Солнце щедро наносит яркие пятна на свежее полотно утра. Со двора доносится смех и звонкие удары мяча о землю – дети играют в вышибалы. Солнце, воздух и вода – что может быть лучше для здоровья подрастающего поколения!
– Шевелись, шевелись, Натка! – кричит очаровательная светловолосая девочка лет восьми, украшенная жёлтым бантом, как роза – бутоном. – Ну что ты как вареная!
– У неё ноги короче твоих, – рассудительно замечает наблюдающий за игрой Михал Михалыч, который сам значительно ниже собеседницы. – Она так быстро бегать не может. Вон, уже два раза падала: опять платье стирать!
– Обожаю её переодевать! – умиляется Лика и останавливается, чтобы отдышаться. – Кстати, тебя тоже приодену. Мне мама купила матрицы национальных одежд. Кем вас сделать? Марокканцами? Или этими… румынцами?
– Кем хочешь, тем и сделаешь, – пожимает плечами Михал Михалыч. – Главное, больше в скафандры не засовывай – они же не настоящие, когда шлемофон застегиваешь – вообще дышать нечем.
Лика прищуривается. Смотрит на плотного черноволосого мальчугана, рассуждающего с таким видом, словно он приходится ей старшим братом, и она обязана его слушаться!
– Захочу, – тихо говорит она, – не только в скафандр одену, а в костюм варианца с альфы Кита! Знаешь, такие сплошные… из обливного пласстматика?
Михал Михалыч вздыхает.
Михал Михалыч вздохнул в воспоминаниях и вздохнул в реальности – в темноте холодного подвала, в котором оказался заперт. Поелозил по стылому полу, пытаясь устроится удобнее. Люгрушки умели ждать, терпение было у них в крови. Но ждать терпеливо собственного небытия – стоило ли?
А красочная лента воспоминаний разматывалась перед его глазами дальше – из яркого прошлого в бесконечную темноту будущего.
– Мы тебе надоели, Лика? – спрашивает он, глядя ей прямо в глаза. – Тогда отправь нас на утилизацию. И тебе купят новых люгрушек, ведь родители тебя обожают.
Лика не отвечает. Топает ножкой в алом башмачке, украшенном серебряным бубенчиком – последний писк детской моды, подстегнутый трендом сезона – интересом к истории Земли.
К ним подбегает запыхавшаяся Натка – такой же, как у Лики, только вполовину меньше бант запылился, капельки пота покрывают маленький крутой лобик. Она тяжело дышит, и тщетно пытается отряхнуть грязь с коленок.
– Лика, мы еще будем играть?
– Нет, – мстительно отвечает та. – Надоели вы мне!
И, задрав нос, отправляется в дом – смотреть сенсорный детский спектакль.
– Не ходи за мной! – прикрикивает с порога на увязавшуюся за ней Натку.
Та растерянно останавливается.
Михал Михалыч берет ее за руку и ведет в тень раскидистого платана, накрывшего двор огромным зонтом кроны.
Косая створка калитки подвывала в темноте голодным псом где-то совсем рядом. Ночь, упавшая на останки города, алчно накрывала их звездным телом, струилась дымками из заброшенных подвалов, пахла остро и свежо – одиночеством, не подразумевающим свободу. Тоской без надежды. Существованием без возможности жить.
Бор крался вдоль ограды, чутко прислушиваясь к звукам, узнавая многие и многих страшась. Заплечный мешок оттягивали две банки тушенки и бутылка колы. После остановки энергоблока капсульные системы подзарядки перестали функционировать, и люгрушкам потребовались настоящие белки, жиры, углеводы и вода.
Впереди мелькнул свет. Желтые круги мотались по асфальту парой пьяных гуляк, выхватывая застывшие груды металла, взблески осколков стекла в витринах магазинов, дыры канализационных люков.
Бор метнулся к фонарному столбу и приник к основанию, держась в тени. Глухой рокот мотора затих. Раздавшиеся шаги гулко отозвались на пустой улице.
