Щелканов вышел на Серебряническую набережную и направился под мост, мимо усадьбы Усачевых. Сентябрь был райский, солнечный и безветренный, однако смеркалось рано, и кроны парковых деревьев уже темнели. Но в парке Щелканову не было нужды сегодня. Он остановился там, где чугунную ограду прерывал серый камень, — тут был сход к воде. Поглядел вниз, увидел белесый затылок и черную спинку. Агафья на своем месте.
Сидела в пальто, белые босые ноги свесила к воде, стоявшей низко на исходе лета. Сразу являлась мысль, что другой одежды под этим пальто и нет. Повернула голову на его шаги, мотнулись белесые пряди, как у льва в зоопарке. Зеленоватый оттенок в меркнущем свете не был различим.
— Мужчина, выпить есть?
— И тебе привет, Агаша, — ответил Щелканов. Сел рядом со щекотухой, не жалея джинсов. Камень тут был вовсе не гранит, а какой-то на вид вроде школьного мела, утопленного озорниками в поломойном ведре. — Мороженое будешь?
Он вынул из портфеля стаканчик, завернутый в полиэтиленовый пакет. Агафья близоруко прищурилась, вздернув губу. Темнота ей не была помехой, в Яузе светлых дней не приключается. Но в воздухе она видела только вблизь.
Пальто, босые ноги и нечесаная голова какому-нибудь сержанту милиции могли внушить соображение, что перед ним потерянная душа вроде тех, что отираются у рюмочных и на вокзалах. Но потом слышался голосок скрипичный и флейтовый, без всякого признака похмельной хрипоты, и личико выглядывало среди неопрятного стога волос не багровое и опухшее, а нежное, серебряно-бледное, из оперы Даргомыжского. Спросил бы сержант у старших товарищей, что означает такое явление, если повезет сержанту уйти от воды. Агафья четвертый век вековала при Яузе. В этой речке, которую камнем перебросить можно, утопленников находили еще в те времена, когда к воде спускались по травяному склону.
— Агата, — голосом капризной десятиклассницы сказала щекотуха. Последнее время ей припоминались ее польские корни. И была она теперь не щекотухой, а русалкой либо нимфой реки.
— Так будешь?
— Давай.
Речным жителям жара тяжела, даже легкая и прерывистая сентябрьская. Агафья оживлялась в сумерках. И мороженое любила. Сразу принялась облизывать пломбирное полушарие бледным языком.
— Зачем голая сидишь, Агата?
— Саквояж сперли.
Хвосты и ножки русалок — тема особая. Хвосты у морских дев, они живут в море-океане, и до суши им нет никакого дела. В маленькой речке, в озере с хвостом да без ног пропадешь. Бывает нужно выбраться на сухое место, за тем, за этим. Арина Родионовна ничего не спутала, когда забавляла воспитанника сказкой о русалке, сидящей на дубу. И он не ошибся, когда наделил русалок способностью явиться инкогнито в княжеский чертог или догнать путника в чистом поле. Ножки у них есть, и прехорошенькие. А русалки Яузы, бесспорно, живут в воде, но выходят на сушу. Как те девицы, что работают в институтах и конторах у Таганской, выходят покурить на крыльцо, под козырек подъезда, а то и сбегать в ближайший универмаг. Вода в Яузе цвета гнилых листьев, букета, забытого в вазе, и тянет от нее несвежестью. Поневоле возмечтаешь о переменах. Агафья и залезла бы на дерево, да набережная в камне, деревьев нет. А чтобы пойти в город, нужна одежда.
Были у Агафьи и платья, и туфли, и даже вельветовые брюки, и возилась она с ними, будто собака с косточкой: то разложит сушить, то свернет, засунет в сумку, которую почему-то называла саквояжем, и спрячет в кустах на Сыромятнической набережной, возле шлюза. Кончалась эта история всегда одинаково: исчезновением одежды. Льстились на нее настоящие потерянные души, те, кому не хватало для счастья трех рублей шестидесяти двух копеек.
Оставалось у Агафьи только пальто, которое не брали из-за двух сквозных дырок и слабого, но противного рыбного духа, да кольцо с бутылочно-зеленым камнем на пальце. Кольцо носила когда-то генеральша, современные московские дамы сказали бы — цыганское. Прочие же убытки Агафью огорчали. А когда Агафья огорчена, нехороши становятся набережные Яузы от Котельнической и до Лефортовского моста. Тут мороженым не обойдешься. Новые хлопоты, а деваться некуда.
— Надо тебе нейлоновое платье завести, — вслух помыслил Щелканов. — Сохнет моментально, хоть плавай в нем. И не гниет. Сможешь у себя под мостом хранить.
— Кто же мне купит его, — пробубнила Агафья, разрывая острыми зубками вафельное донце.
— Я достану, — пообещал Щелканов.
Платье продавала Марина в институте. Щелканов сказал — троюродная сестра из Вологды приехала, для нее беру, но покупка все равно произвела сенсацию. Девицы поглядывали со значением, усмехались: у Щелканова роман!
