Сны пахли по-разному.

Старого рыбака — солёными брызгами и смолой. Юной невесты из Коринфа — миндалем и слезами. Воина-спартанца — потом, железом и страхом. Аргос знал это, даже не видя их лиц в толпе. Он лишь проводил ладонью над глиняным кувшином, где эти сны должны были упокоиться, и язык, вернее, то незримое чутьё, что заменяло ему язык, подсказывал: вот этот — горький, вяжущий. А этот — сладковатый, с примесью стыда.

Работа была почти ремесленной. Почти. Он не был жрецом, не пророчествовал, как пифия, в серных испарениях. Он был уборщиком, собиральщиком. Мусорщиком душ, приносивших свои немые молитвы в святилище Аполлона.

Его келья в дальнем углу храмового комплекса была выбелена известью и пуста. Ни излишеств, ни личных вещей. Порядок был единственной защитой от хаоса, что лип к нему каждый день. На каменной полке стояли кувшины, на каждом — чернильная пометка: «Просьбы о здоровье», «Мольбы о богатстве», «Сны покаяния». Он работал медленно, с сосредоточенной усталостью человека, который таскает тяжести. Зачерпнув щепоть сушёных маковых головок из деревянного ларца, он бросил их в кадильницу. Дымок, горький и густой, потянулся к потолку. Он помогал отделять один сон от другого, не давая им сплестись в один липкий, беспокойный клубок.

Аргос взял в руки бронзовое зеркало — полированное до матового блеска, старое. Он не смотрел в него на своё отражение. Он ловил отголоски.

Первый сон пришёл волной тошноты. Женщина, больной ребёнок, вкус лукового отвара и безграничный, животный ужас. Аргос пошатнулся, прислонившись ладонью к прохладной стене. Он сделал глубокий вдох и мысленно, будто стирая пыль с поверхности, стёр это ощущение. Сон ушёл в предназначенный для «Мольбы о здоровье» кувшин — тяжёлый, как камень.

Второй был легче, но противнее. Мужчина, считающий монеты, запах жареного мяса и пота, злорадное удовлетворение. Аргос поморщился. Этот отправился в кувшин с «Богатством».

Так продолжалось часами. Его голова гудела, будто наполненная рёвом толпы. Он чувствовал себя прачкой, которая в мутных водах Спарты полощет чужие портки. О Боги, как он устал от этой грязи. От этой вечной ярмарки тщеславия и страха, что разворачивалась у него в голове.

И тогда пришёл странный сон.

Сначала — вкус. Резкий, металлический, как будто он прикусил язык до крови. Потом запах — гниющих водорослей на берегу в зной. И звук. Глухой, мягкий удар.

Он оторвал лицо от зеркала, сердце застучало в висках. Это было не похоже на обычные просьбы. Это было... событие. Законченное и чёрное.

С неохотой он снова заглянул в зеркало.

И почувствовал образ.
Тёмная узкая улица. Сквозь щели в ставнях ложится лунная дорожка. Запах соли и гнили. Тень, отделяющаяся от стены. Вспышка бронзы — не меча, а трезубца. Удар. Глухой, в спину. И лицо... лицо человека, которое Аргос знал. Леодам. Богатый торговец, чьё имя часто звучало в благодарностях храму. Его лицо, искажённое безмерным удивлением. И затем — тяжёлое, падающее тело.

Аргос отшвырнул зеркало. Оно с грохотом ударилось о пол. Он стоял, тяжело дыша, вцепившись пальцами в край стола. В горле стоял тот самый металлический привкус.

Это был не страх. Не просьба. Это было знание. Предвидение.

И он, Аргос, единственный во всём мире знал, что благородный Леодам будет убит.

Он посмотрел на свои дрожащие руки. Слабым, тщедушным рукам писца. Что они могут против острого бронзового трезубца? Пойти к стратегам? Сказать: «Мне приснилось»? Его поднимут на смех.

Правильный путь был один: забыть. Стереть этот сон. Позволить мойрам плести свою пряжу.

Но когда он снова взял в руки зеркало, образ вернулся. Он увидел не только смерть Леодама. Он увидел, как из-за неё в городе вспыхивает смута, как горят дома. Судьба показывала ему начало конца.

Аргос медленно выпрямился. Дрожь в руках утихла, сменившись ледяной тяжестью.

Он подошёл к полке и взял чистый кувшин. Окунул перо в чернила и вывел на глине:

ΣΚΟΤΕΙΝΑ ΟΝΕΙΡΑ. (Тёмные сны).

