Валерий Викторович никогда не думал, что такое возможно. Точнее возможно, наверное, но в каких-нибудь неблагополучных семьях. А тут случилось у них.

Где-то в коридоре оглушающе тикали настенные часы. В маленькой кухне пахло валерьянкой и спиртом, за стеной во сне вздыхала заплаканная жена. Валерий Викторович уже минут тридцать буравил взглядом нетронутую стопку водки. Пашка умер. Повесился. Дурак. Им сегодня позвонила Светка, девушка Пашки, и хриплым, не своим голосом проскрипела, что всё. Нет его больше, так и так, приезжайте в морг.

Под светом фонаря долбившего в окно, руки Валерия Викторовича казались неестественно бледными, неживыми. Такими, как у сына сегодня в обед. Жена – Ленка, прорыдала не меньше семи часов в сумме, она даже не останавливалась, со Светой в слезах говорила, с врачами, с Валерием Викторовичем. Взглянула на белое лицо своего ребёнка и через секунду уже стояла в коридоре у кулера, жадно хлебая воду из одноразового стаканчика. А вот Валерий Викторович стоял над ним долго. Каким-то испуганным взглядом метался по телу, накрытому простынёй, смотрел на рыжеватые волосы, на ресницы, на пальцы, выглядывающие из-под белой тряпки. Боролся со странным чувством внутри. Он прямо-таки ощущал своё сердце, что тяжело билось в груди и эхом отдавалось в ушах. По спине время от времени пробегали волнами мурашки. Тут ещё к тому же холодно, неуютно. За стенкой рыдали жена и бывшая будущая невестка – хорошая девчонка, молодая, на юриста последний год доучивается. Пашка тоже был хороший, только дурак. Валерий Викторович уже не смотрел, как сына полностью накрывают тканью – он уже стоял у двери, крепко сжимая подрагивающей ладонью скользкую ручку и смотря себе под ноги. Надо как-то собраться, а то там же ещё девочки.

Часы тикали всё также громко. На столе рядом с полной стопкой лежали две записки – одна общая, для всех, а другая конкретно для Валерия Викторовича. Он её не читал с тех пор, как Света быстро сунула ему в руки сложенный втрое тетрадный листок бумаги с короткой подписью “папе”. На первой было написано “простите, вы не виноваты, люблю и любил”, а на второй “папе”. Валерию Викторовичу было ещё днём страшно смотреть на чуть косоватые синие строчки, а что будет, если он развернёт ту, на которую он даже дышать не может, с такими же синими буквами, выстроенными в одно единое слово. Он снова посмотрел на свои руки. А у Пашки ведь глаза карие, как у Ленки. Ему всё хорошее от неё досталось – глаза, нос, характер. А от Валерия Викторовича волосы эти недорыжие и рост, почти метр восемьдесят, чем они оба всегда гордились. Симпатичный он был, даже красивый. Как странно теперь говорить “был”. Ну как же он был, если он и сейчас есть? Вон, ветровка старая, что Пашка около месяца назад им занёс, сказав, что ему девать её некуда, потому что у них со Светкой квартира маленькая и захламлять её старьём как-то не хочется. И комната его, с открытой нараспашку дверью – Лена там только вчера убиралась, пылесосила, смахивала пыль с письменного стола и полок с толстыми книгами, с детских фотографий, любовно поставленных в рамочке на самые видные места. А теперь Пашка ничто иное, как “был”.

Валерий Викторович шмыгнул носом и на секунду зажмурил влажные глаза. Около трёх ночи, а им вставать в семь и идти в ЗАГС оформлять свидетельство о смерти сына. Жена опять плакать будет, а Свету бы вообще лучше дома оставить. А может и Лену тоже? Вместе посидят, пока он всё сделает.

В поле зрения снова оказалась сложенная бумажка. Она казалась ярче в свете фонаря и немного нереальной, нарисованной. Валерий Викторович взял её и, смотря в стол развернул её. Посидев так минуты две и говоря себе, что сейчас соберётся с мыслями и со всей имеющейся мужественностью прочтёт написанное, он посмотрел на текст. Буквы немного расплывались, теряли чёткость и ползли в стороны.