Химический институт на Воронцовом поле когда-то занял усадьбу, покинутую владельцами, сгоревшую и восстановленную. Дом с белыми лентами колонн, с квадратными крепостными башнями по углам был окружен парком, и парк с дореволюционных и постреволюционных времен сохранился, аллеи заросли травой, деревья сомкнули кроны над ними. После революции институт варил мыло и покрывал цинком заводское оборудование. Делал и другие, тайные исследования. А после войны с фашистами начал заглядываться в небо, занялся радиацией и физической химией, оказывал содействие не только тяжелому машиностроению, но и общему, и даже среднему машиностроению нужны были его премудрости.
В старые времена жили на Яузе всяких родов умельцы, отправленные царской волей от Кремля подальше со своими печами, горящими круглые сутки, с опасным огнем, дымом и вонью, — гончары и котельники, оружейники, мастера чеканки и серебряного литья. Давно не стало тех денежных мастеров, и миновали времена, когда горячая пристяжная лошадь могла копытом выворотить из земли кувшин с монетами старинного клада. В институте поминали золото и серебро, но чаще другие слова таинственного блеска: теллур, селен, рубидий.
Щелканову место было определено не в главном здании, что колоннами и гордыми словами о химии, простирающей руки, смотрело на улицу, а в одном их тех домиков, что скрывались в парке. В усадебные времена тут была то ли конюшня, то ли кучерская. Экскурсии ответственных работников в костюмах и галстуках до него не доходили. Зато сотрудники из обоих главных корпусов прибегали часто. Хотя халат Щелканову полагался не белый, а синий, белые халаты с ним держались на равной ноге. Он был стеклодув. Один из десяти в мастерской, однако Владимир Сергеич его отличал.
Химическую реакцию на бумаге легко написать, труднее произвести ее в материальном мире: заставить атомы и молекулы двигаться куда надо, прибыть вовремя и вовремя убраться со сцены, нагреться, а затем остыть до полного безразличия. Для того нужен химический прибор, чтобы покорные атомы не сворачивали с пути. И не может быть у самого устремленного в небеса химика такой идеи, которую стеклодувы не способны облечь прозрачной материей. Стояла у Владимира Сергеича даже бутылка Клейна, проглотившая собственное горлышко и пьющая воду через донце, вгоняла в оторопь новичков и особо доверенных гостей. Многие не верили, что она существует. Клейн за заказом не спешил, видно, сам не знал, что с ней делать.
Стеклодувная была мастерской, а не лабораторией, слишком неприбранная для интерьеров передового института, какими их показывают по телевизору, а для цеха алхимиков — слишком светлая, с широкими окнами и прозрачными перегородками. Пол из клеенчатых квадратов, мебель из стружек, зато хвосты пламени из горелок — самого высшего качества. Столы со станками, резаками, тисками, зажимами, шлифовальными кругами — как столярная мастерская, если бы столярам привозили деревья из стеклянного леса. Стеклянные прутья и ветки собраны в пучки и стоят в высоких стаканах либо лежат ледяными пластами, тускло отражают белый свет. Щелканову тут нравилось.
Перекуры в стеклодувной не поощрялись, хочешь курить — кури на рабочем месте: триумфальные трубы вытяжек склоняются над каждым столом. Поэтому обедать в одиночестве Щелканову удавалось редко. Всегда в столовой кто-нибудь подсаживался с рабочим разговором.
Евгений Мусатов был красавец и восходящая звезда. Иванов-Ростовский брал его с собой в командировки во Францию, в Италию. Брюки на Мусатове сидели, как на артисте кино, да и стрижка с бакенбардами смотрелась не хуже. Обедал Мусатов с личной бутылкой минеральной воды — в чай поварихи добавляют соду, в кофе — овес, а компот он презирал молча. Разговоров о футболе и хоккее не поддерживал — современный суррогат гладиаторских боев, развлечение для плебеев. С ним пришел Макаров, тоже красавец, только усы щеткой, а новые джинсы требуют опускаться на стул с осторожностью и кряхтением. Нужна была Мусатову и Макарову особенная электрохимическая ячейка. Договорились вместе дойти до мастерской после обеда.
Пока обедали, мимо прошли Марина с Катенькой, заняли столик через проход. Катенька сделала глазки Мусатову. Макаров состроил одобрительную физиономию. Мусатов, терзая котлету вилкой, будто это был серебряный столовый нож, сообщил, что, во-первых, служебные романы не практикует, а во-вторых, не хочет внушать ложных надежд наивным девушкам. Пока он не готов к браку и всем сопутствующим обязательствам, моральным и финансовым, все его приключения будут только честными и необременительными.
— А ты думаешь, она замуж захочет? — с деланным простодушием спросил Макаров.
— Конечно, — ответил Евгений. — По-твоему, зачем женщины получают высшее образование? Это раньше женихов искали на балах, а теперь общество иначе устроено.
— Да брось! Пять лет учиться, ночами не спать, экзамены, распределение — все для того, чтобы выйти замуж за тебя? Когда можно просто, ну, сам знаешь?
— Просто — нельзя. — Евгений обиделся на подначку, но виду, как обычно, не подал. — Если искать серьезного человека, с перспективой, то не на танцах. А прежде, ты думаешь, они не учились и не страдали? Иностранные языки, танцы, рисование, верховая езда. Корсетами ребра ломали. Тоже непросто было выйти за человека из высшего общества.
