В детской онкологии пахло хлоркой и тишиной. Маленький Максим, укрытый до подбородка казённым одеялом, знал, что Солнце – это не просто раскалённый плазменный шар, как говорили в его научно-популярных мультфильмах. Нет. Это был великий небесный эскулап, главный во всей Вселенной. Оно врачевало землю, заливая её целебными лучами, от которых трава зеленела, а бутоны превращались в цветы. И мальчик был твёрдо убеждён: если до него добраться, оно исцелит и его.

Болезнь была похожа на противную, серую тварь, которая поселилась внутри и тихонько, методично пожирала его силы. Но Максим почти не боялся. Лежа в палате, он закрывал глаза и представлял, как строит корабль – не из старых стульев и одеял, как в детстве, а из титана и композитов; корабль, который пронзит грязную пелену городских облаков и приземлится прямо на ослепительную, золотую поверхность.

В коридоре, уставленном протирающимися до белизны креслами, стояла его мать, Наталья. В её руках мялся бумажный стаканчик с остывшим чаем, купленным в автомате. Она не плакала. Слёзы, казалось, закончились месяц назад, оставив после себя лишь странную, сухую пустоту под веками. Теперь её изнутри разъедала тихая, всепоглощающая ярость на несправедливый уклад мира, и лишь леденящий душу страх – страх не суметь спасти своего единственного, самого главного человека – не давал этой ярости вырваться наружу. Была ещё одна пустота, которую пять лет назад оставил после себя муж. Отец Максима когда-то тоже мастерил с сыном корабли из картона, но потом обрёл иную, более простую компанию – стеклянную бутылку. И забыл дорогу не только к дому, но и к больничному порогу.

А вот Андрей Петрович, их врач, дорогу не забывал.

Андрей Петрович заходил в палату не только как доктор, с его неизменным планшетом и усталыми глазами поверх маски, но и как молчаливый соучастник этой странной, мучительной игры. Он слушал бесконечные рассказы мальчика о Солнце, подкидывал ему книжки про космос с яркими картинками туманностей и чёрных дыр, а сам всё чаще, сам того не замечая, смотрел на Наталью. В её глазах, запавших от бессонных ночей, он видел не одно лишь отчаяние, но и какую-то невероятную, стоическую силу, которая заставляла её держать спину прямо, даже когда мир рушился. И ему, этому сорокалетнему мужчине, измотанному больничными буднями, безумно хотелось стать для неё хоть какой-то опорой, тем самым щитом, о котором в юности читают в рыцарских романах.

«Я почти готов, Андрей Петрович!» — говорил Максим, и его большие, слишком яркие глаза горели лихорадочным, неестественным блеском. «Осталось только рассчитать маршрут. Ещё чуть-чуть — и полечу».

«Ты обязательно долетишь», — отвечал врач, и его собственное, уставшее сердце сжималось от острого, тошного бессилия. Медицина, его верная и обычно непобедимая союзница, здесь, на этом рубеже, отступала, сдавая позиции пядь за пядью, и он мог лишь наблюдать за этим отступлением, бессильно сжимая в кармане халата авторучку.

Однажды ночью, когда за окном горели редкие безразличные огни города, с Максимом случилось худшее. Тишину больничного крыла, нарушаемую лишь посапыванием спящего за стеной соседа, разорвали торопливые шаги, приглушенные возгласы дежурных сестер и настойчивый, пронзительный писк аппаратуры, замерявшей было жизнь его маленького сердца. Наталья, словно каменное изваяние, стояла у шкафа с бельем, вжавшись в стену и не в силах смотреть, как последние силы покидают ее мальчика. Андрей Петрович, сбросив с себя усталость, двигался быстро и точно, его лицо было маской профессиональной сосредоточенности, но в глазах, мельком встретившихся с Натальиными, читалась та же животная, беспомощная тоска.

И тогда Максим, глядя в потолок, как будто видя сквозь штукатурку и перекрытия бесконечные, манящие просторы космоса, прошептал едва слышно: «Мама… Я лечу…»

Его сердце остановилось. Ровная, неумолимая линия на мониторе прорезала воздух, словно ножом.

Для Натальи мир не просто рухнул — он рассыпался в беззвучный прах. Она не закричала, не зарыдала, а лишь безвольно сползла по прохладной стене на линолеум, и в этой её немой покорности было что-то бесконечно страшное. Андрей Петрович машинально отдал распоряжения медсёстрам и подошёл к ней, пытаясь найти в себе слова, каких не существовало ни в одном языке. Но вдруг он почувствовал странную, накатывающую волнами слабость, а за ней — жар, разливающийся по всему телу, будто изнутри его подожгли.

«Простите, я… мне надо выйти», — пробормотал он, не глядя на сгорбленную фигуру женщины, и, пошатываясь, вышел из палаты.

Он вышел не в освещённый неоновым светом коридор, а куда-то в ослепительный, золотой поток, что лился из-за очередной двери. Он шёл по нему, и ему казалось, будто его тело, тяжёлое от усталости, начинает таять, растворяться, превращаясь во что-то невесомое и огромное — в пылающий сгусток энергии, в саму жизнь. И в этом новом, непостижимом состоянии он увидел впереди маленькую, хрупкую искорку, что трепетала и медленно угасала в холодной, безвоздушной пустоте. Это была душа Максима.

