Лоскутки для Евы.
В этом году Зверь явился раньше обычного.
Первым его увидел Бажен, аккурат ему дежурить выпало.
- От как тебя! – клялся он, бил в тощую грудь кулачками, отчего морщился кургузый баженов пиджачишка. – Зрю! Идеть!
Он простирал руку, расчесанную докрасна, и рыжеватые волоски, покрывавшие ее густой шерстью, прилипали к ранкам.
- И главное, харя-то! – Бажен разводил руками, вырисовывая звериную харю, и бабы у колодца жалостливо охали.
Кого жалели, Бажена ли, уж который день пребывавшего в немалом возбуждении, или же себя, Ева не знала. Она вообще по малости лет знала немного, да и о том, памятуя бабкины наставления, предпочитала помалкивать. Хотя люди все равно Еву сторонились, за глаза байстрючкой звали и частенько издали крутили фиги, чтоб, значит, не задело их Евиным взглядом. А она ведь не нарочно родилась такой, несуразной, словно из лоскутков сшитой. Прядка рыжая, прядка русая, и черные, горелые, в Евиной гриве попадались. Кожа на лице белая, веснушчатая, руки же темны - прикипел к ним летний загар. Но хуже всего – глаза. Левый зеленый, с желтыми крупинками, правый – не то серый, не то голубой.
Нехорошие.
- А идеть-то Зверь споро, - Бажен с поклоном принял ковшик с молоком, который подала сердобольная старостиха. Дебеловатая баба с обвислыми грудями, она жалела всех, и мужа, и мужнина бездвижного отца, и деток своих, коих народилось десятеро, и Бажена, и даже Еву. Порой, когда никто не видел, старостиха проводила по разноцветным Евиным волосам широкой ладонью да приговаривала:
- Сиротинушка ты… бедолажная.
От женщины пахло навозом и еще курятником, а к широким шерстяным юбкам ее прилипали козьи рожки череды.
- И знать, быть году проклятым! – выдохнул Бажен и молоко выпил в три глотка, только кадык на шее задергался.
Бабы охнули. А Бажен, слизнув пенку с губ, усы отер.
- Вот поглядите! – он покосился на низкое набрякшее тучами небо. – Вострубят!
Ева хотела послушать еще, но завидела бабку, которая ковыляла к забору с хворостиной в руке. Эх, уходить придется, а Миха-враг притаился за колодезным срубом, сел, обнявши одноглазого кошака, слушает… и знать будет больше Евы.
Обидно.
Ева из вредности кукиш скрутила, от которого Миха отвернулся, нос задравши, будто бы и нету ему дела до всяких тут… как и батьке егоному. Но если Михи Ева нисколечки не боялась, то Михей-старший – дело иное. Он, да еще староста, людей к Зверю водили, и если староста после каждого раза принимался пить и жалиться на судьбу, то Михей садился на лавку да молча веревки перебирал.
Жуть.
- Сколько тебе раз говорено было не лазить, куда не просят? – бабка переехала хворостиной по плечам, и Ева скривилась, захныкала, зная, что хныканья бабка не любит.
Вот и сейчас хворостину выронила, прижала к себе да принялась гладить, утешая.
- Не надо сюда ходить, Евонька, не надо… - шептала она.
Отчего?
Этого Ева понять не могла. Вообще порой сам мир казался ей странным, тоже лоскутным, но из-за людей. Вот бабка, она – кусок старой холстины, прохудившийся, с истрепанными краями да дырой, которую наспех зашили грубой черной нитью. Старостиха – полотно, некогда мягкое, беленое, с остатками былой вышивки, но яркие некогда нити выцвели, распались, торчат хвостами. Старый Бажен – грязный и засаленный кусок, кривобокий, никчемный, но и выкинуть такой жалко. Вилийка-пророчица – та кожаный лоскут, навроде как от старой дедовой куртки. А вот Миха-враг, он яркий, быть может, нарядного красного цвета, как платье старшей старостиной дочки, которая та на свадьбу надевала.
Следовало признать, что лоскут-Миха Еве очень даже нравился.
- Ба-а-б, - Ева дернула старуху за юбку, которую та по старой привычке высоко подобрала, чтоб грязью не заляпать. – А, баб, скажи, откуда Зверь взялся?
Старуха остановилась, переводя дух.