— Нет, постой. Ты что, вообще не веришь, что девушка может увлечься наукой?
— Нет, почему. Может увлечься. Даже должна. Долг жены — разделять интересы мужа. Но самой стремиться что-то совершить, это лишнее. Посмотри, какие у шефа жены, что первая, что вторая.
— Свинка морская — не свинка и не морская. Женщина-ученый… — провозгласил Макаров полушепотом и громко загоготал.
— Хохма, — с холодком отозвался Мусатов. — Я бы сказал не так грубо.
Щелканов тоже не засмеялся. Ему было досадно за Катеньку, и он подумал, не спросить ли Мусатова, каких перспективных альянсов ищет он сам на научных балах. Однако не стал.
Как только вошли в мастерскую, зазвонил телефон.
— Тебя твоя чудачка, — сказал Серега.
Агафья получила вместе с платьем и туфлями немного мелких монет, туго завязанных в носовой платок, и наставление, как пользоваться телефоном-автоматом, с особым указанием бросать в щель двушки, а не гривенники. Платье в огромных японских георгинах ей было к лицу, прозелень в волосах скрывал яркий капроновый платок. Вполне она могла сойти за утомленную репетициями студентку ВГИКа, когда шла к автомату или киоску «Мороженое».
— Тут к реке спустилась одна. (Алё» и «здрасьте» Агафья не признавала.) Спросила, холодна ли вода.
— Она тебя увидела?
Агафья мыкнула в ответ, одобряя догадливость Щелканова. Видеть ее и других могли не все, если те сами не желали показаться, и не к добру это было. Получалось, что к реке неизвестная сошла не по минутной прихоти.
— Как ее зовут, сказала?
— Людмила.
— И что? Вы поговорили?
Рассказывать Агафья была не мастерица, в далеких от воды реалиях путалась, и все же история бедной женщины Щелканову стала понятна. Жила Людмила с матерью, сестрой и братом, отец был неизвестно где. Жили в городке с медленно текущей рекой, земляными валами — остатками крепости, оборонявшей рубежи Московского княжества, с четырьмя мечами на алом гербе; в том городке, где двухэтажные дома так и не подросли с царских времен, лишь приходское училище стало гостиницей, а трактир — магазином. Окончила восемь классов, поступила в медицинское училище, и тут случилась с ней любовь. Навестила любимого в армии, вернулась уже в новом качестве, а тут вдруг и оказалось, что у родителей парня другие виды на его будущность, да и сам он, москвич, девушкой из Подмосковья более не интересуется. Операция была неудачной, и других женихов не предвиделось. Зато брат как раз должен был жениться на своей подруге. Мать умерла от сердца. Брат был не против, чтобы Людмила осталась жить с ними, если будет помогать с ребенком и огородом. Училище пришлось бросить. А тем временем младшая сестра прописалась к бабушке по отцу, да не куда-нибудь, а в Москву. У отца была своя жизнь, а бабушка младшую внучку любила. К Нинке-то Людмила и отправилась, когда к брату переехала теща. Бабушки к тому времени тоже не стало. Нинка обрадовалась, ей нужно было учиться, и нужно было платить за квартиру, а в Москве все такое дорогое. Сестру, правда, в квартиру не прописала. Людмила пошла работать, устроилась санитаркой в больнице. И лет пять они жили хорошо, а потом Нинка собралась замуж и стала намекать Людмиле, что пора и честь знать, что Москва не деревня и здесь не живут всей семьей в одной квартире. Нинкин жених, работник сберкассы, тоже въехал к ним, и Людмиле совсем не стало житья. Она завела котенка — Нинка с Максимом увезли куда-то и выкинули, сказали, много жрет и воняет. А в родном домике ее тоже никто не ждал, теща у брата была вполне бодрая, старший сын уже собирался в школу, и младших было двое. Осталась Людмила в лимбе, в безвоздушном пространстве: ни работы, ни любви, ни семьи, ни дома.
— И что теперь, топиться? — спросил Щелканов. Агафья снова мыкнула. С ней самой случилось куда худшее, он знал. Долго Агаша спала на дне, прежде чем снова сесть на бережку.
— А ты ей что сказала?
— Я? Что же, она на личико недурна… да умна ли?
Так же Марина и Катенька говорили о новой аспирантке, которую завлаб назвал перспективной, разве что они сказали бы «интересная». Яуза и в самом деле небольшая речка, если бы все, кто в нее уходил в поисках покоя, способны были проснуться, теснота была бы похлеще, нежели в Москве 20-х годов. Способны были немногие, но и тех Агафья не желала в соседки.
Выходит, и в реке Людмиле не было места. Да и не такое уж завидное это место — Яуза.
— Где ее найти, ты узнала?
Агафья не узнала. Щелканов положил трубку и увидел Мусатова и Макарова. Макаров ухмылялся. Мусатов снисходительно покачивал головой. Щелканов восстановил в уме, что они слышали, чертыхнулся, но делать было нечего.
— Извините, — сказал он. — Так что с ячейкой?
С ячейкой все было решено, научные работники ждали только затем, чтобы вежливо попрощаться.