Андрей Петрович протянул к трепетавшей искорке то, что было теперь его руками, — широкие, тёплые потоки света, лучи, наполненные самой сущностью жизни.

«Иди ко мне, Максим. Ты долетел», — прозвучало в окружавшем его безмолвии, но не голосом, а самой его мыслью, полной безграничной нежности и печали.

Он принял мальчика в своё пылающее сердце — в самую середину того огненного вихря, которым стал. Он обнимал его светом, окутывал его тонкую, испуганную душу таким теплом, какого не бывает на земле, сжигал своим внутренним огнём серую, цепкую тень, что так долго отравляла ребёнка. Он исцелял его самой своей сущностью, отдавая частицу этой вновь обретённой, невероятной энергии.

А в палате, где царила мёртвая тишина, нарушаемая лишь шёпотом медсестры, вдруг раздался пронзительный, невозможный звук — ровный, настойчивый гул кардиомонитора, вернувшегося к жизни. Наталья медленно подняла голову. Медсёстры замерли в ступоре, не веря своим глазам.

А Максим, лежавший на койке, глубоко, с усилием вздохнул, будто всплывая с очень большой глубины. Его веки дрогнули и открылись. Глаза были ясными, чистыми, без тени недавней боли и мучительного жара.

«Мама, — прошептал он, голос его был слаб, но отчётлив, — я долетел. Солнце меня вылечило».

Обследования показали невозможное. Анализы, томографии, биопсии — всё говорило об одном: рака не было. Словно его и не бывало. Злокачественные клетки исчезли бесследно, оставив врачей в состоянии немого потрясения. Заведующий отделением, человек сугубо прагматичный, разводил руками и твердил о «спонтанной ремиссии», о «уникальном клиническом случае», но в его глазах читалось недоумение, граничащее с суеверным страхом. Это было чудо, и его не могли объяснить никакие медицинские протоколы.


Через месяц, после бесчисленных проверок и наблюдений, их выписали. Максим, всё ещё бледный, но уже с румянцем на щеках, крепко держал маму за руку, с любопытством глядя на больничный двор, на котором уже набухали почки на голых ветках. Но Андрея Петровича, проводившего их обычно до самого выхода, с ними не было.

Его нашли без сознания в его же кабинете в ту самую ночь, когда случилось чудо. Санитарка, зашедшая сменить воду в графине, увидела его склонившимся над столом, и сперва подумала, что он просто уснул от усталости. Но разбудить его не удалось.

Консилиум, собранный экстренно, лишь разводил руками. Клиническая картина была странной, не укладывающейся в стандартные диагнозы. Не инсульт, не инфаркт. Сердце, по словам кардиолога, будто бы просто исчерпало весь свой ресурс разом, не выдержав чудовищной перегрузки. Андрей Петрович впал в кому, глубокую и непробудную, из которой его уже не смогли вывести.

Наталья, увозя Максима домой, звонила ему — трубку не брали. Узнав от медсестры о случившемся, она онемела. Он хотел спасти её сына, и он спас его, заплатив за это самую высокую цену, какую только можно вообразить.

Наталья тяжело переживала его потерю. Каждый день, оставшись одна, она вспоминала его усталые глаза, его спокойные руки и тот последний взгляд, полный отчаяния и решимости. Он отдал всё, даже саму возможность прощания. И теперь её собственная жизнь, возвращённая ей вместе с жизнью сына, была навсегда отмечена этой жертвой.

Она часто смотрела в небо, особенно по утрам, когда яркое, ласковое солнце заливало светом их квартиру. И почему-то именно в эти моменты, подставив лицо теплым лучам, она чувствовала странное, глубокое утешение, будто чья-то рука незримо ложилась на её плечо, снимая часть тяжёлой ноши.

А однажды, разбирая вещи Максима после больницы, она нашла в его старой папке сложенный вчетверо лист бумаги. Это был рисунок, сделанный фломастерами. На нём был изображён мальчик, летящий к огромному, улыбающемуся солнцу. И у этого солнца были добрые, умные, до боли знакомые глаза. Глаза Андрея Петровича.

И в тот миг, сидя на полу среди разбросанных игрушек, она всё поняла.


Прошло несколько лет. Максим рос крепким и здоровым мальчиком, почти не вспоминая о больнице. Тень болезни окончательно отступила, растворившись в лучах его повзрослевшей жизни. Он по-прежнему любил солнце, но теперь смотрел на него не как на недостижимую цель, а как на старого, верного друга, чье присутствие было чем-то само собой разумеющимся.

Однажды вечером они с матерью сидели на балконе, наблюдая, как закат окрашивает небо в нежные, акварельные тона. Солнце, уже почти скрывшееся за линией горизонта, бросало последние тёплые лучи на их лица. Максим, повзрослевший и более серьёзный, тихо взял маму за руку.

«Он за нами присматривает, правда?» — произнёс он, глядя на угасающую полосу света. В его голосе не было детской вопросительной интонации, лишь спокойное, твёрдое утверждение.

Наталья улыбнулась, глядя на сына, а потом подняла глаза к небу, где зажигались первые одинокие звёзды. И в её взгляде, наконец, не было прежней, грызущей сердце тоски, а лишь светлая, спокойная благодарность, похожая на ту, что чувствуют к старому, преданному другу.

«Да, сынок. Присматривает. Всегда».

Загрузка...