Привет, пап.

Я тут понял, что за все мои почти тридцать лет мы с тобой как-то мало что ли общались. По душам, я имею в виду. И, к сожалению, все невысказанные слова я не смогу уместить в тетрадный листок, как бы сильно мне ни хотелось. Даже не знаю с чего начать. Наверное с того, что нужно не забыть, а дальше придумаю. Деньги на похороны в книжном шкафу, точнее между Пушкиным и Цветаевой – там такой маленький сборничек, плюс два тома стихов по краям, чтобы получилось место. Там конверт, я считал, на дешёвые гроб, венки, камень хватит. И не добавляйте, пожалуйста, мне этого достаточно. Света и мама об этом не знают, я пишу о деньгах только тебе. Мне кажется, что так правильнее. Кстати, Цветаева тоже повесилась. Иронично, да?

Ладно, это не смешно, признаю. У нас с ней около двадцати лет разницы. А теперь ближе к делу. Маме и Свете я напишу тоже самое, наверное. Записка для тебя – дебютная. Я всегда думал, что не такой, как надо. В детстве я боялся говорить вам, потому что думал, что вы не поймёте, а потом вырос и понял, что сам себя не понимаю. Я хотел бы прожить эту жизнь по-другому, с самого рождения. Чтобы не совершать тех нелепых ошибок, что всплывают в памяти почти каждый день, чтобы быть к вам ближе, чтобы любить вас больше, как следует, и не бояться рта открыть, чтобы про это сказать. Чтобы учиться не на биолога, чтобы, возможно, не встречать Свету. Ты не подумай, я люблю её всем сердцем и искренне желаю счастья и добра. Она – лучшее, что я видел, но она не заслуживает меня. Меня, что может с ней не разговаривать без причины несколько дней, игнорировать звонки и сообщения, а потом пропадать на двенадцать часов без вести и возвращаться в нашу однушку также без слов. Меня, что не может расстаться с ней из-за жалости к себе и желания любить хоть что-нибудь такое живое и настоящее. Я трус, открыто заявляю, что решил умереть. Я не могу терпеть себя и смотреть в зеркало, видеть перед лицом свои руки, ощущать своё тело. Вам просто не повезло с ребёнком, а ей с парнем. И я честно пытался это изменить. Я ходил к психологу месяца два, потом бросил. Не вставал с постели около недели, пока Света не приехала от родителей. Какую же глупость я делаю! Надо было расстаться по-человечески, а потом уже смерти в глаза смотреть.

Я не помню когда Прощёное воскресенье: то ли на масленицу, то ли на пасху, но какая, собственно, разница. Пап, прости меня за всё, что я сделал и не сделал, прости за то, что я такой.

Я не буду писать это же маме и Свете, передумал. Скажи им, что я и тебе ничего не сказал, хорошо? Прости ещё раз. Буду ждать с встречи. Паша.

Валерий Викторович шмыгнул носом и облизнул солёные губы. Щёки из-за фонаря блестели наравне с нетронутой стопкой водки, что так и стояла на столе. Текст был перечитан ровно дважды. Валерий Викторович опрокинул в себя алкоголь и поднялся, пряча записку в карман домашних штанов. За стенкой во сне вздохнула жена. В спальне со шкафа на него смотрели иконы. Дева Мария с Иисусом на руках смотрела очень сочувственно и понимающе. Он, проходя мимо, невольно загляделся на них. Она чувствовала тоже самое, что и он сейчас? Когда её сына распяли за грехи людские, а его сын повесился за свои.

Валерий Викторович присел на край кровати, не сводя глаз с ликов святых. В голове вертелись обрывки пашкиного письма вперемешку с его бледным лицом сегодня в морге. Может, он ляжет сейчас спать, а завтра, как обычно, встанет на работу и между прочим позвонит Паше узнать как дела, разбудит Ленку, напишет что-нибудь сестре? И может не было этого страшного дня? И не будет никогда вовсе?

Часы в коридоре дико тикали, не сбавляя темпа отбивали три тридцать ночи. С утра придётся ехать в ЗАГС.

Загрузка...