Он поставил кувшин отдельно ото всех. Это было начало. Расследования, которое боги поручили ему — человеку, который боялся собственной тени.

Он стоял возле кувшина, вглядываясь в надпись, будто ожидая, что буквы сами сложатся в ответ.

«Если Боги мне дали это увидеть, не говорит ли это о том, что я должен с этим что-то сделать?»

Вопрос висел в тихом воздухе кельи, густея, как маковый дым. Логика подсказывала: да, конечно. Зачем показывать дорогу, если не для того, чтобы по ней пошли? Зачем вручать нож, если не для того, чтобы резать? Но боги не были логичны. Они были ироничны, коварны и часто жестоки. Аполлон мог наслать пророческую чуму, но это не значило, что он желал исцеления. Он просто указывал на гнойник.

А может, это и не дар вовсе, а испытание? Искушение возомнить себя значимым. Прутик в руках ребёнка, которым тот тычет в муравейник, наблюдая за суетой. Сейчас он, Аргос, пошевелится — и боги увидят, как искривится узор. Интересно им. Скучно на Олимпе.

Он провёл пальцем по шершавому горлышку кувшина. Вправе ли он вмешиваться?

Его учили, что мойры прядут свою нить без его помощи. Клото тянет её, Лахесис измеряет, Атропос перерезает. Его же задача — подметать обрезки. Что он, жалкий уборщик, может противопоставить вечным девам с их веретеном? Его вмешательство — это плевок в лицо самой Судьбе. Самоубийственная наглость.

Но что, если он — часть узора? Не посторонний наблюдатель, а одна из нитей? Та самая, что должна вовремя дёрнуться, чтобы весь ковёр не распустился. Что если его дар — не аномалия, а инструмент, встроенный в замысел? Молоток не спрашивает у плотника, зачем тот его поднял.

Он вспомнил лицо Леодама в том сне. Удивление. Не ужас, не боль — именно удивление. Будто он увидел нечто совершенно немыслимое. Может, немыслимое — это и есть вмешательство Аргоса? То, чего в изначальном рисунке не было?

Голова шла кругом. Он был песчинкой, которую попросили решить, куда повернёт ветер. Он чувствовал тяжесть на своих согнутых плечах. Ответственность, которой он не просил и не хотел.

«Оставь это, — шептал ему внутренний голос, голос выживания. — Сотри сон. Слей его в общую яму. И живи дальше. Ты не герой. Герои гибнут молодыми и славными. Ты просто хочешь дожить до старости в своей тихой келье».

Но другой голос, тихий и упрямый, настаивал: «А если не гибнут? Если тихая келья — это и есть смерть? Что если боги, даруя тебе это знание, даруют и шанс — не стать героем, а просто остаться человеком? Человеком, который не смог пройти мимо».

Он отступил от полки, погасил кадильницу. Дым рассеялся, но тяжёлый, металлический привкус в его горле никуда не делся. Он был вкусом выбора.

Он не знал, что правильно. Он не знал воли богов. Он знал лишь одно: теперь он не может не знать. И в этом знании уже было его первое, крошечное вмешательство в узор мойр. Самый факт того, что он написал на кувшине «Тёмные сны», уже менял что-то. Возможно, всё.

Он вышел из кельи, нуждаясь в глотке свежего воздуха и в том, чтобы увидеть живой, неискажённый снами мир. Но даже яркое афинское солнце не могло прогнать тень, что легла на его душу. Тень трезубца и безмолвного вопроса, на который ему предстояло найти ответ не в книгах и не в снах, а в себе.

И тут мысль ударила его с такой силой, что он чуть не споткнулся о порог.

А вдруг?

Вдруг он всё неверно истолковал?

Он замер, прислонившись к прохладной стене, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Он — онейромант, а не прорицатель. Его дар — в восприятии, а не в интерпретации. Он годами учился отличать сон о болезни от сна о финансовой тревоге, но это... это было иное. Что если его собственная усталость, его цинизм, его страх перед хаосом исказили увиденное?

Образы всплыли с новой, пугающей ясностью.

Трезубец. Символ Посейдона. Да, оружие. Но также — атрибут власти. Ритуальный предмет. Что если удар был не убийством, а... метафорой? Назначением? Удар трезубцем в спину — жестокий, но не смертельный ритуал посвящения в какой-то тайный культ? Леодам, падающий. Что если это не падение трупа, а ритуальное падение, ниц? Поза подчинения?

А лицо... лицо с безмерным удивлением. Оно могло выражать ужас перед смертью. А могло — шок от неожиданного удара, который не убивал, а менял статус.

