Тьма имела вкус. Вкус ржавого железа, холодной блевотины и чужого, застарелого страха. Виктор Бельцев понял это не сразу. Сначала была только тряска, глухие удары тела о металлическую стену и рев мотора, проникавший даже сквозь ватную пелену похмелья. Он сидел на жесткой лавке в брюхе «воронка», в полном, абсолютном мраке, который не резали даже щели. Рядом дышали, сопели, кашляли другие тела, такие же безымянные и липкие в этой тесноте. От кого-то несло мочой, от другого — сладковатым запахом немытой кожи. Виктор пытался вспомнить, как он здесь оказался — последний звенящий в ушах крик жены, равнодушное лицо участкового, казенные слова в протоколе... Воспоминания крошились, как сухая штукатурка.

Внезапно рев мотора сменился скрежетом. Машина дернулась в последний раз и замерла. Наступила тишина, еще более жуткая, чем грохот пути. Она давила, сгущалась, и в ней отчетливо послышался чей-то тихий, прерывистый плач. Загремел засов — звук был оглушительным, как выстрел в склепе. Дверь распахнулась, и в душный мрак ворвался слепящий, серый свет ноябрьского дня. Он резанул по глазам, заставив зажмуриться.

— На выход, алкашня! Живо!

Голос был безликим, как удар дубинкой. Виктор, щурясь, вывалился наружу, на раскисшую, чавкающую под ногами глину. Холодный, сырой воздух, пахнущий торфом и гнилой листвой, впился в легкие. Перед ним высился бетонный забор с намотанными поверху спиралями колючей проволоки, почерневшими от влаги. В заборе — тяжелые железные ворота, а над ними, на выцветшей от дождей табличке, казенными буквами выведено: ЛТП-17 «СЕВЕРНЫЙ ПОКОЙ».

Северный покой. От этого названия по спине пробежал ледяной озноб, не имеющий ничего общего с погодой. Их, человек десять, погнали сквозь ворота к приземистому кирпичному зданию с решетками на окнах. «Санпропускник». Это слово он уже слышал от участкового.

Внутри ударил в нос новый запах, главный запах этого места — едкая смесь хлорки и несвежей казармы. Помещение было выложено белым кафелем, местами отколовшимся, обнажившим грязный цемент. За конторкой, заваленной папками, сидела женщина в белом, но несвежем халате. Ее лицо, одутловатое и серое, не выражало ничего, кроме бесконечной усталости.

— Фамилия, имя, отчество, — пробубнила она, не поднимая глаз.
— Бельцев, Виктор Павлович.
— Год рождения.
— Тысяча девятьсот пятьдесят третий.
— Статья?
— Я... не по статье. По решению суда... на принудительное лечение.

Женщина впервые подняла на него бесцветные глаза. В них не было ни сочувствия, ни осуждения. Только пустота.
— Здесь все на лечении. Раздевайся. Вещи в таз.

Приказ прозвучал так обыденно, что Виктор на мгновение замер. Рядом уже раздевались другие — худой старик с синими от наколок руками, здоровенный рыжий детина, который злобно сопел, стягивая сапоги. В углу стоял вертухай в серой форме, безучастно наблюдая за процессом. Его взгляд скользил по голым телам, как по тушам на скотобойне.

Стыд был горячим и острым. Виктор стянул пальто, свитер — подарок жены на прошлый день рождения, — рубашку. Каждая вещь была якорем, тянувшим его в прошлую жизнь, где были книги, музыка Чайковского, теплый свет торшера и запах кофе по утрам. Здесь этих вещей больше не было. Он бросил их в эмалированный таз с облупленными краями. Остался голым, беспомощным, чувствуя, как по коже бегут мурашки от холода и унижения.

— А теперь ты, интеллигент, — кивнул на него вертухай. — Поворачивайся. Наклонись. Руками за голени. Шире раздвинь.

Мир сузился до кафельного пола и грубых пальцев в резиновой перчатке, бесцеремонно вторгающихся в его тело. Это было не больно. Это было хуже. Это было стирание. Они искали не запрещенные предметы. Они искали остатки его человеческого достоинства, чтобы вытравить и их.

