полотенцем:
- Это все Иса, старый осел: уснул, раздавив четвертинку, с сигаретой в зубах. Сначала загорелась подушка, потом огонь перешел на ватное одеяло. Еле-еле потушила.
Через 20 минут старик пришел в себя: он выбежал в коридор, оглядываясь по сторонам пьяными и злыми глазами.
- Кто меня, поджег, сука? Кто меня разбудил? Жиды ебаные, кто меня…? А? Жиды, пидорасы… кто?
2?.
Бывают дни, когда меланхолия как-то особенно завладевает мной. Тогда я не иду, как обычно это бывает, на волковскую площадь, чтобы выпить дешевой водки в компании малолетних панков и прочего сброда. Не в такие денечки, нет-нет.
Я просто скитаюсь по центру города, практикую унаследованную от французских интеллектуалов ХХ века психогеографию, чтобы, может, хоть как-нибудь, хотя бы случайно, изменить существующий ход вещей, изменить облик этого города, людей. Мира.
Да, на бульваре Мира, когда темнеет, когда зажигаются фонари, очень хорошо. Очень спокойно и уютно.
Я бездумно уставился на знаменитый Демидовский столб, на шаркающих мимо аккуратных пенсионеров-туристов, на умиленные, сияющие счастьем парочки, уставился на случайных зевак, детей.
В моей голове лениво, но неустанно копошится всего одна мысль, всего одно случайное воспоминание из скучного детства: школа, урок географии, болотного цвета доска и скрипучий мел, сплюснутый голубой шарик глобуса на учительском столе, учительский голос:
- "Точка Немо - это условная точка в Мировом океане, наиболее удалённая от какой-либо суши на Земле. Ее расположение находится в Южной части Тихого Океана..."
Мимо прошел усатый угрюмый мужчина, мельком взглянул в мою сторону, что-то крякнул неопределенное и пошел дальше.
- "Точка Немо - это условная точка в Мировом океане, наиболее удалённая от какой-либо суши на Земле. –прокручивается снова и снова в моей голове - Ее расположение находится в Южной части Тихого Океана... Точно Южной? Да, он определенно сказал, что в Южной, я отчетливо заполнил".
Рядом, в нескольких метрах от занимаемой мною лавочки, женщина перебирает денежные купюры, забирает что-то из окошечка продовольственного ларька.
- "Точка Немо - это условная точка в Мировом океане, наиболее удалённая от какой-либо суши на Земле..."
Я пытаюсь отвлечься: на что мне сдалась эта чертова точка Немо, что является самой отдаленной условной точкой в Мировом океане? Что мне вообще до Мирового океана и суши на Земле? Я совсем уже устал думать об этой глупости.
Я покидаю бульвар Мира и двигаюсь в другую сторону, по другому направлению. Я думаю уже о других вещах: об усатом мужчине, что мне что-то неопределенно крякнул, я думаю о женщине у ларька, о своей когда-то любимой женщине, я думаю о милых пенсионерах- туристах, я думаю о Саше, о своей матери, о детях.
Я думаю о том, что в очередной раз сделал трагическое открытие:
- "Я - это условная (очень условная!) точка в Мире, наиболее удаленная от кого-либо на суше Земли..."
26.
Мы познакомились с Андреем на все той же Площади Волкова. Очередным субботним вечером, в бесконечной веренице пьяных подростков, штурмовавших ближайший алкомаркет.
Андрей - мешковатый и кучерявый парень, родом из, кажется, Углича. Здесь он учится на отделении агрономии и иногда пишет стихи.
Именно поэтому Саша и пристал к этому несчастному пареньку.
- Нет, а что вы сами-то предлагаете? – Андрей смотрел на нас мутно и исподлобья – Терроризм? Экстремизм? Что?
- Да- да, - оживленно отвечал Саша – что-то вроде военного переворота, прихода интеллектуальной хунты к власти. Мы набираем отряд преданных нам людей, готовых нам, касталийцам, служить…
- Э… кас… кому?
- Кас – та- лий-цам, – сквозь зубы процедил Саша – ты что же, не знаком с классикой интеллектуального романа?