Бор чуть сдвинулся, скосил глаза и увидел черный ботинок, покрытый шипами, и обитую железом головку бейсбольной биты.
Охотник!
Накатила паника: стало жарко, воздух в легких едва не кончился. Бор стиснул зубы и вызвал в сознании образ Норы – подвала обрушившегося дома, в который люди никогда бы не попали из-за размера трещины в заваленном подъезде, а люгрушки проныривали с легкостью, скатываясь на добротный каменный пол, устеленный тряпками, мешками и сухой травой. Вечерами они читали книги, стаскиваемые со всего города наравне с припасами, а потом засыпали бок о бок, впервые чувствуя то, чего у них никогда не было и быть не могло – семью.
Страх чуть отступил. Его ждут – это важнее страха! Теперь его ждут не как развлечение, а как спасение – и это то, что позволяет дышать и двигаться дальше. Бор шевельнулся – не бежать, нет, просто изменить положение… и проклятые жестяные банки тихонько стукнулись друг об друга.
Он метнулся в сторону, но был сбит с ног ударом биты. Человек бы получил ушиб – а Бор отлетел к забору и сполз в дорожную пыль, пытаясь не потерять сознание от боли.
Подошедший молодой парень улыбался так белозубо, что ночь, казалось, отступила.
– Ты кто у нас? Собачка али другая зверушка?
Взяв его за шкирку, основательно тряхнул, повертел, разглядывая.
– Вот удача! Свояк, глянь, у нас есть блюдо выходного дня!
Подошел второй Охотник – постарше. На мгновение в его глазах мелькнул интерес. И пропал, будто пеплом осыпался на дно светло-серых глаз.
– Люгрушка… У моей дочки была такая. Они забавные. Тащи его в машину, Чиф. Только подальше от крыс положи, чтобы не погрызли.
– Не садись на траву, – шепчет Ната, – хозяйка заругает!
– Она нас сегодня собралась переодевать. – Мальчик опускается на землю, опершись спиной о ствол дерева и хлопает ладошкой рядом: – Иди сюда, Натка. Ты совсем забегалась.
Ната мечтательно улыбается.
– Лике нравятся спортивные игры. Это же хорошо для детского развития, да?
Садится рядом, аккуратно расправляет юбчонку на грязных коленках.
– Знаешь, Миш, как ее мама любит! Вечером целует и говорит: «Сладких снов, моя прекрасная принцесса!» А папа стоит на пороге и так улыбается… у меня прямо сердце щемит от его улыбки!
– Не может у тебя сердце щемить! – сердито отзывается собеседник. – И вообще, откуда ты знаешь, как он улыбается?
– А я подглядываю, – честно признается Натка. – Каждый вечер… И иногда представляю, что она – это я. Это ведь плохо, да?
Михал Михалыч смотрит в сторону.
– Каждая из люгрушек хоть раз да мечтала об этом, – наконец, тихо говорит он. – Но мы – всего лишь клонированные копии фабричных физиологических матриц, созданных по образу и подобию настоящих людей, игрушечные люди. Нам нельзя иметь родителей. И у нас нет родителей, не было родителей, и не будет родителей… никогда!!!
Последнее слово он почти кричит в небо, по которому сумерки уже мазнули фиолетовой кистью.
Ната накрывает ладошкой его сжатый до белизны кулак.
– Не надо, Мишенька, – шепчет она. – У нас же все хорошо, да? Лика нас любит, мы уже пять лет у нее живем, и она других не заказывала пока.
– Пока, – эхом отзывается собеседник.
– Михал Михалыч, Натка – домой! Классные костюмчики для вас получились! За дверью закроете глаза, чтобы был сюрприз! – раздается требовательный голос Лики.
Маленькие человечки синхронно встают и идут к дому.