Потом была стрижка. Машинка, холодная и тупая, выдирала волосы, оставляя на голове уродливые борозды. Его короткая, аккуратная прическа, которой он когда-то гордился, осыпалась на грязный пол. Затем — душ. Ледяная струя из ржавой лейки, кусок хозяйственного мыла, пахнущего мертвечиной. Он тер свое тело, пытаясь смыть не грязь, а липкий, проникающий под кожу позор.

После душа ему швырнули робу. Грубая, колючая ткань серого, неопределенного цвета. Она воняла чужим потом и той же хлоркой. Когда он натянул на себя эти штаны и куртку, то посмотрел на свое мутное отражение в мокром кафеле. Инженер-акустик Виктор Бельцев исчез. На него смотрело безволосое, дрожащее существо в мешковатой униформе.

— Фамилия? — рявкнул новый конвоир у двери.
— Бельцев.
— Номер твой — семьсот тридцать один. Запомни. Имя свое забудь.

Его повели по бесконечным, тускло освещенным коридорам. Каждый шаг гулко отдавался от бетонных стен. Скрип и лязг. Один замок, второй, решетчатая калитка, третий. Каждый щелчок засова отрезал еще один кусок от его прошлой жизни. Наконец, они остановились перед массивной железной дверью. Конвоир заглянул в глазок, потом с грохотом отодвинул засов.

— Пополнение в «накопитель»! Принимай, семьсот тридцать первый!

Виктора грубо толкнули в спину, и он шагнул через порог — в ад.

Это был длинный барак, заставленный в два яруса железными нарами. Под потолком горела одна-единственная лампочка, заключенная в металлическую сетку. Ее тусклый желтый свет едва разгонял мрак, делая тени густыми и живыми. Воздух был тяжелым, спертым, пропитанным запахами немытых тел, махорки, испражнений и чистого, концентрированного отчаяния. Десятки глаз уставились на него. Глаза пустые, злые, безумные.

Стоял непрекращающийся гул. Кто-то монотонно раскачивался на нарах, бормоча что-то себе под нос. Кто-то тихо постанывал в углу. Из дальнего конца барака доносился булькающий кашель, от которого, казалось, сотрясались стены.

— Место ищи, новенький. Наверху свободно, — хриплый голос из темноты.

Виктор, спотыкаясь, пробрался к свободным нарам и, подтянувшись, залез на второй ярус. Матрас, набитый комковатой соломой, был тонким и грязным. Он лег, сжавшись в комок, и натянул на голову воротник робы.

Дверь за ним с лязгом закрылась. Засов задвинулся. Он в ловушке.

Он лежал, закрыв глаза, и пытался заставить себя не думать. Но мысли, острые и холодные, лезли в голову. Он вспоминал лицо своей дочери, как она смеялась. Это воспоминание было таким ярким, таким живым, что на секунду ему показалось — он сейчас заплачет. Но слез не было. Внутри все выжгло.

Время потеряло свой смысл. Не было ни дня, ни ночи. Только этот вечный желтый свет и гул человеческого страдания. Он не знал, сколько пролежал так — час или вечность. А потом он почувствовал это.

Сначала легкая дрожь в кончиках пальцев. Он сжал кулаки, пытаясь ее унять, но дрожь не уходила. Наоборот, она поползла выше, по рукам, к плечам. Ледяной, липкий пот выступил на лбу. В животе зародился тугой, холодный узел тошноты.

Звуки барака начали меняться. Бормотание соседа снизу стало казаться зловещим шепотом, обсуждающим его. Кашель из дальнего угла превратился в злорадный смех. Тени на стенах зашевелились, вытягиваясь, принимая причудливые, угрожающие формы.

Виктор Бельцев закрыл глаза крепче, но теперь ужас был не снаружи. Он прорастал изнутри. Он знал этот симптом. Он чувствовал его раньше, но всегда глушил новой порцией водки. Здесь водки не было. Здесь был только он и то, что сейчас начнет вылезать из самых темных уголков его разума.

Его тело пробила крупная дрожь. Холод сменился жаром. Он лежал на грязном матрасе в сердце «Северного Покоя», и его собственный, персональный ад только начинался.

Время в «накопителе» перестало быть линейным. Оно превратилось в густую, вязкую субстанцию, состоящую из кашля, бреда и скрипа нар. Дни сливались с ночами, отделяясь друг от друга лишь сменой баланды в алюминиевых мисках — утренняя, чуть теплее, и вечерняя, совсем ледяная. Тусклая лампочка под потолком горела вечно, отменяя смену суток, погружая барак в бесконечные, мутные сумерки.