Андрей виновато потупил глаза в землю: его очень огорчило, что он не знаком с классикой интеллектуального романа.
- Кастал… ага. А кто это?
Саша лишь сердито махнул рукой.
- Тебе вовсе не зачем знать. Я хочу лишь сказать: ты нужен нам, нам нужны все люди, которых ты можешь собрать. Нам нужны люди, которые будут готовы сложить свои головы за наши идеалы и убеждения, которые будут готовы ценой собственной крови привести нас к реальной политической власти… и тогда…
- А зачем?! – недоверчиво взглянул на него Андрей – А что же будете делать вы?
- А мы, дурак ты этакий, касталийцы. Нас нельзя ни стрелять, ни вешать. Мы служим науке и искусству, их причудливой эклектике, гармонии. Это в разы сложнее. Стрелять по военным из автомата – дело нехитрое, а вот увековечить себя в истории в качестве великого Магистра Игры…
И дальше в таком же духе.
Этот фарс, я думаю, был направлен на то, чтобы рассмешить меня, доставить мне удовольствие, но…
Я нередко думаю о том, что я по природе своей действительно истинный касталиец. Правда, дефектный, несостоявшийся касталиец.
Задушенный касталиец.
Все чаще и чаще я хочу покончить со всей своей видимой жизнью окончательно, отправиться на поиски желаемой Касталии, невообразимо далекой, где меня встретили бы с распростертыми объятиями братья по духу. Тук-тук – стучу в хижину на отшибе Педагогической провинции – Кто? Ба?! Мы тебя заждались! Где ты был, почему отсутствовал так долго?! Что, неужели скитался среди обычных заурядных людей, страдал от рутины, глупых житейских дел? Проходи, проходи скорее. Тебя заждались тома трудов по патристике, сочинения Саади, философские изыскания досократиков, схоластиков… про русский экзистенциальный роман, надеюсь, еще не забыл? Пожалуйста, изучай, исследуй, систематизируй, но только беги, беги от любого практического начинания, от любого соприкосновения с теми бредом и пошлостью, что люди именуют своими призваниями, образами жизни и должностями… И сколько тебе всего надо сделать, сколько ты всего упустил! Скорее, скорее переступай порог, присядь, отдохни с дороги, немного отдохни. А потом – смелее! – вперед, к завораживающей игре в бисер, которая поглотит тебя до конца твоих дней…
До конца дней… Забавно, что великий Гессе, выдумавший Касталию, вполне ясно наводит читателя на мысль об опасности, что таит в себе оторванность от области практического, на мысль о безответственности перед лицом всего человечества за пустую, бесплодную и бездеятельную теоретизацию. Все же немцы – народ небывало деятельный, чрезвычайно пассионарный: еще задолго до Гессе другой великий немецкий художник сетовал от лица национального героя на ущербность затворничества и книжной схоластики. Сетовал на невозможность познать полноту мироздания через бесчисленные учения и искусства…и натворил, впрочем, немало безрассудного в своей чрезмерной жизненной деятельности…
Нет, это мне совсем, совсем не близко. Я не боюсь однажды обнаружить себя сентиментальным Мечтателем, что не заметил скопившийся на потолке паутины…
Я чувствую, как сашин локоть едва касается моего ребра. Я прихожу в себя.
- Все просто: мы поднимем восстание и захватываем (для начала!) всю Ярославскую область. Штаб сделаем здесь, в музее-заповеднике, на Богоявленской. В Рыбинске построим основной филиал, потом можно и в других регионах. Мне нужно всего тысячу человек, несколько сотен единиц бронетехники, три... нет, тридцать три тонны тротила. Жителей города можно использовать в качестве живого щита.… Думаю, ста миллионов долларов вполне хватило бы на всё… Собрать такие деньги, если подумать, не так уж сложно, пустяк — дайте мне каких-нибудь две недели…
27.
Я и Саша стоим, покуривая, на заднем дворе небольшого продуктового магазина.
- Главное - быть естественным. – сказал Саша - Быть уверенным в своих действиях, быть уверенным в положительном исходе намеченного проекта…
Саша, докурив, потушил бычок подошвой ботинка. Нахлобучил кепку сотрудника магазина на лоб, спрятал глаза. Поправил спецодежду.