У Щелканова на полке над столом стоял аппарат Киппа. Давно стоял, ничьего внимания не привлекал. Может, ремонту не подлежал, а может, никому не требовались архаичные методы получения кислорода и углекислого газа. Выглядел обычно: стеклянное полушарие с краном на боку, и на нем, один на другом, два стеклянных шара, верхний вставлен длинным хоботком в нижние и на полюсе имеет крышку.
Щелканов записался на сверхурочные. Кроме него оставался только Серега, но ему с его места не был виден щелкановский стол. Реактивы Щелканов держал дома, поэтому решился на авантюру: отпросился у Владимира Сергеевича в отдел кадров и пошел мимо проходной, через парк к неофициальному выходу с территории. Оттуда до дома ему было минут пятнадцать пешком, многие завидовали.
Когда шел назад, вспомнил, что нужно зайти в главный корпус. Солнце скрылось, и в парке, который сотрудники все чаще называли «лесом», стояли зеленые сумерки. У того места, где крона ясеня сквозила светом среди кленов, его окликнули:
— Алексей!
Мелия. Хороша, как всегда. Волосы мелкой волной, высокая переносица — лошадиная, греческая. Белая туника в мелкую складку, не то античный тонкопрядный лен, не то муслин времен французской революции и войны с Наполеоном. Хотя Мелия моложе, много если сто лет ей.
— Что не заходишь?
— Боюсь надоесть, — куртуазно ответил Щелканов, думая в то же время, не ругается ли уже В.С. и не послал ли кого-нибудь в отдел кадров за ним.
— Мне скучно, — сказала Мелия. — Плохо мне. Осень снова. Счастливые вы, люди.
Ошибкой было бы думать, что дриада обитает в каждом дереве, даймон — в каждом кусте или цветке. Чаще, чем жемчужины в раковинах, реже, чем души в людях. Но здесь, по обоим берегам Яузы, они водились. Романтизм вослед классицизму — опасная смесь, и вряд ли просвещенные предки нынешних москвичей хорошо знали, что делают, когда воздвигали статуи далеких богов в заснеженных аллеях, деревянный дом с печами украшали треугольным фронтоном. Да что говорить, совсем недалеко отсюда среди деревьев бронзовый Дионис, в плюще и виноградных лозах, лицом удивительно похожий на Макарова, если бы тот сбрил усы, тащит кому-то на расправу за ухо мелкого даймона… Те, кому непросвещенные предки, рубившие избы, оставляли приношения на пеньках, обрели грацию и стать, вспомнили латынь и греческий, обучились чесать и убирать волосы. И когда листья стали глазами — раскосыми, более чалдонскими, чем критскими, и все же дивной красоты — что они увидели? Ни плюща, ни олив, виноград и тот девичий.
— Чем же мы счастливые? — спросил Щелканов.
— Шутишь? Можете ходить куда хотите. Вас много, где-нибудь да найдешь подружку. Или уже нашел?
— Зато у нас жизнь короткая. — Щелканову не понравилось, как прищурилась дриада, и он счел за благо переменить тему.
— Я сплю половину времени. Как начинают листья желтеть, так глаза закрываются, — Она и в самом деле казалась сонной, жаловалась, будто уставший ребенок. — Я праздников хочу, танцев, песен. А у вас все праздники зимой, когда снег.
— Что же делать, милая. Над судьбой даже боги не властны. Подумаю, чем тебя развеселить.
— Ты подумаешь! Ты чаще к этой мокрохвостке ходишь, чем ко мне!
…Права, подумал Щелканов, торопясь к корпусу. И надо будет что-нибудь для нее придумать, тоска дриады тоже опасное дело. Экая беда, что мало их у нас, не с кем ей хороводиться. Есть другие, да между ними и ей Земляной Вал.
В мастерской тем временем совсем стемнело, и он зажег настольную лампу, чтобы зарядить аппарат. В срединный шар, вынув пробку из шлифа, пинцетом накидал серебристых гранул. Последней просунул двухкопеечную монету 1972 года, близняшку тех, которые дал Агафье. Вздел на нос пенсне в железной оправе вместо плексигласовых защитных очков, осторожно начал лить кислоту из темной бутыли.
Не должно быть слишком сложно. Вряд ли несчастная через пол-Москвы брела к реке.
Прозрачная жидкость заструилась в нижнее полушарие, заполнила его, коснулась серебра. Заклубились белые облачка, и начали в них складываться картинки, сероватые на серебряном.
Нарисовались облупленные лжекоринфские колонны, пара маленьких между парой больших, будто здесь коридор, идущий в храм, а не плоская стена в облезлой штукатурке. Геба с орлом на вытянутой руке. Потом нарядная ограда, вычерченная пером виртуоза-каллиграфа, маковые гирлянды, маки-мозаика… Интернациональная, Рюмин, а затем улица Володарского. И поворот на Володарского увидел Щелканов, и странный дом с эркером, косо обрезанным снизу. Людмила возвращалась из больницы. Лицо ее отразилось в зеркале в прихожей, Щелканов разглядел его и запомнил.
Через пять минут он повернул кран на срединном шаре, выпуская из него беловатый пар. Посидел, стараясь не взволноваться и не дать воли чувствам. Много он мог сейчас сделать недозволенного. Мог бы и просто побежать к мосту и на Володарскую, но что бы он сказал хозяевам квартиры? «Как вам не стыдно?»