Бора засунули в багажник, привалили каким-то свертком, из-за которого раздавалось бесконечное поскрипывание, шуршание десятков лапок – там, в металлической сетке давили друг друга, пытаясь выбраться, крысы, пойманные Охотниками на окрестных помойках. В городе, население которого уменьшилось втрое после неизвестной пандемии, поразившей человечество, люди боролись за жизнь как могли, поэтому в пищу шло все, в чем была эта жизнь – белки, жиры, углеводы и вода. Домашних животных и голубей давно не осталось. Крысы же быстро поняли, что к чему, и начали искусно скрываться. Тогда и появились в кланах, собравших оставшихся в живых, охотники за пропитанием – или просто Охотники.
Люгрушки переболевали наравне с хозяевами, но в отличие от последних, только мучились головными болями, и почти все остались в живых. Поначалу они доверяли тем, кто играл с ними, и играл ими. Эти маленькие, искусственно выведенные по физиологическим матрицам настоящих людей человечки, созданные для развлечения детей, обладали врожденной преданностью маленьким хозяевам. Но время шло – и детская жизнь в сходящей на нет популяции обрела невиданную ценность. А растущие организмы надо было кормить. Кормить сытно и сбалансировано. Вот тогда в ход пошло нежное люгрушечное мясо. На безрыбье, как известно, и рак…
Бор прислушивался к гудению мотора, к прыжкам подвески и не думал о смерти, как о чем-то ужасном – люгрушки жили с мыслью, что рано или поздно жизнь заканчивается Утилизацией, и относились к этому философски. Но то, что его существование прекратится, а тушенка с колой так и не попадут смешливой Нике, серьезной глазастой Нате, задиристому Толю и еще пятерым товарищам по Норе – казалось неправильным. Крысы шуршали сильнее, грызли сетку и явно не хотели умирать. Боялись ли смерти они? Бор не знал. Он тоже охотился за ними, убивал и ел их вместе с другими люгрушками, но никогда не представлял себя в роли серого зверька, из которого приготовят жаркое или сварят бульон. А тут вдруг представил. И представил так ясно, что внутренности сжал болезненный спазм, ранее знакомый лишь после употребления испорченной пищи, а голову сдавил невидимый обруч – совсем как тогда, во время болезни.
Темнота внутри багажника сгустилась, стала живой и физически ощутимой, и едва не излилась наружу… как раздался неожиданно звук лопнувшей в сетке струны. Он был тихим, но Бор услышал его ясно. Через сверток и него самого хлынула серая толпа, состоящая из множества когтистых лапок и хвостов в тонкой кожице, заметалась по багажнику, втянулась в какую-то щель… Спустя мгновение машина вильнула, раздавшиеся из салона крики были полны боли и удивления.
Бор крепче зажмурил глаза и зажал уши, свернулся никем не рожденным эмбрионом и сцепил челюсти, чтобы не закричать в унисон с людьми. Бульон или жаркое? А как насчет объеденного до костей трупика, размером меньше детского?
Машина с визгом затормозила, удар потряс ее, остановив движение. Багажник приоткрылся, впустив удаляющийся и затихающий одинокий вопль. Бор лежал до тех пор, пока он не смолк совсем. И после еще боялся пошевелиться, страшась привлечь внимание крыс, спасающих свои шкуры. Но они не вернулись – серый поток излился сквозь открытые двери и исчез, а на выцветшем асфальте остались следы лапок – смешными красными иероглифами, кровавыми запятыми и многоточиями.
В большом, до потолка, зеркале разница в росте между люгрушками и хозяйкой особенно заметна. И если Михал Михалыч достигает Лике до талии, то Натка кажется совсем миниатюрной. И ужасно хорошенькой в национальном французском костюме и настоящих деревянных башмачках.
Лика долго возится с ее прической. Расческа с выдранными люгрушечными прядями валяется на зеркале – Ната стоически терпит и боль, и нетерпение хозяйки, пытающейся справиться с непослушными кудряшками. И хотя Ликины ручки часто доставляют Нате боль, она верит, что это не со зла. Бледная тень заботы кажется дорогим подарком…
В конце концов, Лика заплетает Нате косички и ставит ее перед зеркалом – любоваться. Порывисто целует в макушку, заявляя хвастливо:
– А все-таки ты у меня – самая красивая люгрушка на нашей улице! Михал Михалыч, твоя очередь.