- И где только – спрашиваю – ты все это раздобыл?
- Где раздобыл – там ныне нет. Стой на шухере.
Саша уверенно и спокойно поднялся по ступенькам, зашел в открытую дверь, на склад.
Я стою и жду. Пять минут. Десять минут.
Я начинаю беспокоиться.
Через какое-то время Саша выходит, держа в руках огромный пакет. Не сказав ни слова, мы скрываемся за углом и медленно, не вызывая подозрений, идем в сторону общежития.
Наш улов: палка копченой колбасы, две бутылки крымского вина, сыр, четыре пачки гречневой крупы, литровая коробка яблочного сока, 5 банок тушенки, упаковка сливочного масла и даже плитка молочного шоколада.
Успех.
1Н
В старших классах Виктор Васильевич - учитель труда - на одном из своих уроков дал непосильное для меня задание: он требовал, чтобы я обработал ручным лобзиком фанерную доску. Может, смешно, но для меня до сих пор подобного рода задачи являются трудновыполнимыми.
Я как-то неловко повернул рукой, задел ее пильным полотном. Из тыльной стороны ладони тонкой струйкой начала обильно сочится кровь.
- Ох, господи, Олух царя небесного! - недовольно проворчал Виктор Васильевич - и откуда только у тебя растут руки, позорище! Это, брат, самое примитивное, базовое для мужчины дело, а ты даже и с ним не справился!
По классу пронеслись едва сдавленные смешки.
- Достоевский - оно, может, и хорошо, но вот только умение работать руками для мужчины главнее. Ты, позорник, не в состоянии забить гвоздя! Ничего в своей жизни, кроме как Достоевского разбирать, и не умеешь. Тебе и свадьбы, олуху, не видать. Стой на месте: сейчас принесу перекись водорода и бинт. Еще перед начальством за твою бестолковость отчитываться.
Он вышел. Смешки стали слышаться отчетливее.
Я заметил странное в себе ощущение: нанесенное мне оскорбление вкупе с физической болью доставило мне... удовольствием, странный, противоестественный экстаз... вот я стою, униженный, жалкий, слышу за спиной смешки и начинаю, как один из героев того же Достоевского, смаковать свое страдание, свое ничтожество...
- Рану-то сам обработаешь? Или на это даже не годен?
Виктор Васильевич нервно и неаккуратно (ох, ему так противно ко мне прикасаться!) перебинтовывает ладонь, дышит мне в лицо чем-то неприятным. И отчего я еще больше испытываю это дурацкое наслаждение?! Господи, всеми миру провалиться, а мне чаю попить! Я же самый настоящий подпольный человек! И прав Виктор Васильевич: какая жена? Дай Бог, чтобы мне довелось найти сострадание хотя бы в той же подпольной проститутке с чистой душой! Какой ужас! Как сладостно!
И всё же какой ужас!
До конца урока, до конца учебного дня я не мог думать ни о чем ином. И это было, повторюсь, мучительно и сладко.
2?
Родители Саши обещали на днях приехать и проведать нас: возможно, привезут с собой домашних продуктов и немного денег. По такому случаю мы устроили генеральную уборку. Помимо разного хлама, в моих пожитках удалось отыскать старый дневник, что я вел в студенческие годы. Чтиво во многом заурядное, но один пассаж как-то странно отозвался по прочтении:
«МЕЖДУ ХАРИБДОЙ И СЦИЛЛОЙ».
«Во всех своих воззрениях я несомненный пацифист. Нет ничего более противоестественного всему моему естеству, чем насилие. Насилие физическое и духовное. Часто можно услышать, что мечта о самопожертвовании во имя всего человечества – это мечта наивная, идеалистическая и даже откровенно пошлая. Какой же моветон – отождествить себя с Христом! Или даже хотя бы не с Христом, а, например, с Ганди! Или еще кого-нибудь в таком духе. А мне не стыдно, несмотря на эти предубеждения, мечтать (я не говорю вовсе о том, чтобы реализовывать!) положить себя жертвою во имя себе подобного существа. Разве можно самостоятельно пожертвовать своей жизнью во имя чего-то еще? Да разве история знает такие примеры? Думаю, нет. Человек готов умереть лишь за человека. Не за абстрактную «родину», не за политические идеи и режимы, но лишь за такого же, как он, человека. В конце концов, слезинка ребенка не стоит гармонии Вселенной. И я! И я, может, хотел бы! Скажите только: прими смерть – и человечество будет спасено. Тогда я тут же прыгну в бездну, дам свою голову на отсечение, сам спущу курок с направленного прямо в мое сердце ружья!