Ночь Людмила провела, то складывая вещи в клетчатый чемоданчик, то замирая на месте и не вытирая слез. Поплиновое платье стало тесно и посеклось на складках, уже нельзя его было надеть. А мамина янтарная брошка, наоборот, нисколько не изменилась, такой же солнечной была и так же посверкивали блестки внутри, хотя уже нет мамы и скоро не будет ее, Людмилы. И от старения платья и самой Людмилы, и от вечности брошки жизнь делалась невыносимой, слезы катились из глаз, и не было силы остановить их.
Вчера, когда она пришла из больницы и переоделась в халатик, Нинкин Максим вышел к ней на кухню, притиснул к столу и просунул пальцы между пуговицами у нее на груди. «Нинке скажу», — тихо произнесла Людмила. «И кому из нас она поверит? И что потом тебе будет?» — «Лицо тебе раздеру, так поверит», — пообещала Людмила. Максим обозвал ее сукой, ушел в Нинкину комнату и включил там Джо Дассена. Когда Нинка вернулась, вел себя так, будто ничего не случилось, и Людмила ничего не сказала.
На работе она справлялась плохо, дежурный врач на нее наорала. К вечеру Людмилу все сильнее клонило в сон, но идти домой она не решилась, чтобы опять не прийти прежде Нинки. Снова пошла по Интернациональной к реке.
Что же такого страшного случилось, спрашивал кто-то внутри нее. Или все уже решено насчет реки, разве нет другого выхода? Другие санитарки, тоже все не москвички, говорили: можно пойти учиться на маляра, поступить в бригаду отделочниц, жить в общежитии, потом когда-нибудь и квартиру дадут. Но от запаха краски у Людмилы до тошноты болела голова, и не хотелось ей жить с чужими тетками и девками. Ничего не хотелось, никого не хотелось видеть. Спрятаться куда-нибудь, как в детстве она пряталась в сундук, свернуться клубком и спать. Все время спать, в тишине, в темноте, под защитой толстой деревянной скорлупы, орешком в земле. Но где теперь тот сундук? Да и она уже не маленькая. Вот бы снова встретить ту лохматую девушку в нарядном платье. Может, она знает, как быть, если умеешь плавать.
У сквера Людмила остановилась: то ли найти скамейку и посидеть, то ли спуститься к Яузе и там уже искать, где пристроиться. Может, на скамейке поспать? Нельзя, кошелек и паспорт, украдут…
— Девушка, извините, вы не Полина?
— Я не Полина, — резко сказала она. С москвичами надо резко. Много их таких.
— Вот черт, — огорчился незнакомец. — Простите, пожалуйста. Третий раз договариваемся, и третий раз она не приходит. Мне, что ли, больше всех тут надо?
— А что, вам не надо? — Ей захотелось заступиться за неизвестную Полину, очень уж сварливо говорил этот недождавшийся. На бабника он не был похож, не глядел глазами игривой собаки, и одет был непарадно.
— Да мне-то чихать! Это она хочет к нам на ставку. Сказала, что хочет. Не уборщицу ищем, лаборанта в приличный институт. Другая бы бегом прибежала. Девушка, вот вы… простите, как вас зовут?.. Алексей, очень приятно. Людмила, вот вы скажите: нормально так поступать?!
Щелканов в отдел кадров все-таки зашел, и про место лаборантки сказал правду. Когда он назвал оклад, Людмила поняла: ей хватит, чтобы снять комнату. Может быть, даже здесь, рядом, чтобы продолжать искать кошку Маньку, она ведь вернется к дому, должна вернуться, если ее не задавило машиной.
Как-то само собой получилось, что они вдвоем прошлись до Воронцова Поля, Щелканов показал ей проходную и договорился, что она подойдет завтра. Завтра у Людмилы как раз была поздняя смена.
Все устроилось легко. В отделе кадров сказали, что ждут Людмилу с документами, согласились подержать ставку, если в больнице сразу не отпустят. Щелканов провел Людмилу по главному зданию, показал столовую, конференц-зал, зимний сад.
Потом он не мог вспомнить, с чего заговорил о прогулке по парку, о новом, относительно дореволюционных, корпусе, спроектированный знаменитым Иофаном, с барабаном посередине и дугами крыльев. Что ей корпус с барабаном, когда еще ехать на работу через весь город? Видно, просто не хотелось ее отпускать, не был он уверен, вернется ли. По-прежнему Людмила была как надломленная ветка, пока зеленая, но готовая сломаться от порыва ли ветра, от снега ли. Осторожно приглядываясь к ней, Щелканов забыл, о чем должен был помнить.
Тропа зарастала деревцами-самосевками, земля вздыбилась хребтами корней. Щелканов не решался взять Людмилу под руку, чтобы не подумала чего. Смотрел вниз, а когда Людмила ойкнула, поднял глаза, и увидел, что Мелия со своей свитой уже на полпути к ним.