Для Виктора Бельцева эти сумерки наполнились звуками. Его профессия, его дар — улавливать тончайшие нюансы звуковых волн — обернулась проклятием. Каждая капля, срывающаяся с прохудившейся трубы в углу, падала в его сознание с оглушительным грохотом. Каждый вздох соседа превращался в змеиное шипение. А голоса... голоса были повсюду. Они сплетались в жуткий хор, шепча его имя, обвиняя, насмехаясь. Он зажимал уши, но шепот рождался уже внутри черепа.

Его тело стало чужим, непослушным механизмом. Дрожь превратилась в непрекращающийся тремор, сотрясавший все тело. Он лежал на своем верхнем ярусе, вцепившись в края грязного матраса, пока волны ледяного пота сменялись приступами обжигающего жара. Мир сузился до двух состояний: мучительной тошноты, когда он, свесившись с нар, извергал из себя горькую желчь, и коротких провалов в забытье, наполненных кошмарами, где бетонные стены сходились, чтобы раздавить его.

Он был не один в своем аду. «Накопитель» был оркестровой ямой безумия, и каждая ночь приносила нового солиста. Но главным исполнителем, чей концерт запомнили все, был Колька-«Тракторист».

Это был могучий деревенский мужик с лицом, выдубленным ветром и водкой. Первые дни он лежал тихо, лишь изредка матерясь сквозь сон. А на пятую ночь началось. Сначала раздался низкий, утробный гул, похожий на работу дизельного двигателя. Виктор открыл глаза. Колька сидел на своих нарах, прямой как палка, и смотрел невидящими глазами в стену.

— Дыр-дыр-дыр... — рокотал он, раскачиваясь в такт невидимому мотору. — Заводись, падла... Холодно тебе...

Гул становился громче, переходя в рык. Колька начал дергать руками, словно пытаясь провернуть тугой рычаг.
— Давай, родная! Дыр-дыр-дыр-ДЫР! НУ!

Внезапно он вскочил на ноги. Его огромное тело едва помещалось под низким потолком.
— ПЛУГ ЦЕПЛЯЕТ! — заорал он так, что задрожали нары. — Мужики, пашня встала! Комбайны идут! Стену ломают!

Он бросился к стене и начал колотить по ней кулаками с чудовищной силой. Каждый удар отдавался глухим, тяжелым буханьем, словно внутри барака работал таран. Штукатурка посыпалась на пол. Кто-то испуганно вскрикнул. Кто-то, наоборот, заржал диким, истеричным смехом.

— Гусеницы! Слышите?! Они нас давят! — ревел Колька, не чувствуя боли. Костяшки его пальцев уже были сбиты в кровь.

Лязгнул засов на двери. В барак вошли двое вертухаев. Они двигались слаженно, без лишних слов, как единый организм, созданный для насилия. Один держал в руке короткую резиновую дубинку.

— Угомонился, механизатор, — просипел он.

Колька обернулся. Его глаза были совершенно безумны. Он не видел людей. Он видел врагов, вышедших из-за комбайна. С ревом медведя он шагнул им навстречу. Удар дубинки был коротким и сухим. Он пришелся по ногам. Колька рухнул на колени. Второй удар — по спине. Он согнулся, захрипев. Третий, уже без замаха, ткнул его под ребра. Мужик обмяк и повалился на пол. Его схватили за руки и за ноги и, волоча по грязному бетону, вытащили из барака. Дверь захлопнулась.

Наступила мертвая тишина. Все смотрели на кровавый след на полу и на осыпавшуюся штукатурку. В этой тишине Виктор впервые услышал голос соседа снизу.

— Тише надо быть, интеллигент. Главное правило здесь — не отсвечивать. Шумных не любят. Шумных лечат.

Виктор свесился с нар. Внизу лежал худой, жилистый мужик лет пятидесяти. Его руки до локтей были покрыты синей вязью тюремных наколок. Глаза — маленькие, умные и невероятно циничные — смотрели прямо на Виктора.