Да, я бы хотел, но это лишь одна сторона,… потому что иногда…
Потому что иногда я хочу быть не тем, кто подставит свою голову под секиру, но тем, кто будет эту секиру крепко держать в руках, тем, кто столкнет в бездну, тем, кто застрелит. Ох, до чего же повезло человечеству: будь я всевластен, имей бы я возможность и волю.… О, Томас Торквемада показался бы вам божьим одуванчиком… Влад Цепеш и Иван Грозный, Пол Пот, Гитлер, Сталин и Пиночет – это банальные, малоинтересные и жалкие царьки, что были опьянены властью и вседозволенностью. Только и всего.
Я же хотел бы уничтожить все человечество, искоренить его на корню вовсе не в силу вседозволенности, не в силу бесконечного опьянения властью, а потому, что… оно не дает мне возможности любить его. Но ведь я вовсе не деспот, я не убийца! Я так хотел бы отдать жизнь за тебя, человечество! И как же ты, однако, этого недостойно! Ты заслуживаешь каждого кровавого упыря, что истерзывал твою спину на протяжении веков. Ты жалкое, глупое и ничтожное, человечество! И как же мне необычайно сложно смотреть на тебя одновременно с презрением и неистовым желанием полюбить… все же как-то тебя полюбить!»
Умилительно-наивное сочинение! Дал его прочитать Саше, но тот лишь усмехнулся:
- Какая ерунда. Лучше помоги мне, несчастный Великий Инквизитор, отодвинуть диван ближе к входной двери: там, кажется, что-то давно уже лежит и пованивает,… чувствуешь?
- Чувствую.
А все же… есть правда в этой наивной записке.
00.
В этот день Саша вернулся позже обычного: он был грязен, его одежда была в крови, он трясся всем телом, но во всей его наружности отпечаталось будто бы некоторое торжество.
- Саша, что с тобой?! - вскричал я испуганно.
- Я дрался... в баре.
- С кем, подожди, с кем ты дрался!
- Я... не знаю. Да разве важно - с кем? Главное, что он был сильнее меня. Он буквально размазал меня по асфальту. Это ведь гораздо важнее.
- Что ты имеешь в виду? Что произошло?
- Я доволен. Я счастлив. Я просто рад, что смог наброситься на кого-то, я определенно что-то этим хочу сказать, понимаешь? Я не могу! Я больше так не могу, я не выдерживаю! Я был обязан... Это было необходимо, чтобы окончательно не сойти с ума...
Я понял, я очень хорошо понял Сашу. Весь вечер я пребывал от него в совершенном восторге.
26.
Я, заскучав в редакции, смотрю в окно, что выходит на автомобильную парковку. Внизу суетятся люди. Людишки.
Жалкие, скучные tabula rasa, что жадно глотают табачный дым, нехотя выплевывают его из легких обратно и разбегаются по своим рабочим крысиным норам. Крыши, бамперы и капоты автомобилей словно плавятся под нещадным солнцем: вот-вот растают и потекут, как пломбир. Смешаются с раскаленной кашей асфальта. Химия жары.
Такие праздные мысли занимали мою голову, пока я не услышал слова Лизы:
- Кирилл и Аня, для вас есть совместное задание: отправляйтесь в здание нашего Правительства. Сегодня там выступает председатель муниципалитета. На заседании по вопросам социального благоустройства города. Это вполне себе рядовое мероприятие, которое нужно осветить в газете.
- Но зачем нам идти вдвоем? – спрашиваем.