Мелию сопровождали местные даймоны. Пижма, похожая на синичку с человеческой головкой, перепархивала туда-сюда, скользила по невидимым воздушным волнам. Реяли херувимами Боттичелли поздние розы, золотые шары, репейник и короставник. Боярышник на козьих не то заячьих ножках цеплялся за тунику дриады, забегал вперед, потом робел и прятался сзади. Еще один чудной зверек по-оленьи семенил тонкими лапками, а над головой загибал хвост с белым кончиком, и Щелканов на секунду или две задумался, кто это, не тот ли кустик с белоснежными ягодами, что лопаются как пузыри жвачки. Поглядев на лицо Людмилы, он понял, что и она видит не одну Мелию, а всю процессию. И нисколько не боится, будто того и ждала.
— Ну, здравствуй, Алексей, — сказала Мелия. — Вот я вас и поймала.
И, повернувшись к Людмиле:
— Привет.
Странно прозвучало это словечко в зеленом сумраке, будто эхо (откуда здесь эхо?) повторило: salve.
Прежде, чем Щелканов успел сказать хоть слово, они встали друг перед другом: Мелия босая, в белой тунике, с узлом золотых волос на темени, Людмила в клетчатой юбке и вязаной кофте. Мелия протянула ей обе руки, в пальцах она держала невесомую кисть — крылатки ясеня. Людмила почему-то снова ойкнула, будто укололась шипом, и стала садиться на землю. Щелканов сунулся подхватить ее и увидел, что подушечка указательного пальца ее стала алой.
— Ты что творишь?!
— Ш-ш, — сказала дриада. Села на корточки рядом с Людмилой, схватилась за желтую брошку у ворота кофты. Даймоны собрались вокруг, боярышник крысиными лапками гладил волосы Людмилы, пижма вспрыгнула ей на руку, понюхала кровь, жалостно заломив бровки. Мелия потянула брошку, нажала, охнула и повалилась на локоть. Потом легла рядом с ней и глаза закрыла. И начала таять.
Щелканов похлопал себя по карманам — как есть ничего. Вот дурак, собирался же хоть пенсне переделать в очки и носить с собой. Кое-что было у него в стеклодувной, но страшно было оставить Людмилу на земле. Дриада тем временем истончалась, уходила в землю, как снежная горка по весне. Мелюзга разлетелась и разбрелась, будто отняли магнит от листа с железными опилками. Людмила открыла глаза. Зеленые, но человечески-зеленые, с коричневым отливом, не цвета весеннего листа. И раньше были зеленые? Он не помнил.
— Вам лучше?
Она кивнула.
— Это давление, наверное. Давайте встанем и пойдем в медпункт.
Людмила помотала головой. Волосы у нее выбились из прически.
— Пойдемте отсюда, — сказала шепотом.
Теперь он взял ее под руку. Ах дурак, вот дурак, забыл про Мелию. И может быть, Людмила не ела сегодня. Только бы выйти отсюда, а там посидим на скамеечке, сходим в кафе. Владимир Сергеевич будет ругаться, не беда, потом отработаю.
Секретный выход с территории вел мимо гаражей во двор, окруженный жилыми домами. Во дворе стояли кружком четыре девочки. Портфели лежали тут же, на асфальте.
— Дура ты! — вскрикнула светлая. — С Машки в прошлый раз начинали, теперь с меня!
— Ладно, Ирка, не психуй, — сказала темная толстенькая. — Давай я: эни-бени-рики-таки, буль-буль-буль караки-шмаки, эус-беус-краснодеус бац!
Щелканов сразу и не понял, кто это расхохотался у него над ухом, будто рухнула стеклянная гора и покатились, не удержишь, трубки-заготовки.
— Подруженьки! Не так поете!
Девчонки — класс пятый — уставились на хохочущую Людмилу.
— Чего мы не так поем, тетя? — спросила белобрысая. Одна коса у нее была бубликом, на другой бант развязался, и она свисала за спину.
— Слова не те!
— У нас все так считаются, — сказала темненькая.
— Психичка какая-то. Пошли, девчонки.
Стайка побежала за песочницу. А Людмила вскинула руки к небу и звонко прокричала — проорала — во весь двор, так что вздрогнули и отозвались эхом окрестные дома, будто серванты с посудой от топота ног:
— Дэус! Дэус! Крассус дэус! Бахус!
Крутнулась на каблуке, едва не упала, взмахом рук удержала себя на ногах. Метнулась к Щелканову, звонко расцеловала его в обе щеки и убежала в проход между домами, к бурно текущей улице.
А Щелканов стоял, слушал мнения местных старушек о шуме и неприличном поведении и думал, что теперь выйдет из его промаха.
По стихотворениям романтических поэтов может создаться впечатление, что дриады нежные и робкие создания, только и знают, что стыдливо укрываться, лить слезы и падать в обморок, как воспитанницы институтов благородных девиц. Впечатление неверное. Девы, живущие в лесу, среди вольных пастухов и фавнов, среди буйных бесшабашных народов, чьих потомков москвичи видят в фильмах с Марчелло Мастрояни и Софи Лорен. Не робкие, и уж подавно не слабые. Дерево может спасти и убить, дерево корнями ворочает камни и выпивает болота. И он только что выпустил в город дух дерева, желающий праздников, песен и танцев.
С другой стороны — такое ли еще видала Москва?