— «Артист», — представился он. — Потому что жизнь — театр. А мы тут в массовке. Ты надолго заехал?
— Два года, — прохрипел Виктор.
— Это не срок. Это каникулы. Главное — пережить карантин. Тебя сейчас ломает, я вижу. Не борись. Плыви по течению, как говно в проруби. Чем меньше сопротивляешься, тем целее будешь. И еще. Держись за что-нибудь. За что-то из той жизни. А то здешний воздух память выжигает. За неделю забудешь, как жену звали.

Совет был дельным, но жестоким. Виктор лег обратно и попытался последовать ему. Он начал вспоминать. Лицо дочери, Анечки. Ей семь лет. Ее светлые волосы, смех, похожий на звон колокольчика. Он цеплялся за этот образ, как утопающий за соломинку. Он пытался прокрутить в голове ее голос: «Папа, почитай мне сказку».

Но образ расплывался. Смех дочери смешивался с безумным хохотом из другого угла барака. Ее чистое лицо накладывалось на одутловатую физиономию надзирательницы из санпропускника. Он с ужасом понял, что «Артист» был прав. Воздух этого места был ядовит. Он проникал в легкие, в кровь, в мозг и разъедал воспоминания, как кислота.

Дни текли. Виктор научился быть тенью. Он лежал на нарах, не издавая ни звука, даже когда судороги сводили мышцы. Он научился есть баланду, подавляя рвотные позывы. Он научился ходить в общую «парашу» — дыру в полу в отгороженном углу, не обращая внимания на других. Он наблюдал.

Он видел, как молодой парень, вчерашний студент, пытался вскрыть себе вены заточенной ложкой, и как его, избитого, уносили вертухаи. Видел, как седой старик, бывший учитель, плакал по ночам, шепча имена своих внуков, а днем рылся в отбросах, ища хлебные корки. Он видел, как человеческое в людях усыхало, отшелушивалось, оставляя лишь животный инстинкт выживания.

Иногда «Артист» заговаривал с ним. Он не проявлял сочувствия. Он просто констатировал факты, как старый, опытный врач.

— Видишь того, у окна? Это «Профессор». Кафедру в политехе возглавлял. Третий раз здесь. После первой ходки еще пытался вернуться. После второй — уже нет. Сейчас он здесь дома. Для него свобода — это уже страшно.

Однажды ночью Виктор проснулся от ощущения, что на него смотрят. Он открыл глаза. С нижних нар на него таращился тот самый тихий парень, что сидел в углу и все время что-то бормотал. Его глаза в полумраке горели нехорошим огнем. На губах играла жуткая, сладострастная улыбка. Виктор похолодел. Он понял, что в этом зверинце опасность исходит не только от надзирателей. Он вжался в стену, и парень, постояв еще немного, неслышно ушел в темноту.

К концу второй недели ломка отступила. Дрожь унялась, звуки снова стали просто звуками. Но на смену физическим мукам пришла оглушающая, всепоглощающая пустота. Виктор лежал и смотрел в дощатый потолок. Он пытался вспомнить любимую симфонию Чайковского, но в голове звучал только предсмертный хрип Кольки-«Тракториста». Он пытался представить лицо жены, но видел лишь циничную ухмылку «Артиста».

Память об Анечке. Он держался за нее до последнего. Но и она истончилась, стала похожа на выцветшую фотографию. Он все еще помнил, что у него есть дочь. Но он начал забывать, что значит ее любить.

На пятнадцатый день засов на двери заскрежетал по-новому.
— Семьсот тридцать первый! Бельцев! На выход с вещами!

Вещей у него не было. Он сполз с нар. Ноги были ватными. Барак проводил его молчаливым, равнодушным взглядом.
Он вышел в тот же серый коридор. Впереди его ждала промзона, общие бараки, оставшиеся два года. Острое, горячечное безумие карантина закончилось. Теперь начинался холодный, методичный ад повседневности.

Виктор шел за конвоиром и впервые за две недели почувствовал не страх, не боль и не отчаяние. Он не чувствовал ничего. Лихорадка прошла. Но он понимал, что болезнь — настоящая болезнь, та, что пожирает душу — только началась.