Освещение дома мигает.
– Сейчас, мам, – кричит Лика, – Михал Михалыча одену и иду зубы чистить!
Через двадцать минут принаряженные люгрушки занимают свои места в восстановительных капсулах, стилизованных под подарочные коробки, а их хозяйка надевает пижамку и укладывается в кровать.
Когда Ликины мама и папа заходят в спальню дочери, из-под прикрытых век Наты взблескивают любопытные огоньки.
Тогда Михал Михалыч покосился на нее, вздохнул и крепко зажмурился. Он бы и уши заткнул, но в капсулах полагалось стоять неподвижно. А сейчас он отдал бы все, чтобы, как и раньше, слышать по вечерам слова людей, прощающихся со своими детьми только лишь до утра, а не навсегда. Потому что следующим утром в город пришла Болезнь.
***
Бор решился вылезти из машины, когда ночь уже перевалила за половину. В багажнике, помимо разорванной сетки, обнаружились мешок с сухарями и пара банок пива. Бор сложил все в заплечный мешок и с трудом передвигая ноги от его тяжести заторопился к убежищу.
В Норе спазм, до сих пор держащий в кулаке внутренности, чуть отпустил. Бросившаяся к нему Ника погладила по плечу, стащила мешок и полезла внутрь. Ее изумленный возглас был наградой Бору за проведенную ночь. Он обежал взглядом подвал и заметил отсутствие всегда серьезного и молчаливого Михал Михалыча.
Остальные с преувеличенным вниманием делили пищу на кучки – сегодня, завтра, выходные, на крайний случай.
– А где он? – удивился Бор. – Где Михал Михалыч? Он должен был раньше меня прийти – его район поисков ближе!
Кукольное личико Ники сморщилось в плаче.
– Он не вернулся, – ответила за нее черноволосая Ната, машинально расчесывая пятерней густые локоны – девочки должны быть опрятными.
Бор разглядывал чумазые маленькие лица, все как один повернувшиеся к нему. А перед глазами стояла серая стая, полная коготков и хвостов в гладкой кожице.
– Я не хочу, чтобы его не стало! – тихо сказал он себе, ощущая, как в сердце крепнет нечто, по силе схожее с ударом окованной железом биты, а чернота под веками начинает дышать, оживая. И повторил громче – Я не хочу, чтобы его не стало!
– Я тоже не хочу! – шагнул вперед Толь.
– И я, – размазала слезы по грязным щекам Ника.
– Я…
– И я не хочу…
Бор протянул им руки. Люгрушки не умели выражать эмоции друг для друга – лишь для маленьких хозяев, которым теперь предназначались в пищу. Но у них было то, что могло заменить объятие. Они взялись за руки и повели хоровод, монотонно повторяя:
– Я не хочу, чтобы его не стало! Нас и так осталось мало! Раз, два, три, четыре, пять, мы идем его искать! На пути кто нашем встанет, и его тогда не станет!
По-детски неуклюжие стихи монотонно звучали под обрушенным домом, а где-то далеко, в другом подвале, забившийся в угол Михал Михалыч вдруг поднял лохматую голову и по-звериному блеснул глазами в темноте.
«Сладких снов, моя прекрасная принцесса!»
«Спокойной ночи, мамочка!»
Какое-то время в детской тихо. Приглушенный свет превращает ее в уютное убежище от всех неприятностей и бед внешнего мира. Но вот гаснет и он. Из угла, где стоит кровать, давно слышится сонное сопение Лики.
– Миш, – раздается сбивчивый шепот Натки, – я боюсь! Темно!
Михал Михалыч открывает глаза и смотрит в черноту перед собой.
– Не бойся. Сейчас капсула перейдет в рабочий режим, и ты уснешь.
Молчание.
– Миш, – слышится снова, – а хочешь, я тебе расскажу, что мне всегда снится?