Ну и чего она спешит? Можно подумать, в избе ее, по самые окна в землю вросшей, ждет кто? Никого ведь. Еще зимой последнюю куру зарезали, когда Ева прихворнула. А коза весною слегла, да как старуха ни пыталась поднять, не встала, издохла.
Козу было жаль.
И бабку, которая плакала насухо, терла кривоватое, морщинистое лицо ладонями.
- Его Господь послал, - сказала бабка, оглядываясь, словно опасаясь, что слушает кто.
Но нет, пустая улочка, глухая. Дома стоят заколочены, заборы покосились. Только их-то с бабкою изба и уцелела. Скрывается в самом конце улочки, к ограде жмется, будто прячется.
- Зачем?
- За грехи людские, - бабкины пальцы вцепились в ухо, дернули. – Помолчи.
Ева и замолчала, до самого дома молчала, обижаясь. И даже когда бабка налила кислых крапивных щей, сдобрив их сметаной – откуда только взяла? – от миски отвернулась.
- Ох и за что на мою голову такое наказание? Ешь давай. Кто ж про Зверя-то на улице говорит?
Бабка сняла льняную салфетку с вышивкой, под которой обнаружился свежий, теплый еще хлеб.
- А нельзя?
- Нельзя, - старуха присела рядышком. Тянуло от нее щами, и еще дымом, и самую малость – мелом, за которым Ева с нею к карьерам ходила, правда о том бабка строго-настрого запретила говорить. Карьеры-то закрытые… и все, что за оградою – закрытое.
Зверево.
- Зверь услышит? – Ева выбрала горбушку, она их жуть до чего любила, припаленные снизу, с твердой корочкой и мякишем, который Ева выгребала пальцами, скатывая шарики.
- Ладно, когда бы Зверь. Люди услышат, а это пострашней будет… а Зверь, кто знает, откуда он взялся. Появился и вот…
Она вздохнула и спрятала под фартук кривоватые руки с распухшими узлами суставов. Ева знала, что руки болят, и поэтому бабка по ночам не спит. Она подолгу лежит в кровати под душным пуховым одеялом, покряхтывая, но все же уступает боли, подымается и ходит по комнате, качает то в левой ладони правую, то наоборот. Еве очень жалко бабку и она, закрыв глаза, представляет, как вновь чинит трещину на куске холстины. Аккуратно, чтобы стежок к стежку, как учила старуха.
- Помню, что сперва-то его не боялись. Зверь себе и Зверь, мало ли… так, сторонились… ну или прятались, когда в лесу выпало встретить.
- В лесу?
Лес подобрался вплотную к ограде, и над осклизлыми кольями вздымались макушки елей. Порой границу пересекали сойки, а однажды на крыше заброшенного дома поселилась пара аистов, правда, староста велел их гонять.
- Тогда в лес ходили. И на реку, и… иначе все было, Евонька.
Ева кивнула, сунув в рот теплый хлебный шарик.
Кисловатый.
И с терпким привкусом трав, которыми старуха забивала горечь толченой коры.
- Частокол-то стоял, как без него-то, - бабка смахивала прозрачные слезы, которые сами собой текли из раскрасневшихся глаз. – Но чтоб за него ходить не моги… Это уже после выдумали, что, дескать, за грехи. И что Зверю людей отдавать надобно.
На людей указывала пророчица, и за спиной ее возвышалась массивная фигура Михея. Он стоял, скрестивши руки, в кожаном своем фартуке, в старой рубахе, продранной на локте. Жена его, бледная тихая женщина – и не лоскут даже, так, несколько ниточек, что чудом держатся одна за другую – рубаху чинила, но та все равно рвалась.
- Одни придумали, другие поверили. Третьи промолчали, - старуха поднялась и замерла, прихватив руками за спину. А Ева точно наяву увидела, как по прохудившейся ткани ползет новая трещина.
Успеть бы прихватить…
- А теперь-то и говорить поздно. От веры кто откажется? - говорила она глухим чужим голосом, - Выйдет, что тогда сами и виноватые.
Ева ничего не поняла, но когда бабка, прихрамывая и охая, добралась до кровати, легла, Ева накрыла ее тулупом. И рядышком села.
- Не ходи к колодцу, - попросила старуха. – Не дразни их.
- Не буду.
- А Мишка появится, то слушай его…
Вот еще.