Сердце Аргоса забилось чаще, но теперь уже от стыда и осознания собственного легкомыслия. Он, считавший себя таким осторожным, так легко надел на события самые буквальные, самые кровавые одежды. Он увидел убийство, потому что сам измотан чужими страхами и предательствами. Он проецировал.

Но тогда... что же это было? Если не убийство, то что? Заговор? Тайное общество? И самое главное — если Леодам не жертва, а добровольный участник, то кому и зачем понадобилось показывать это ему, Аргосу? Чтобы предупредить о заговоре против полиса? Или чтобы втянуть в него?

Он снова почувствовал себя песчинкой, но теперь не в руках богов, а в водовороте чужих интриг, смысла которых он не понимал. Его дар превращался из инструмента в ловушку.

Он посмотрел на свою келью, на тот злополучный кувшин. Надпись «Тёмные сны» теперь казалась ему не началом расследования, а свидетельством его собственной глупости. Он был слепцом, пытающимся описать слона, ощупав лишь его хвост.

Что же делать теперь? Искать подтверждения убийства — или искать опровержения? И то, и другое было опасно. Одно могло сделать его соучастником в мнимом преступлении, другое — в реальном заговоре.

Его первоначальная уверенность растаяла, как маковый дым. Осталась лишь гложущая неуверенность и понимание, что единственный способ узнать правду — это не наблюдать за снами со стороны, а нырнуть в них с головой. Найти источник. Найти того, чей сон он видел, и посмотреть ему в глаза. Узнать, спит ли тот сейчас, или уже бодрствует, строя свои планы.

Он оттолкнулся от стены. Путь вперёд был только один — вглубь лабиринта, без нити, которая гарантировала бы возвращение.

Он не вернулся в келью. Возвращение туда, к тому кувшину с его поспешной и, возможно, ложной надписью, чувствовалось как капитуляция. Вместо этого Аргос направился к маленькой площади перед храмом, где уже собирались первые паломники. Он искал не конкретное лицо — он искал отголосок.

Его план, если это можно было назвать планом, был безумно рискованным. Он решил сделать то, чего не делал никогда: не ждать, пока сны сами придут к нему в святилище, а попытаться уловить их «в дикой природе», в момент их зарождения. Он будет ходить среди людей с открытым, беззащитным сознанием, как радар, настроенный на одну-единственную частоту — частоту того самого сна.

Он сел на краю мраморного парапета, закрыл глаза, отключив зрение, и позволил звукам и запахам агоры обрушиться на него. Дальний крик торговца рыбой. Смех рабов, таскающих амфоры. Аромат свежего хлеба и жареных каштанов. И под этим — густая, невидимая паутина мыслей, надежд, страхов.

Это было похоже на попытку услышать один-единственный шепот в грохочущей пещере. Его сразу же захлестнули обрывки: чья-то тревога о долгах, чья-то пошлая фантазия о соседке, тупая усталость носильщика. Голова заныла знакомой, сдавливающей болью. Он был как губка, впитывающая всю грязь мира.

Не это. Не это.

Он сильнее сконцентрировался, мысленно вызывая тот самый образ. Трезубец. Запах гниющего моря. Удар в спину. Он искал эхо, резонанс. Он был настройщиком лиры, пытающимся поймать нужную ноту в какофонии.

И вдруг — укол. Тонкий, как игла.

Не образ, не звук. Ощущение. Тот самый металлический привкус на его собственном языке. Слабый, едва уловимый, но абсолютно узнаваемый. Он шёл откуда-то справа.

Аргос резко открыл глаза, едва не потеряв равновесие. Его взгляд упал на мужчину, который как раз поворачивал за угол здания городского совета. Невысокого роста, коренастый, в простом, но чистом хитоне. В руках он нёс два глиняных кувшина, аккуратно подвешенных на верёвке. Ремесленник. Гончар.

И в его ауре, как шлейф, витал тот самый сон.

Сердце Аргоса заколотилось, но теперь уже не от страха, а от азарта охотника, учуявшего дичь. Он вскочил и, стараясь не привлекать внимания, двинулся вслед.

Мысли неслись вихрем. Это он? Источник? Тот, чей разум выплеснул в мир этот темный сон? Что я скажу ему? «Простите, вы не тот человек, которому снится, как убивают Леодама»?

Он преследовал гончара через всю агору, выходя к рядам мастерских. Воздух здесь пах глиной, древесным дымом и глазурью. Мужчина скрылся в одной из дверей, откуда доносился ровный гул гончарного круга.