По потолку проползают отсветы фар проехавшей мимо машины. В открытом окне занавески вальсируют со звездами. Бесконечно далекими. Высокомерно холодными. И такими одинокими.
– Я знаю, Ната, – раздается в ответ. – Я знаю!
В предрассветном тумане маленькие фигурки, стоящие на улице, казались черными аппликациями, наклеенными на бархатную серую бумагу. Они оставались бездвижными, пока одна из них не сделала шажок вперед. Другие подтянулись – синхронно, уверенно. Эта цепь не смыкалась вокруг дома, ибо была слишком коротка, эта веревка не захлестывала его шею-фундамент, но подползала как змея, надвигалась как сама судьба – безжалостная и неуловимая. За несколько десятков метров до стены люгрушки остановились. Полуподвальные окна были забиты щитами и завалены обломками стен других домов и бордюрными камнями – проникнуть внутрь, туда, где обитал клан людей, поймавших Михал Михалыча, можно было только через круглосуточно охраняемый вход, бывший когда-то запасным. Но пришедшим не нужно было внутрь. Они стояли, молча глядя на стены, крышу, ржавые решетки балконов. И темнота – безжалостная и неуловимая – сочилась из их тел и танцевала под веками, сползала в щели асфальта, чтобы достигнуть и растворить сначала обвязку, а затем и стенку старого магистрального газопровода. Давление в трубе упало, но его хватило для небольшого направленного взрыва, сложившего дом, как карточную забаву.
Сотрясение почвы сбило люгрушек с ног. Они деловито поднимались и отряхивались, расправляли одежду, поправляли волосы – аккуратность тоже была у них в крови – под вопли и стоны заваленных людей, которые стихали, пока солнце карабкалось по горизонту. И лишь когда они совсем затихли, Бор позвал Михал Михалыча. Тот откликнулся, глухо кашляя, откуда-то из-под несущей балки, вставшей по диагонали и прикрывшей его от обломков.
Когда его вытащили, он походил на гипсовую скульптурку садового гнома – так был покрыт пылью.
Более не скрываясь, люгрушки вернулись в Нору. Неведомое чувство переполняло их, раздувая сердца воздушными шарами – это было ощущение всевластия, о котором они не знали и не могли знать. Разговаривать никому не хотелось. Но Бор все же спросил:
– Нужны ли нам теперь люди?
Михал Михалыч задумчиво потер разодранную щеку и предположил:
– Мы могли бы играть ими.
– Взрослые откажутся, – пожала плечиками Ника.
– Когда взрослых не станет, дети согласятся! – горячий Толь рубанул воздух ладонью.
Ната вдруг встала и направилась в угол, где лежали сваленными в кучу книги. Она рылась долго и упорно, пока не откопала одну их них: в бумажной обложке с полустершейся надписью «П.ве..т.ль мух». Подняла над головой, как факел, предназначенный осветить тьму, и грустно пояснила:
– Они станут другими.
– Тогда, – подвел итог Бор, – не должно остаться никого!
Помолчали. Ната кинула книгу обратно и вернулась в круг.
– Если не станет людей – мы тоже будем не нужны, – прошептала она и протянула одну руку Бору, а другую стоящему рядом Михал Михалычу.
– Это – справедливая утилизация! – кивнул тот.
Хоровод медленно пополз по часовой стрелке.
– Мы хотим, чтоб всех не стало, – начал Бор. Темнота шевельнулась под его веками, а голову сдавил невидимый обруч.
– Чтобы тишина настала! – поддержала Ника.
…Темнота выползала из всех щелей: занавесила окна клубящимся туманом, концентрировалась внутри хоровода и скручивалась пружиной, жаждущей свободы...
– Раз, два, три, четыре, пять… – четко выговорил Толь.
Дом дрогнул. Пружина развернулась, выбросив в город смертоносную сеть всевластных люгрушечных желаний.
– Это время умирать! – констатировал Михал Михалыч.
Никто больше не проронил ни слова.
...По городу в полной тишине ползла темнота, и спасения от нее не было.