Выход из «накопителя» был не освобождением, а лишь сменой декораций в одном и том же спектакле. Конвоир провел Виктора через внутренний двор, и мир, до этого сжатый до размеров барака, раздался вширь, но не принес облегчения. Перед ним расстилалась зона. Бесконечные ряды одинаковых серых бараков под таким же серым, низким небом. Земля под ногами превратилась в сплошное месиво из глины и талого снега, прочерченное деревянными трапами. Воздух был густым и тяжелым. К знакомому запаху хлорки и нечистот примешивался новый, главный аромат «Северного Покоя» — едкий дух горячего металла, машинного масла и чего-то кислого, химического. Этот запах шел оттуда, с дальнего конца зоны, где над крышами цехов курили три трубы, извергая в небо грязно-желтый дым. Промзона. Сердце этого места.

Его определили в четвертый барак. Внутри было то же самое, что и в карантине, только в десятикратном масштабе. Двести человек, сто двухъярусных шконок. Гул стоял такой, что закладывало уши: кашель, ругань, скрип металла, шарканье сотен ног. Личного пространства не было в принципе. Твое место — это полтора квадратных метра на нарах. Все остальное — общее.

Виктору указали на свободную верхнюю шконку в самом дальнем углу, у окна, забранного толстой решеткой. Он залез наверх и лег, отвернувшись к стене. Внизу, под ним, кто-то глухо стонал. Справа сосед, беззубый мужичонка, сосредоточенно ковырялся в носу. Мимо по проходу прошествовала фигура, оставляя за собой шлейф густой мочи — один из тех, кого здесь презрительно называли «чушпанами», опустившихся до состояния животных.

— С новосельем, семьсот тридцать первый, — раздался знакомый хриплый голос.
Виктор обернулся. У его нар стоял «Артист».
— И ты здесь.
— А где ж мне быть? — усмехнулся тот. — Мы все здесь, в большой дружной семье трудового перевоспитания. Запомни, интеллигент. Здесь ты больше не инженер. Ты — рабочая единица. Завтра в шесть подъем, в семь — развод на промзону. Двенадцать часов у станка. И так каждый день. Это и есть лечение. Тебя будут лечить работой, пока ты не сдохнешь или не забудешь, как думать.

На следующее утро Виктор понял, что такое развод. Под пронизывающим ветром сотни серых, безликих фигур выстроили на плацу. Проверка. Перекличка по номерам. Лай овчарок. Начальник режима, майор Белозёров, с обмороженным, ничего не выражающим лицом окинул строй взглядом. Затем прозвучала команда, и серая река людей потекла в сторону промзоны.

Грохот обрушился на Виктора еще на подходе. А когда он шагнул внутрь цеха, звук стал физическим. Он вбивался в уши, вибрировал в грудной клетке, проникал в кости. Это была дьявольская симфония, где партиями были визг пилорам, методичный, сокрушающий грохот штамповочных прессов и скрежет металла о металл. В маслянистом полумраке, едва разгоняемом тусклыми лампами, двигались тени — люди, неотличимые от станков, которые они обслуживали.

Виктора поставили к допотопному прессу, который с каждым ударом, казалось, готов был развалиться. Задача была примитивна до отупения: подложить металлическую заготовку, нажать двумя руками на рычаги, убрать готовую деталь. И так — тысячи раз за смену. Рядом стоял бригадир, угрюмый мужик с тремя пальцами на правой руке.
— Руки убирать успевай, — проорал он, перекрикивая грохот. — Железяка ждать не будет. Зазеваешься — тоже трехпалым станешь. План — девятьсот деталей за смену. Не сделаешь — пайки лишат.

Первые часы были пыткой. Монотонный ритм пресса гипнотизировал. Грохот вытеснял из головы все мысли. Виктор пытался считать удары, чтобы не сойти с ума, но сбивался уже на второй сотне. К обеду руки онемели, спина превратилась в сплошной сгусток боли. Он посмотрел на свои ладони — мягкая кожа инженера, привыкшая к кульману и книгам, уже была покрыта ссадинами и занозами.

Быт зоны был устроен по своим, тюремным законам. Валютой, за которую можно было купить лучшую пайку хлеба, лишнюю сигарету или услугу по стирке вонючих портянок, служили чай и курево. Их присылали в редких передачах с воли. Те, кому ничего не присылали, превращались в рабов или доносчиков. За кусок сахара «стукач» мог сдать надзирателю тайник-«схрон» спрятанный в стене, или рассказать, кто готовит «брагу» из хлебного мякиша и дрожжей. Лояльность здесь стоила дешевле пачки «Примы».