Аргос замер в нерешительности напротив, в тени кипариса. Что теперь? Ждать? Войти? Его дар был бесполезен здесь, наяву. Он мог видеть сны, но не читать мысли. Перед ним был просто человек. Возможно, совершенно невиновный. Возможно, опасный.

Он сжал дрожащие пальцы в кулаки. Вся его логичная, упорядоченная жизнь разваливалась на глазах, заменяясь этой безумной погоней за призраком. Но пути назад не было. Он тронулся с места, и остановиться было уже нельзя.

Сделав глубокий вдох, Аргос шагнул из тени на солнечную улицу и направился к двери в мастерскую. Первая нить в клубке была найдена. Теперь предстояло потянуть за неё.

Дверь в мастерскую была приоткрыта, пропуская внутрь полосу пыльного солнечного света. Аргос замер на пороге, давая глазам привыкнуть к полумраку. Воздух здесь был густым и влажным, пах сырой глиной и пеплом.

В центре помещения, спиной к входу, сидел тот самый коренастый мужчина. Он сосредоточенно работал за гончарным кругом. Ритмичный гул и мягкое шуршание глины были единственными звуками.

Аргос почувствовал приступ неловкости. Он стоял здесь, незваный шпион, несущий в этот упорядоченный мир хаос своих видений.

— Мир твоему дому, — наконец выдавил он.

Круг остановился. Мужчина обернулся. Его лицо было обычным, но когда его глаза встретились с глазами Аргоса, произошло нечто. Не в лице гончара, а внутри самого Аргоса.

Внезапно, без всякого предупреждения, его дар сработал — здесь, наяву. Он не видел сна, он почувствовал намерение. От гончара исходила волна смутной, но отчетливой тревоги, смешанной с любопытством и… скрытностью. Это был не образ, а чистая, нефильтрованная эмоция, ударившая в него, как физическая сила.

— Мир и тебе, — сказал гончар, и его голос прозвучал для Аргоса как раскат грома. — Ты ищешь кого-то?

Аргос не смог ответить. Его парализовало. Этот человек был связан со сном. Он что-то знал. Или сам того не зная, был частью чего-то страшного. Мысли смешались в панический вихрь. Он меня видит. Он запомнил мое лицо. Что, если он сообщит тому, кто был причиной этого сна? Что, если они уже знают о моем расследовании?

Его собственная трусость, которую он так тщательно лелеял, поднялась внутри него удушающей волной. Все его «смелые» планы рассыпались в прах перед лицом простого вопроса незнакомца.

— Я… я ошибся дверью, — прохрипел Аргос, и его голос предательски дрогнул. Он видел, как взгляд гончара стал пристальным, изучающим.

Не говоря больше ни слова, Аргос резко развернулся и почти побежал прочь от мастерской, не разбирая дороги. Он слышал, как гончар что-то крикнул ему вслед, но не разобрал слов. В ушах звенело.

Он бежал по узким улочкам, пока не уперся в дверь своей кельи. Руки тряслись так, что он с трудом вставил ключ в замочную скважину. Заскочив внутрь, он прислонился к двери спиной, словно пытаясь загородиться от всего мира, и стал медленно сползать на пол, задыхаясь.

Он смотрел на тот самый кувшин с надписью «Тёмные сны». Всего несколько часов назад он видел в нем начало подвига. Теперь это был памятник его малодушию.

Он нашел нить — и испугался ее. Он был собирателем снов, созданным для тишины и одиночества, а не для столкновений с живыми, дышащими людьми, от которых исходила реальная опасность.

«Ты не герой, — шептало ему что-то внутри. — Ты — трус. И правильно сделал, что убежал».

Но почему же тогда чувство стыда жгло его изнутри жарче любого костра? Почему образ удивленного лица гончара, которого он так бесславно бросил, казался ему теперь позорнее, чем образ убитого Леодама?

Он сидел на холодном каменном полу, в полной тишине, и понимал, что стоит на распутье. Он мог оставить все как есть. Стереть тот сон, забыть о Леодаме и продолжать жить своей безопасной, никчемной жизнью.

Или он мог заставить свою дрожащую руку снова взять перо. Но на этот раз — не для того, чтобы подписать кувшин, а для того, чтобы составить план. Не рыцарский — свой, трусливый и осторожный. План, как добыть правду, не подставляя себя под удар.

Первый бой был проигран. Но война только начиналась. И ему предстояло решить, готов ли он в ней участвовать.

Загрузка...