- Ты будешь задавать ему острые и, главное, насущные для горожан вопросы, а Аня пусть сделает хорошие фотографии. Ты умеешь молоть языком, а вот руки у тебя, очевидно, из жопы. Это взаимовыгодный тандем.
И мы идем, умирая от зноя, в самый центр города, миновав бутусовский парк, свернув на улицу Победы, продвигаясь вперед.
- Слушай, – говорит Аня – у меня к тебе предложение: а не пошли бы они все на хуй со своим социальным благоустройством, м? Давай так: у меня есть способ найти хорошие фотографии с этого мероприятия, никто ничего не заподозрит. А ты вполне, я уверена, можешь выдумать весь его монолог из своей головы. Не менее занудный и скучный, чем оригинал.
- Но… - отвечаю я – ведь там будут журналисты из других изданий, которые действительно его слушали…. их материал будет существенно отличаться от…
- Конечно, будет: у тебя выйдет куда интереснее. Тебя туда не в качестве стенографиста посылают, сам же знаешь. А если отличия будут уж слишком очевидными,… напишешь заметку о безалаберных и продажных журналистах изданий-конкурентов: мол, переврали… Или заметку о том, что оригинальный текст твоей статьи не пропустили в печать масоны… да напиши, что хочешь! Лишь бы читали!
Доводы Ани были вполне резонными, мне нечем было возразить. Поэтому мы просто зашли в алкомаркет на ближайшем углу, взяли несколько бутылок фруктового пива и скрылись в неприглядном дворе…
Аня – умница, Аня закончил филфак. И даже что-то вроде читала. И даже слышала об онегинской строфе. И даже с трудом вспомнила словечко «гекзаметр».
Разумеется, я знал, что любые попытки в этом направлении безнадежны, но все же начал, медленно и осторожно:
- Знаешь, великие Демиурги придумали гекзаметр, хайку, верлибр, метаболу, ассонанс, элегию, мадригал, сонеты и прочее - прочее - прочее, чтобы выразить свои чувства. Это прекрасно и гениально.
Моя рука робко коснулась ее колена. Красного и морщинистого, будто переспевшее яблоко.
- Но, думаю, самый гениальный Демиург — допотопный, неизвестный человечеству Демиург — этот тот, что первым догадался причудливым образом сложить всего лишь три простых словечка: "Я тебя люблю". Думаю, что человек, который произнес эти слова первым, был самым гениальным и чутким поэтом в истории.
И я решаюсь: тянусь губами к ее губам.
- Нет-нет, подожди – она, ухмыляясь, отталкивает меня – ты приятный и интересный парень, конечно, но… но, во-первых, у меня есть мужчина, а, во-вторых, ты сам… еще мальчик. Тебе столько надо расти до мужчины! Эта твоя попытка… она милая, но… Извини. Я не в обиду тебе говорю…
Да ладно, Анечка, что ты. Я не мужчина, не поэт, знаю. Иной раз кажется, что и не человек вовсе. Я все понимаю и прощаю.
Но ты, Анечка, пизда.
27.
Ноги трутся о дорожную щебенку, они, ноги, подводят меня: я не иду, но плетусь, ковыляю, пьяный, по ремонтируемому проспекту Толбухина. Ночной мрак. Лишь в свете фонаря я выхватываю случайные детали мира: лавочки, ночных прохожих, очертаниях бездвижных автомобилей, куски дорожных указателей.
- А вот хуй вам всем, хуй! Вы еще увидите мою смешную лохматую голову на обложках в книжных магазинах! Твердые переплеты, дорогая бумага… Непременно, сволота ебаная, увидите! Я буду, нарядный и красивый, улыбаться во все зубы, говорить, спокойно и уверенно, о своих успехах… буду рассказывать о том, из какого я вылез говна… и как благодарю Проведение за… несчастья и испытания… а вы все будете кусать локти в своих тесных редакциях, в скучных школьных кабинетах, на университетских кафедрах, на пыльных койках общежития…
Нет?! Нет, не буду?! Тогда умру. Тогда напишите на могильном камне:
«Был плох, не годен, но пытался, верил, любил свое дело. Тем только и жил».
Из окон соседних домов слышатся возмущенные возгласы.