Людмила вошла в квартиру на Володарского иным, уверенным шагом. Вроде бы тихим, а и твердым. Нина потом говорила, что сразу заметила в сестре перемены, как только та, стерва этакая, получила работу в институте, так и загордилась, и совесть потеряла, и родственные чувства. Начнешь с ней говорить — слушает и улыбается. Все время улыбается, и лицо стало другое. То ли старше, то ли моложе, то ли причесалась по-другому. И стоять иначе стала, пяточка к пяточке, и руки держать — как на сцене представляется. Улыбается, как дурочка, сядет у окна, протянет палец к африканской фиалке, будто канарейку на пальце держит, и что-то нашептывает.
Поговорили с Максимом, постановили призвать ее к порядку, потому что сколько же можно. Максим сначала согласился, а на следующий день только буркнул: «Твоя сестра, сама с ней разбирайся», и все морщился, будто что-то у него болит, а что — не говорит. Нина попыталась разобраться — услышала, что за ней, Ниной, долг сестре за пятилетнюю половину квартплаты. Сначала Нина обалдела от такой наглости. Потом попыталась горлом взять, стала вещи ее кидать в прихожую — а дорогая сестричка возьми и пообещай рассказать Максиму и про Петра, и даже про Эдика, который вообще до Максима был. Шпионила, значит, за сестрой. Нина при ней никого домой не приводила, а она все знала. Да еще в таких интимных подробностях, будто где-то в это время пряталась.
Конечно, Нина этого бы так не оставила. Но весной Людмила сама съехала. Мужики этой зимой вокруг нее так и вились, но она только хи-хи да ха-ха, пока не встретила в пельменной молодого специалиста в пыжиковой шапке, работника зеленого строительства. Озеленителя то есть. Они расписались, а потом он в своем управлении озеленения оказался каким-то чином. Везет же некоторым, не будем говорить, кому.
А Щелканов взял за правило несколько раз в неделю наведываться к ясеню на прогалине. Ясень как-то сразу пожелтел, опередил всех соседей, и начал ронять семиглазые листья, торопясь уснуть. Упрятать тепло под жесткой корой, сбросить листья, больше не видеть света до весны, спать и спать.
На ветвях ясеня сидели голуби. Московский голубь, потомок скалистых голубей, не ворона, на шаткую ветку садится неохотно, предпочитает крыши и карнизы, а тут вот повадились. А в развилке ветвей, там, где всегда солнечное пятно, грелась молодая пестрая кошка. Сколько раз Щелканов приходил, столько раз ее видел. Он надеялся, что зимой кошка уйдет к столовой.
Послесловие: «Что это было?»
Очерк реальности, в которой жанр фэнтези появился в СССР, а Владимир Орлов был одним из его основоположников
Владимир Викторович Орлов (1936–2014), русский писатель-прозаик и сценарист, родился в семье журналиста в Москве. В 1954 году поступил на факультет журналистики МГУ. На третьем курсе стал внештатным сотрудником газеты «Советская Россия». В 1957 году побывал на журналистской практике в Сибири, сначала на Алтайской целине, потом на Енисее, написал очерки о строителях дороги Абакан–Тайшет. Преддипломную практику проходил в газете «Красноярский рабочий». В 1959 году, после окончания факультета журналистики, был приглашен в «Комсомольскую правду», где проработал 10 лет.
Первые книги Владимира Орлова вышли в 60-е годы: книга очерков «Дорога длиною в семь сантиметров» (1960), романы «Соленый арбуз» (1962) и «После дождика в четверг» (написан в 1966-м, напечатан в 1968 году). Оба романа имели успех, хотя публикация второго была замедлена политической цензурой. В производственной линии сюжета — мост, построенный в рекордные сроки, но с конструктивным дефектом, рушится под напором воды — виделся «неконтролируемый подтекст». Сам Орлов признавал, что в этом романе он попытался показать атмосферу всеобщего страха и трусости в послевоенный период.
Еще сложнее оказалась судьба следующего романа «Происшествие в Никольском» (опубликован в 1976 году, почти одновременно с «Альтистом Даниловым»). Героиня романа Вера, девушка из Подмосковья, мечтающая о красивой городской жизни, становится жертвой изнасилования. Роман, уже принятый к публикации в «Новом мире», возвратили для переработки, сокращения острых эпизодов и смягчения трагического финала. «Диссидентом я не был, — вспоминал Орлов. — Ну, были у меня эти восемь с половиной лет, где-то с 68-го по 76-й примерно, когда совсем не печатали». Орлов продолжает работать в «Комсомольской правде» и параллельно начинает писать рассказы в жанре фэнтези.
В первой половине века жанр фэнтези в СССР фактически не существует, авторская сказка предельно идеологизирована и несет обязательный педагогический заряд. Свободный вымысел считается порочным, поскольку уводит от реальности, мистические мотивы вредны, поскольку противоречат материалистическому мировоззрению. Однако в 1955 году выходит десятое (и первое после пятнадцатилетнего перерыва) издание книги Корнея Чуковского «От двух до пяти» с главой «Борьба за сказку», где автор доказывает необходимость вымысла, фантазии для советских детей и взрослых.