Виктор видел эту жизнь, но не участвовал в ней. Он стал молчаливой тенью. Подъем, развод, двенадцать часов грохота, вечерняя баланда, отбой. Он механически выполнял свою работу, научившись отключать сознание. Он больше не вспоминал ни жену, ни дочь. Воспоминания причиняли боль, а боль мешала работать. Система работала безупречно. Она не ломала его кости. Она выпаривала из него душу.

Кульминация наступила через месяц. В их бараке был один парень, Серега, молодой, жилистый, с беспокойными глазами. Он не смирился. Он постоянно говорил о воле, о своей девушке, показывал ее затертую фотографию. Он высматривал слабые места в ограждении, изучал график смены караула. «Артист» качал головой: «Сгорит пацан. Эта система не любит дерзких. Она их жрет и выплевывает кости».

И он сгорел. В один из промозглых вечеров, во время пересменки, когда внимание охраны было ослаблено, Серега рванул. Это был не продуманный план, а крик отчаяния. Он проскользнул мимо сонного вертухая у ворот промзоны и бросился к забору, туда, где тень от цеха была гуще всего.

Секунду в зоне царила тишина. А потом взвыла сирена. Ее пронзительный, леденящий душу вой ударил по нервам, заставив всех замереть. Заметались лучи прожекторов. Раздались крики, команды. И страшный, захлебывающийся лай собак, сорвавшихся с цепи.

Весь барак прильнул к решеткам на окнах. В свете прожекторов было видно, как маленькая темная фигурка карабкается по бетонному забору. Вот он уже почти наверху, у самой колючей проволоки... Но снизу уже подбегали тени побольше — овчарки. Первая собака в прыжке вцепилась ему в ногу. Серега закричал — тонко, пронзительно, как раненый зверь. Он сорвался вниз. Вторая собака впилась ему в горло.

Крики быстро смолкли. Лай собак сменился довольным рычанием. Вертухаи не спешили. Они подошли, когда все было кончено, и лениво отогнали псов прикладами.

На утреннем разводе было необычно тихо. Майор Белозёров вышел на крыльцо штаба. По его знаку двое надзирателей вытащили и бросили на мерзлую землю то, что осталось от Сереги. Это было уже не человеческое тело. Это был кусок рваного мяса в обрывках робы.

— Вчера, — начал майор своим ровным, безэмоциональным голосом, — спецконтингент номер шестьсот сорок два совершил попытку побега, нарушив тем самым установленный порядок. Напоминаю вам, что лечебно-трудовой профилакторий — это не санаторий. Это учреждение, призванное излечить вас от социального недуга трудом. Любые попытки уклониться от лечения будут пресекаться самым жестким образом.

Он сделал паузу, обводя взглядом серые ряды.

— Производственный план на этот месяц никто не отменял. Потеря одной рабочей единицы не должна сказаться на общих показателях. На работу. Шагом марш.

Серая река снова потекла в сторону промзоны. Никто не проронил ни слова. Никто не обернулся на растерзанное тело, оставшееся лежать на плацу.

Виктор шел в строю, глядя себе под ноги. Он не чувствовал ни ужаса, ни жалости. Он чувствовал только холод. Холодное, ясное понимание. Они все ошибались. Забор с колючей проволокой, вертухаи, собаки — это была лишь внешняя тюрьма. Настоящая тюрьма была невидимой. Она была в этом монотонном ритме, в безнадежности, в осознании того, что твоя жизнь стоит меньше, чем девятьсот металлических деталей за смену. Побег был невозможен не потому, что высок забор. Он был невозможен потому, что бежать было уже нечему. То, что могло бежать — душа, воля, надежда — умирало здесь в первые же недели.

Он встал к своему прессу. Включил станок. Привычный грохот окутал его, отгородив от мира. Он взял заготовку.

ТУДУХ! — ударил пресс.
Руки сами подложили новую.
ТУДУХ!
Он больше не считал. Он стал частью станка.
ТУДУХ!
Он был деталью большого, бездушного механизма под названием «Северный Покой».
ТУДУХ!
И механизм работал исправно.