- Уймись! Полицию вызову!
Идиоты. Перед ними, может, великий русский писатель. А, может, сознающее себя ничтожество, что отчаянно, наперекор всему, борется за свою исключительность в мире.
Интересно: какая из перечисленных версий заслуживает большего уважения?
28.
Всепроникающий удушливый зной. В парке Мира во всю силу неистовствует исполинский, строгой формы фонтан: его холодные брызги долетают до нас, маленькие искорки воды слово электризуют кожу.
- Значит, мы не созданы для того, чтобы выворачивать бытие наизнанку, разрушать и созидать? Мы не посланники искусства?
- Знаешь, - отвечает он – иногда ты говоришь такие глупости, что мне аж страшно становится. Господи, конечно же, нет, вовсе не для этого. Успокойся уже.
- Хорошо, Саша. Но для чего? Скажи, для чего? Зачем я пошел за тобой, зачем я бросил свой дом, зачем я здесь?
- Зачем? Ну, хотя бы гнить, скажем, на отшибе жизни. Ты же искал независимости, свободы, покоя? Ты все бежишь от себя самого, от своей расшатанной, разбитой жизни. А здесь и сейчас можно уже и не жить. Не в биологическом, разумеется, смысле. Твои же слова: «уйти в пустыню, питаться акридами и молиться своим богам, а уж лучше никому и никогда не молиться…».
Саша достал из кармана брюк мятую пачку сигарет, выудил пальцами две штуки.
- Нет, я… я, может, хотел найти себя… найти себя, обретя независимость от уже прочно сложившейся обстановки собственной жизни – я нервно щелкал зажигалкой… но… я думал, что мы будем созидать, я думал, что у нас может что-то выйти…
- Ты слишком умный, чтобы питать иллюзии насчет таких глупостей. Слишком умен, чтобы с самым серьезным видом страдальчески корчить из себя «проклятого поэта», очередного битника или черт знает кого еще…
- Иллюзии? Но ты же, вспомни, был самым первым из тех, кто верил в меня, кто относился серьезно к моим творческим замыслам и вообще…Ты единственный верил, что это зачем-то да нужно…
- Слушай, - Саша с сигаретой в зубах серьезно взглянул на меня – забудь обо всем этом. Да, я звал тебя. Я сумел, я внушил тебе приехать сюда, бросить, как и я, все. Может, я невольно играл на твоих наивных и тщеславных замыслах, но дело ведь вовсе не в этом… я повел тебя за собой, потому…
Пауза. Я, хмуро смотревший в землю, вдруг поднимаю глаза, смотрю на него:
- «…что мне страшно было бросить все и умирать одному». Ты это хотел сказать?
Саша потупился. Потом посмотрел на меня и сказал:
-Да, верно, товарищ писатель, знаток человеческих помыслов и душ.
2?
Необычайно тяжело было работать всю эту неделю: видимо, Анечка, этот сиюминутный предмет моих вожделений, успела пошептаться с коллегами о моих тщетных донжуанских намерениях по отношению к ней. Впрочем, Лизе, кажется, все равно: она бездушная машина, клепающая пошлости из словосочетаний и предложений. Как же хорошо, что я такая безынтересная для нее персона! Я не второсортный чиновник или общественный деятель: кому есть дело до моих чаяний и вытекающих из них ошибок? Короче говоря, она за строго профессиональный подход и субординацию. А вот Сережа весь день странно мне улыбается, говорит двусмысленностями и намеками:
- Кирилл, вычитывал сейчас, вместо Лизы, твою статью. В общих чертах: хорошо. Правда, вот этот кусок я бы выбросил. Тут слишком уж много эпитетов, аллегорий, всяких, знаешь, высокопарных художественных средств. Для любовных излияний хорошо, но, сам, наверное, понимаешь, хе-хе, не все такое по достоинству оценят. Хе-хе-хе.
Понимаю, Сережа. А еще, знаешь, не все бы оценили и гадких мондовошек, что копошатся в твоей бороде. И твое унылое, будто из дуба сделанное лицо, на котором отражается усталость от собственной жизни. Дети, ипотека, работа, пиво по выходным – вот что вызывает в тебе такую унылость и тоску. Мучайся этим. Тяни эту лямку до конца своих жалких дней.