В 1960-е опубликован с цензурными сокращениями и правками роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» — сначала в журнале «Москва» (№ 11, 1966 и № 1, 1967), потом отдельной книгой (1970), со вступительной статьей и комментариями, дающими «верную оценку» религиозным мотивам романа. В 1966 году журнал «Техника — молодежи» начал публиковать «Повесть о Кольце» Джона Толкина в переводе Зинаиды Бобырь. Перевод фактически являлся переработкой, целью которой было обойти рогатки цензуры. Авторский текст сильно сокращен и снабжен «обрамлением», маскирующим фэнтези под научную фантастику. Во вставных эпизодах люди будущего, Инженер, Физик, Химик, Кибернетик и Координатор, исследуют Кольцо, таинственный прибор иных цивилизаций, найденный в недрах земли. Прибор показывает им телепатические видения о Средиземье, ученые предлагают материалистические объяснения эпизодам, в которых действует магия: двери Мории — «нечто вроде реле», назгулы — пришельцы из параллельной реальности, палантиры — видеотелефоны с телепатическим управлением и т. д.
Публикация первых частей вызвала бурную полемику. Наряду с восторженными отзывами переводчика и журнал обвиняли в попытке навязать советскому читателю произведение о магии и волшебстве. Профессиональные переводчики возмущались бесцеремонным обращением с текстом Толкина. Общее мнение читательской аудитории, знакомой с западной литературой, выразила Наталья Трауберг в статье «Надпись на Кольце» («Иностранная литература», 1967, № 6): волшебная сказка не нуждается в извинениях, давать чудесам и магии научные объяснения — пошлость и глупость. Исследования литературы, языков, архетипов мышления не менее ценны, чем естественные науки, а значит, не менее ценна и литература мечты, которая экспериментирует с языками, мифами, архетипами; «Фэнтези — научная фантастика гуманитариев».
Очевидно, что орган Союза писателей СССР не мог опубликовать подобную точку зрения без санкции сверху. На IV Съезде Союза писателей (22–27 мая 1967 года), собравшемся в год 50-летия Октябрьской революции, обсуждалась необходимость дать отпор антикоммунизму и ревизионизму, опровергнуть измышления зарубежных «советологов» о конфликте поколений в советской литературе. В коллективном докладе правления СП, как и в ряде других докладов, подчеркивалась важность поддержки молодых писателей, возвращающихся к истокам: к романтизму молодого Максима Горького, «Уральским сказам» Павла Бажова и даже феериям Александра Грина, в противовес «ходульному романтизму» конъюнктурной новой прозы, которую критиковал Твардовский. «Борьба за умы и сердца молодежи, начатая на поле научной фантастики, — и не сказать, чтобы блестяще, — должна быть продолжена на поле гуманитарной фантастики, исторической сказки», — заявил А. Тихонов. Участники дискуссии сошлись на том, что использование сказочных и фантастических элементов не противоречит методу социалистического реализма, если происходит на высоком художественном уровне и способствует решению верно поставленных задач, в частности, исследованию души и творческой силы народа. Легитимизировались не только сказочные, но и мистические элементы, подобные тем, что присутствовали в «Черных досках» Владимира Солоухина.
В 1970 году «Властелин колец» (уже не «адаптированный») выходит отдельной книгой, в том же году — журнальный вариант «Волшебника Земноморья» Урсулы Ле Гуин. Все более явные сказочные мотивы появляются в творчестве писателей-«деревенщиков». Модной тенденцией становятся «глубинная упрощенная народность, языковая связь с корнями общества» (Д. Шашурин). Однако запрос на «чистую» отечественную фэнтези оставался по большому счету неудовлетворенным до середины 70-х годов.
В 1971 году выходит рассказ Владимира Орлова «Что-то зазвенело» — трогательная и одновременно ироничная история любви домового к земной женщине. (Этот эпизод получит развитие в «Альтисте Данилове».) Рассказ был хорошо принят критиками и читателями, и после окончания работы над «Альтистом» Орлов пишет еще несколько рассказов, которые формально можно отнести к «городской фэнтези». Местом действия их неизменно остаются Москва и Подмосковье в их магической и мистической ипостаси. «В Останкине, как известно, живут коты, псы, птицы, тараканы, люди, демоны, ведьмы, ангелы, привидения, домовые и иные разномыслящие существа».
Действие цикла рассказов «Мастер Серебряной слободы» об Алексее Щелканове перемещается вниз по течению Яузы, из Останкина к Земляному Валу и Швивой горке. В этих рассказах уже виден тот Орлов, к которому мы привыкли. Писатель уверенно пользуется общеизвестными образами из классических и городских мифов, но не становится рабом тематики и не скатывается в индустрию развлечений, как некоторые его зарубежные современники, не боится раздражать критиков и читателей нестандартным и необъясненным.
Успех Владимира Орлова вдохновил других авторов. Начали появляться эпигоны, а затем и оригинальные произведения: трилогия Кира Булычева о колдуне Брюсе и его подручном, «Алый сокол» и «Дети Калиостро» Андрея Севастьянова. Пять лет спустя, в начале 1980-х, состоялся дебют Марии Семёновой — «Хромой кузнец» и «Рассказы о викингах». Начинался так называемый золотой век жанра в СССР–РФ.