Но слово Ева честно пыталась сдержать. Сначала сидела дома, у кровати, слушала бабкино тяжелое дыхание, трогала железные прутья и шишечки, начищенные до блеска, разглядывала половик и земляной, неметеный с утра пол, и веник из сухих березовых прутиков, который пора было бы поменять, и еще шкаф, преогромный, занявший едва ли не всю стену. Ручки у шкафа были медными со стеклянными шариками, красоты несказанной. В шкафу же лежали простыни и нарядное платье из скользкой ткани, которую бабка называла вискозией. Еще были белые чашки, не стеклянные, но и не глиняные. И старые часы с медными стрелками. Они давным-давно сломались, но бабка разрешала Еве проворачивать ключ, и внутри часов тогда что-то шебуршало, позвякивало…
Сидеть было скучно.
Ева дважды просмотрела альбом с картинками, на которых был и дед, и сама старуха, тогда еще не старуха вовсе, а очень даже красивая, красивей старостихиной дочки, женщина. Ее звали Юлия, но бабка на имя горько кривила губы, и Ева заставила себя его забыть.
Была в альбоме и мама, только маленькая совсем, тощая, с косичками и в штанах.
Женщинам грешно носить штаны, и та штука с колесами, за которую Евина мама держалась, наверное, тоже запрещена.
В деревне много запретов.
Из-за Зверя. И жаль, что в этом году он пришел так рано, всю весну испортил.
Огорчение Евы было столь велико, что она выглянула-таки во двор, ведь свой же, а колодцу она ни в жизнь не пойдет! Она слово дала… к сожалению.
Во дворе хорошо. Со вчерашнего-то дня распогодилось. И травка высохла, поднялась, зеленая и мягкая. Под окном выползли острые листочки тюльпанов, которые только у бабкиного дома росли, и даже старостиха приходила любоваться. А у самого забора рассыпались желтые одуванчики. А по ним топтался Миха-враг. Он тянул длинную шею, силясь заглянуть в темные окна.
- Чего надо? – Ева подобрала с земли камень.
Не то, чтобы она собиралась всерьез драться с Михой, но с камнем чувствовала себя спокойней. Как ни странно, поняв, что обнаружен, Миха обрадовался.
- Пойдем, скажу чего.
- Тут говори.
- Тут нельзя, - Миха тряхнул вихрастой головой. Светлые, пушистые волосы его на макушке выгорали едва ли не добела, а на затылке, отрастая, кучерявились к превеликой радости Евы: репейник в них застревал намертво.
- А где можно?
- Там, - Миха указал на просевший забор, за которым поднимались заросли дудника.
- Туда нельзя, - Ева покосилась на белые полушария соцветий, которые уже начали раскрываться. Под широкими плоскими листами притаилась жгучая крапива, да и тонкие стебли малины растопырили иголки, словно предупреждая: не стоит соваться на брошенный двор.
Нет, такого запрета не было, но… кто по своей воле полезет туда, где грешники жили?
- Не бойся, - Миха ловко оседлал забор и руку протянул. – Надо так.
Еву повело любопытство, да и, признаться, случалось ей лазить к соседям за той же малиной, которая вызревала пусть и мелкой, но сладкой. Сейчас с кустов только-только облетел душистый снег лепестков.
- Давай сюда, - Миха подобрался к дому и подковырнул ставню, та открылась с тихим скрипом. В лицо пахнуло сыростью, тленом, и Ева нахмурилась. Одно дело – двор, и совсем иное – дом. Страшно лезть, но Миха уже нырнул в щель и, перегнувшись, вновь протягивал руку.
И Ева решилась.
Внутри было… почти как в бабкиной избе. Только стены потемнели от сырости, и дорожки будто приросли к земляному полу, сами сделавшись темными, липкими.
- Надо уходить, - он был непривычно хмурым, ее враг. И присев на кровать, носом шмыгал. – Ты ж слышала, что Зверь пришел. Вечером пророчица скажет, что вас с бабкой надо Зверю отдать… что бабка старые книги хранит.
Ложь!
Книги-то еще когда отдали… Ева уже помнит, как их жгли.
- А ты откуда знаешь?
- Слышал, как батя ей говорил. А она его боится, - Миха вздохнул и, понурившись, признался. – Мы с мамкой сбегчи хотели. Готовились. Там вон сухарей есть. И еще одежа. Думали подождать, чтоб просохло чутка…
А Зверь в этом году явился раньше обычного.
- Мамка велела схорониться и ждать. Она придет.
- А бабушка?