А уж отказ Анечки я переживу: и красивей девочки бывали.
Пора со всем этим кончать.
29.
Дождь безразлично стучит по пластмассовому подоконнику. Там, за окном, над отдаленной железной дорогой, уже несколько дней сереет небо. Набитые людьми вагоны – тук –тук-тук – все так же едут куда-то.
Куда-то в свою жизненную определенность.
Это так удивительно: прийти на железнодорожный вокзал, подойти к окну кассы и уверенно, спокойно и твердо назвать город и дату. Да, быть спокойно уверенным: знать, куда тебе надо и зачем.
- Здравствуйте, дамочка за билетным окошечком. В моей жизни все так определенно, очевидно и ясно! Мне, пожалуйста, билетик до пресловутого города N. (очевидно, до города N), на Х число (как же очевидно и ясно, что Х число!) Да-да, мне надо в N (никуда больше!), надо на Х число (никакое иное!). Я приеду, я сойду на Л-ом вокзале, я возьму такси, я назову адрес, я туда поеду, я знаю, что и как обустроится.
Эй, а я?
30.
Сегодня я остался дома и никуда не пошел: позвонил Лизе и сказал, что заболел.
И писал. Весь день писал. А потом пришел Саша:
- Привет, метафизический эмигрант. Пишешь плаксивую элегию в духе «Парижской ноты»? –
- Ага. – отвечаю раздраженно - Для нашего замечательного журнала, дорогой протеже. Знаешь, про Цицерона и Овидия. Или про кого ты несколько недель назад рассказывал всему этому сброду на Волкова?
- Ну, зачем ты так? Милые, между прочим, ребята. Я не виноват, что наш Люсьен де Рюмбапре так плох, коль никого тогда не выеб. Что поделаешь, брат: у поколения клипового мышления и любовь клиповая. Какие планы на вечер? Не хочешь выпить?
Делать нечего. Идем пить, пока есть какие-то деньги.
31.
Товарный состав тащится по рельсам нехотя. Дым коптит небесный потолок.
Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук.
Мы сидим прямо на земле и смотрим на товарный состав.
- Я убежал сюда, - говорит Саша, отпивая пиво из алюминиевой банки – потому что я человек самых низких и гадких душевных свойств, человек решительно пропащий и бессовестный до ужаса. Я сам запер себя здесь, в чужом и незнакомом мне городе. Ну и поделом таким вот нравственным Квазимодо, как я. А ты? Ты, видимо, зря торчишь здесь целое лето. Тебе нужно быть не здесь.
- А где мне быть? – отвечаю.
- Дома.
- Дома?
Саша ничего не отвечает. Мы закуриваем.
- Ты пропадешь со мной. Тебе нужно возвращаться домой. Ты сам это понимаешь.
- Мне некуда возвращаться. Обратно, туда? Какая разница, где тянуть лямку Железной необходимости? Все равно. Почему ты вообще говоришь об этом со мной?
- Да перестань. Ты уже все решил, я вижу. Это я окончательно и навсегда пропал, а ты – веришь. В возможности и успех. Тогда борись.
И вообще: зачем тогда ты притащил меня на железную дорогу?
32.
Помню: одним декабрьским днем Саша позвонил мне:
- Уедем!
- Куда?
- Куда…? В Питер?
- В Питер!
Железнодорожный вокзал. Проводник. Билетики.
И вот мы бредем, покачиваясь, в поисках вагона-ресторана.
Куда я еду? И зачем? И отчего? От кого?
А потом оживленный Невский проспект, бары на Рубинштейна, Храм Воскресения Христова на набережной канала Грибоедова, двуместный номер в хостеле на Ломоносова, странные знакомства на Лиговском проспекте, прекрасная Семирамида на Конюшенной 2В, прогулки по Пантелеймоновскому мосту через Фонтанку.
Куда я все время хочу убежать?
33.
Я положил на лизин стол несколько исписанных листков формата А4.
- Это что?
- Что-то вроде заявления об увольнении по собственному желанию. В свободной форме. Я написал его несколько дней назад, когда мне нездоровилось.