Зима пришла в «Северный Покой» не как смена времени года, а как окончательный приговор. Она замуровала зону в панцирь грязного, смерзшегося снега и сковала бараки ледяным дыханием, проникавшим сквозь щели в рамах. Мир за окном умер, превратившись в монохромную гравюру из серого и белого. Вместе с миром умирали и люди.

Прошло восемь месяцев. Виктор Бельцев уже не помнил, каким он был. Инженер-акустик с тонким слухом и любовью к Чайковскому сгинул где-то в зловонных сумерках «накопителя». Тот, кто носил его имя и номер 731, был другим существом. Худым, жилистым, с ввалившимися глазами, в которых больше не было ни рефлексии, ни страха — только вечная, голодная оценка. Он научился видеть зону не как тюрьму, а как экосистему. Он знал, у кого можно выменять полпайки хлеба на махорку, кто из вертухаев берет взятки чаем, и в какой угол барака лучше не соваться после отбоя.

Его слух, его проклятие, теперь стал его оружием. Он слышал шепот в дальнем углу, по которому угадывал готовящуюся кражу. Он различал по шагам приближение надзирателя задолго до того, как тот появлялся в проходе. Он стал хищником в стае умирающих зверей.

Человеческие трагедии больше не трогали его. Они стали фоновым шумом, как грохот пресса в цеху. Он равнодушно смотрел, как «Профессора», окончательно потерявшего рассудок, избивают за украденную с чужой тарелки вонючую кильку. Бывший преподаватель лежал на грязном полу, сворачивался в клубок и шептал формулы из термодинамики, пока его пинали ногами. Виктор просто отвернулся. Жалость была непозволительной роскошью, она сжигала калории, которых и так не хватало.

Однажды он увидел то, что должно было его уничтожить. В санчасти, куда он попал с гноящимся нарывом на руке, он столкнулся с «Медузой». Так звали женщину из соседнего, женского барака. Когда-то, судя по слухам, она была ослепительной красавицей, женой какого-то партийного чиновника. Сейчас это было существо неопределенного возраста с пергаментной кожей, обтянувшей череп. Ее волосы, спутанные в один гигантский, грязный колтун, действительно напоминали клубок змей. Но самое страшное было не это. У нее были огромные, когда-то синие глаза. И в их глубине не было ничего. Ни боли, ни безумия, ни тоски. Абсолютный, выжженный ноль. Это была душа, которую система не просто убила, а аннигилировала. Виктор посмотрел в эту бездну, почувствовал ледяное дуновение и... ничего. Он просто отметил про себя, что ему нужно успеть получить свою порцию мази, пока фельдшер Зубов не ушел на обед.

Поворотным моментом стала посылка для «Артиста». Старик был одним из немногих, кто сохранял подобие человеческого облика. Он держался особняком, никого не предавал и изредка, в минуты странного расположения духа, мог поделиться с Виктором куском сахара. Ему раз в три месяца дочь присылала посылку — священный грааль по местным меркам.

В тот день «Артист» слег. Жесточайший приступ кашля, который сотрясал все его тело, перешел в лихорадку. Он лежал на нижних нарах, завернувшись в драное одеяло, и тихо хрипел. От него уже исходил тот самый сладковатый, едва уловимый трупный запах, который Виктор научился безошибочно распознавать. «Артист» умирал. Все это знали. И именно в этот день пришло извещение о посылке.

Его притащили двое дневальных и бросили на нары рядом с ним — небольшой фанерный ящик, заколоченный гвоздями. «Артист» открыл глаза. В них на секунду вспыхнул огонек. Он дрожащей, как осенний лист, рукой потянулся к ящику, погладил его шершавую поверхность и снова провалился в забытье.

Ночью барак спал тревожным, звериным сном. Виктор лежал на своих нарах и не мог уснуть. Он смотрел вниз, на темный силуэт умирающего старика и на ящик рядом с ним. В его животе проснулся голод. Не обычный, привычный голод, а какая-то первобытная, сосущая пустота. Он представил, что может быть внутри. Сгущенка. Сахар. Может быть, даже домашние сухари, пропитанные сливочным маслом. Запах. Вкус.

Мысль родилась сама собой, холодная и острая, как заточка. «Артисту» это уже не нужно. Через день, максимум два, его вынесут вперед ногами. Посылка просто сгниет или ее растащат крысы — двуногие и четвероногие. Это не воровство. Это логика. Логика зоны.