Ева не бросит старуху. Пусть у той ноги больные и далеко не идут, пусть жизнь в ней держится, лишь благодаря ниткам Евы, но…
- Нельзя, - очень тихо произнес враг и, взяв Еву за руку, повторил. – Нельзя. Если он узнает, то… всем плохо будет.
- Пусти!
Не пустит, Ева ударит его. Камнем!
Пустил.
И не попытался остановить, когда Ева выбралась в окно. Во дворе она остановилась, чтобы отдышаться. Парило… и значит, гроза скоро. Налетит, накроет, заметет следы. Она поежилась, припомнив прошлогодние грозы, что шли одна за другой, выматывая душу бессильным воем. Это бабка про душу сказала, а Ева запомнила, понравилось ей…
- Зачем вернулась? – строго спросила бабка.
А сама-то, сама… будто выше стала, прямей. Платье надела вискозийное, то самое, из шкафа. Переливалась металлом диковинная скользкая ткань, не то медь, не то багрянец кленовых листьев. Пуговки и вовсе золотые…
- Ба, надо идти, - Ева глядела на нее снизу вверх, не узнавая.
- Тебе надо, - ответила уже не старуха, но женщина, выбравшаяся со страниц старого альбома. – А мое место тут.
- Но…
- Ева, - бабка погрозила пальцем и, вздохнув, обняла. Пахло от нее странно, чутка белыми шариками от моли, но еще и ландышами. – Слушайся Анечку. И Мишку не обижай…
- А ты?
- Здесь мое место, - она отпустила Еву и, сняв брошку, круглую, резную, вложила в руку. – Я их учила, видать, недоучила чему-то. И сама струсила, промолчала, когда кричать надо было. Теперь-то кричи, не кричи – не услышат.
Ева смотрела и видела, как нитка за нитку цепляются, сами собой сращиваются трещины старого лоскута.
- Ничего, милая, вырастешь – поймешь. А теперь иди.
Наклонившись, старуха коснулась лба Евы холодными сухими губами.
И хлеб отдала.
Хлебом Ева поделилась с Михой, который так и сидел на кровати, неподвижно, будто спал с открытыми глазами. Но хлеб взял, буркнув:
- Спасибо.
Ждали долго, до самой темноты и дольше. Ева, кажется, и придремала, тут же, на кровати, на пыльном, поточенном мышами матрасе. Проснулась она оттого, что Миха руку сжал. В темноте лицо его выделялось белым пятном.
- Идем, - сказал он шепотом, а потом дрогнувшим, каким-то слезливым голосом, пожаловался. – Светает. А мамка не пришла…
- Вдруг еще придет? – Ева увидела крохотную совсем трещинку на его лоскутке, и не трещинку, так, истончившиеся ниточки.
- Нет. Уже… объявляли… батя грозился, что и ее отдаст…
Вздохнул шумно, как-то зло.
- Идем.
Потянул за собой, и Ева послушно пошла. Она думала про Михину маму, и про отца, и про собственную бабушку, которая пошла в храм нарядною.
А в прошлом-то году к дверям жалась.
Храм был старым, и лица святых почернели от копоти, а белое алтарное покрывало стало серым, но пророчица запретила касаться его. Грешны люди.
Оттого и послал Бог Зверя.
К алтарю выходила пророчица. Она тяжко вползала по ступеням, прижимая к груди Книгу. А положив ее на алтарь, долго сопела, пыталась отдышаться.
- Час настал, - говорила пророчица дребезжащим голосом и раскрывала Книгу, водила по строкам заскорузлым пальцем, читала про Зверя и огненное море, в котором сгинет мир. А после, тяжко опираясь на руки Михия, называла имена…
Миха вел окольной тропой, что вилась в зарослях сныти, и тощие стебли крапивы клонились, норовя ужалить. Ева терпела.
Горели руки. И лицо тоже.
И кипело в груди тяжелое, дурное, казалось, стоит открыть губы, - выплеснется.
Остановился Миха у ограды. Ее-то каждый год чинили, выламывали старые колья, заменяя новыми, и ради них мужикам дозволялось выйти в мир. Возвращаясь, они молились перед пустым алтарем, прощения прося у Бога.
И тот прощал, если ограда держалась.
- Тут, - Миха, присев, ощупывал землю. – Мы выйдем и… их на вырубки водят… там привяжут… а мы распутаем.
- Распутаем, - согласилась Ева, - и убежим.
Если Зверь не успеет раньше.
Миха разгреб влажную траву, обнажив дыру лаза…
На той стороне пахло лесом и еще ландышами, только оглядеться Еве не позволили.