- Это еще как понимать!?
- Почитай. Там все, мне кажется, прямо и понятно.
- Но ты не можешь… ты понимаешь, что о таком решении нужно предупреждать задолго до написания заявления… у нас нет сейчас возможности искать тебе замену. Если дело в ситуации, о которой я слышала от Ани и Сережи, то…
- Меня это мало волнует, Лиза. Я ухожу.
- Ты обязан отработать две недели после написания…
Я уже не слушал. Я покинул помещение редакции. Прошел по длинному коридору, спустился по пыльной лестнице, отворил дверь и вышел на улицу. Обернулся, окинул взглядом унылое здание. Посмотреть. На память.
Я больше там не появлюсь.
34.
«Мое необходимое объяснение»
За всё это бесконечно долгое время, что я обреченно прозябал в стенах вашей проклятой редакции, мною было написано немалое количество паршивых статеек о всяких глупостях и пошлостях жизни. Это мой последний текст, написанный специально для этой газетенки. И он самый лучший из всех.
Я всегда мечтал писать. Иногда мне кажется, что я даже вполне способен писать. И должен писать.
И, видит Бог, я всегда пытался найти применение своему умению, но не срослось: не смог. Это умение, кажется, вовсе глупо и никому не нужно, кроме вашей газеты. И даже здесь я столкнулся с самодурством и деспотизмом главного редактора, жалких лакеев желтых заголовков и гаденьких анекдотов на тему общественной жизни.
И если все это, вся эта гора сочиненных мною за эти месяцы пошлостей – единственная возможность реализовывать свои онтологически необходимые интенции писать – я не буду писать никогда.
А если я не буду писать - значит, мне решительно незачем пребывать на белом свете: я утоплю свое тело в водах Волги, сбросившись с Октябрьского моста. Сегодня, после вручения этого текста редактору, вечером, около 20:00 часов.
Напишите, пожалуйста, об этом хороший материал: отчаявшийся журналист захлебнулся на дне реки! Напишите об этом быстрее всех своих конкурентов. И в статье упомянуть не забудьте, что я искреннее презираю вас и ненавижу, напишите, что вы – палачи над Словом, пигмеи от мира словесности, откровенные жулики, что паразитируют на самом главном и чудесном человеческом даре – Писать.
Я обвиняю вас в издевательстве над Словом, в нечистоплотной его эксплуатации.
Вы убили Слово, и танцуете на его костях! И меня убили тоже. Вот и все мое объяснение.
Dixi».
34.
Мы с Сашей стоим на ярославском автовокзале. Четвертая платформа. Мой автобус через 10 минут.
- А ты прямо и твердо уверен? – спрашивает. – Ладно, я не буду тебя искушать: не отказываться же мне от своих слов, сказанных тебе недавно.
- Да, уверен. Но, знаешь, боюсь…
- А ты ничего не бойся: иногда все мы странно поступаем. Найдешь слова, чтобы объясниться. Человек – это, знаешь ли, сумма поступков.
- Скорее, все мои поступки встают мне в кругленькую сумму, Сань...
- Не пропадешь, любитель каламбуров.
Отрешенный от мира всего голос из динамика информирует об отправлении очередного рейса. Пока что не моего.
- Я рад, что ты возвращаешься, – говорит Саша. – значит, есть куда. Впрочем, если уж совсем жить станет некуда – жду обратно.
Я ухмыльнулся. Стоит ли ему сказать, что я сюда вряд ли вернусь?
- Да, навещай старого друга: мне всегда хочется говорить, говорить, говорить, а совершенно не с кем, а совершенно не о чем, а совершенно незачем. С тобой только и могу говорить.
- Ладно.
И я снова в автобусе. Как несколько месяцев тому назад. Чувствую, как сосет под ложечкой.
- Давай, пора домой! – смеется Саша с платформы – и не бойся ни огней Ленинграда, ни летучих мышей! Ничего не бойся…. Если ты уверен, что еще можешь идти вперед – иди.
Да, легко сказать: иди… только и хочется самое себя спросить: «QuoVadis, Domine?»