Он ждал до глубокой ночи, до того часа, когда даже самые беспокойные умолкают. Потом бесшумно, как тень, соскользнул с нар. Барак был наполнен храпом, кашлем и бормотанием. Виктор на цыпочках подошел к нарам «Артиста». Старик тяжело дышал, его грудь вздымалась с хрипом. Виктор осторожно потянул ящик на себя.

В этот момент «Артист» открыл глаза. Он посмотрел прямо на Виктора. В его взгляде не было ни гнева, ни удивления. Только бесконечная, вселенская усталость. Он слабо пошевелил губами, пытаясь что-то сказать, и одна его рука медленно, немощно потянулась к ящику, накрыв его ладонью. Это был не жест защиты. Это был жест прощания.

Что-то в Викторе дрогнуло. На одну тысячную долю секунды. Голос из прошлой жизни, голос инженера Бельцева, шепнул: «Остановись. Что ты делаешь?» Но грохот пресса в голове заглушил этот шепот. Холод. Голод. Логика.

Он резко дернул ящик на себя. Рука старика безвольно соскользнула. Он даже не застонал. Просто закрыл глаза.

Виктор, прижимая добычу к груди, прокрался в самый темный угол барака, за «парашу». Ногтями, ломая их до крови, он отодрал дощечки крышки. В нос ударил божественный запах. Внутри, аккуратно завернутые в чистую тряпицу, лежали две банки сгущенки, пачка рафинада, несколько головок чеснока и пачка чая «со слоном». А на самом дне — письмо и маленькая фотография.

Виктор отложил их в сторону. Его трясло от животной жадности. Он пробил крышку банки сгущенки о торчащий из стены гвоздь и припал к дырке губами. Сладкая, густая, тягучая масса хлынула ему в рот. Это был не вкус. Это было само забвение, сама жизнь. Он пил, давясь, не в силах остановиться, пока банка не опустела. Затем он начал грызть сахар, хрустя им, как животное грызет кость. Он наелся впервые за восемь месяцев.

Утром «Артиста» нашли холодным. Его тело, легкое, как у ребенка, без всяких церемоний вынесли из барака. Никто не обратил внимания на пропажу посылки. Мертвым посылки не нужны.

Днем к Виктору подошел фельдшер Зубов.
— Слыхал, сосед твой отъехал? — пробасил он, дыша перегаром. — Воспаление легких. Здесь это как насморк. Естественный отбор, семьсот тридцать первый. Здесь выживает не сильнейший, а самый пустой. У кого внутри ничего нет, того и сожрать нельзя.

Зубов ушел, а Виктор остался сидеть на нарах. Слова фельдшера впечатались ему в мозг. Самый пустой. Он сунул руку в карман робы и нащупал то, что забрал из ящика — письмо и фотографию. Он развернул их.

На фотографии была девочка. Лет семи, с двумя смешными косичками и огромными, серьезными глазами, точь-в-точь как у «Артиста». Она стояла у школьной доски. В письме, написанном кривым детским почерком, было всего несколько строк: «Папа, я тебя очень жду. Я учусь на одни пятерки. Возвращайся скорее. Твоя Анечка».

Анечка.

Виктор смотрел на это имя. Анечка. Он когда-то знал одну Анечку. У нее тоже были светлые волосы и смех, похожий на звон колокольчика. Он отчаянно пытался вспомнить ее лицо, но не мог. Образ был стерт, выжжен, заменен мутным пятном. Он смотрел на фотографию чужой дочери, и память о своей не отзывалась даже призрачной болью.

Он медленно, методично разорвал письмо на мелкие кусочки. Потом фотографию. Разорвал ее смеющееся лицо.

Он подошел к мутному, засиженному мухами окну. В стекле отражалось его лицо. Худое, с мертвыми, пустыми глазами. Он посмотрел на это отражение и впервые за долгое время не почувствовал отвращения. Он почувствовал узнавание. Вот он. Настоящий. Спецконтингент номер 731.

Инженер Бельцев окончательно умер прошлой ночью, захлебнувшись украденной сгущенкой. А тот, кто смотрел на него из стекла, был выжившим. Пустым. Несокрушимым.

Идеальный продукт «Северного Покоя». Лечение было завершено.

Загрузка...