- Идем, - Миха, выбравшись из-под земли, не стал прикрывать ямину. Он до того спешил, что не отряхнулся даже.
А все одно опоздали.
Ева учуяла этот запах издали, тяжелый, металлический, как старая проволока. И Миха остановился, руку сдавил. Он дышал часто-часто, а ткань его лоскута трещала. У Евы еще получилось держать ее, не позволяя расползтись трещиной, но…
Никто людей не привязывал. Бабка лежала на самом краю поляны, и подол платья едва-едва прикрывал распухшие ноги. Волосы растрепались, испачкались в черном… или нет, в буром.
Грязном.
А лицо и вовсе в пятно превратилось.
Рядом с нею, в исподнем, лежал старостин отец. А чуть дальше, навзничь, и руки раскинув – Михина мамка. И Миха, присев рядом, скулил, но прикасаться не смел. Когда же Ева подошла, обернулся.
- Это он все… грозился, что убьет ее… говорил, Зверь людей уводит… а он только волю исполняет… в том годе кружечки принес… и мамке цепочку с подвесками, она не взяла… она ничего от него не хотела… - Миха поднялся. Трещина разорвала его лоскут пополам, и Ева вздохнула: даже если залатать, то шов останется. – Я его убью… его…
- Пророчица называет имена.
- Дура ты, - он мазнул рукавом по носу. – Она говорит, что батя хочет. Боится. И все его боятся. А я нет… хватит.
Он ушел, и Еву за собой не позвал. Она села рядом с бабкой, взяла ее за руку, так и сидела, пока вовсе не рассвело. А когда небо полыхнуло алым, на вырубках появился Зверь.
Он ступал медленно, то и дело останавливаясь, поводя массивной башкой из стороны в сторону. И сиял металл брони, а из ноздрей вырывались клубы пара. Шея его изгибалась, а лапы с длинными когтями пробивали шубу леса, вязли во мху, выворачивали целые пласты темной сыпучей земли.
Зверь остановился.
Ева смотрела на него, огромного и… пустого.
Лоскут?
Нет, просто… металлом пахнет. И ветивером, которым поросли берега карьеров. Еще окалиной, дымом, как от кузни…
Наклонилась голова. И в стеклянных граненых глазах зверя Ева увидела свое отражение. Он смотрел долго, а потом пасть раскрылась, обдав Еву жаром.
- Здравствуй, - сказала Ева всем своим отражениям.
В деревню она вернулась.
Нужно было Миху забрать и рассказать про Зверя, которому нет дела до людей – он сам по себе приходит, а не потому, что в книге так написано.
И снова она опоздала.
Ева видела их, лоскутных людей, собравшихся вокруг колодца. Серых. Заросших грязью и таких вдруг одинаковых. Миха лежал на спине, голову вывернул престранно, глазами распахнутыми в небо уставился. В них, в светлых едва ли не до белизны, облака плыли и отражалось кривое лицо Михиного бати.
Странное такое.
Он повернулся и увидел Еву:
- Ты…
Михей надвигался медленно, как Зверь, но был страшнее. И Ева, зажмурившись, выхватила его лоскут, сгребла в кулак, содрогаясь от отвращения, до того он был липким, прокопченным. Как распрямить?
Как-нибудь.
Уцепиться и рвануть, сколько сил есть. И твердая упрямая ткань поддалась, затрещала, а в груди у Михея что-то лопнуло. Громко так. Звонко.
Сам же он вдруг повалился… и тихо стало.
Но тишины не хватило на всех.
- Зрите люди! – заверещала пророчица, потрясая черной Книгой. – Уверуйте! Вот явилась дева в порфире и багрянце…
- Зверь приходит сам по себе, - Ева отступила от Михея, из носа которого выползала змейка крови. – Зверь…
- Поклонитесь ей, и спасены будете!
И старостиха, тихо охнув, первой опустилась на колени.
- Зверь не страшный вовсе и…
- Молчи, - пророчица оказалась рядом, тощие ее пальцы впились в плечо. – Разве ты не видишь, что им такое знать ни к чему? Пусть верят.
В Зверя?
В Михея и пророчицу?
Или в саму Еву?
- Какая разница? – пророчица осклабилась и, наклонившись к самому лицу Евы, добавила. – Эти люди уже не смогут иначе.
Люди?
Здесь не осталось людей. Лоскутки.
Для Евы.